— Ничего, заживет,— легонько поглаживая меня по предплечью, говорил он.— Мы с тобой, Роман, из мужиков, на земляном замесе, выдюжим.— И вдруг спросил: — Макарыча-то ждешь?

Не знаю почему, но мне было неудобно признаться, что я жду не дождусь Макарыча.


32

Купаемся ли мы в речке с непонятным названием Узень, идем ли на бахчу или возвращаемся с дынями и арбузами, говорим ли или, уставшие, разморенные зноем, умолкаем, я не перестаю думать о Мака*рыче. Нынче ровно неделя, как от него пришла телеграмма.

«Если завтра не приедет, то уж не приедет совсем»,— решаю я.

С бахчи мы вернулись при звездах. Пока дедушка подыскивал в балке не сильно перестоявшую траву и косил ее, а мы с Акимкой и Серегой общелкивали арбузы, по звуку угадывая спелые, пока ехали да, приехав, сели ужинать, время приблизилось к полуночи.

Не пора ли нам спать? — спросил Максим Петрович, поднимаясь из-за стола.

А давно бы ложился. Уж и голову не держишь,— ворчливо отозвался Акимка, объедая остатки розовой мякоти с широкой арбузной корки.

Держу, сынок! — рассмеялся Максим Петрович и тряхнул головой.— Вот она, на плечах пока, да и плечи вон шевелятся. У тебя, вишь, они как приспустились, на подушку просятся.

Выдумываешь незнамо что! — досадливо откликнулся Акимка, поднимаясь.—Не лягу я спать. Сторожить тебя стану.

Слушая их, смотрю, как Дашутка смахивает со стола в блюдо арбузные и дынные корки, а в голове все то же: «Если Макарыч выехал вчера утром, то завтра еще не приедет. От Балакова до Осиновки сто двадцать верст».

Максим Петрович взял Акимку за плечо и, потряхивая, глуховато сказал:

—Нынче я, сынок, сам себя сторожу. Дела у меня важные, до утра сидеть буду.

Акимка поднял на него глаза, спросил:

—Чего делать станешь?

—Есть дело, сынок. Поручили мне товарищи бумагу важную составить.

Акимка внимательно посмотрел на отца, спросил:

Про Сагуяна, что ли?

И про него тоже,— ответил Максим Петрович.

—Раз поручили, составляй,— согласился Акимка и первым покинул горницу.

За ним, по-стариковски кряхтя, поднялся Серега. Дашутка исчезла тихо и незаметно. Я было тоже поднялся, но Максим Петрович, задержав меня, весело спросил:

—Ты как, Роман, почерка своего не попортил? Красиво писать не разучился?

Я сказал, что не знаю, но что если постараюсь, то напишу хорошо.

—Тогда пойдем. Поможешь мне в одном деле.

Он привел меня в кухню, завесил окно и зажег лампу. Потом усадил за стол, вытащил из-под печи плоский полированный ящик, а из него — три флакона, залитых красным сургучом, лист плотной желтоватой бумаги и, подмигнув, сказал:

—Писать будешь.— Он вынул из кармана гимнастерки несколько листочков и разложил их передо мной.— Вот с них пиши. Прочитай сначала раза два, а затем уж...

Я читал:

ВОЗЗВАНИЕ

К трудящимся крестьянам села Осиповки!

Завтра по колокольному звону вы соберетесь на сходку и вас вместе с нами обвинят в самовольном захвате казенных сенокосных угодий. Кучка наших богачей обратилась с жалобой на нас к Временному правительству, а оно распорядилось покошенное сено изъять для нужд фронта, а зачинщиков захвата сенокосов, принадлежащих казне и арендующих у нее гражданам, подвергнуть штрафу.

За что же боролся трудовой народ, свергая царское самодержавие? Ужели за то, чтобы страдать от бесправия при Временном правительстве, для обмана народа назвавшем себя революционным? Нет! Это правительство не революционное! В нем засели те же помещики и капиталисты. Им нет дела до нужд рабочих и крестьян. В правительстве вместе с буржуазными дельцами засели эсеры и меньшевики, поддерживающие кровавый разбойничий капитализм и войну!

Мы, большевики, говорим:

—Долой Временное правительство!

Все, как один, поднимайтесь на борьбу за власть Советов рабочих и крестьян! Только эта наша трудовая власть передаст земли, казенные и помещичьи, крестьянам, фабрики и заводы — рабочим!

Осиновский комитет Российской социалистической демократической рабочей партии (большевиков).

Когда я дважды прочитал воззвание и вскинул глаза на Максима Петровича, он, осторожно пододвигая ко мне пузатенький пузырек с чернилами, попросил:

—Ты с ними поаккуратнее, Ромашка. Чернила особые, и достать их невозможно...

Пока я переписывал, он возился с ящичком, устанавливая его на лавке и протирая в нем маслянистую поверхность. У этого ящичка трудное название — шапирограф. В горкин-ском торговом заведении их было два. На них размножали квитанции, выдаваемые при закупке у мужиков хлеба и скота.

Мне не раз приходилось расчерчивать и писать заготовки для этих квитанций.

Понимая, что эта заготовка особого рода, я переписывал, внимательно присматриваясь к каждой букве и знаку. Слышал, как за моей спиной, останавливаясь, легонько покашливает Максим Петрович, но оглянуться не решался. Вдруг да он скажет, что плохо переписываю? И только когда кончил писать, осмелился спросить, хорошо ли у меня получилось.

Максим Петрович крякнул и, сморщив переносье в точности, как Акимка, сказал:

—Хорошо, Ромашка! Не написал, а вышил. Ты уж прости меня. Уморился, поди? Спасибо! Давай-ка теперь, брат, спать. Спать, спать, и больше никаких!..


33

Уснул я под едва уловимый шелест бумаги, доносившийся из кухни, а проснулся от глуховатого гула за стеной. Он возникал, но через некоторое время затихал, пересиливаемый тишиной. Однажды его прервал затяжной кашель, а в сени кто-то выбежал и загремел кружкой в ведре с водой. Я торопливо оделся и вышел из чулана. Гудение определилось. Это, перекатываясь, рокотал слегка застуженный бас Михаила Ивановича. Я заглянул в горницу. Михаил Иванович сидел у стола и, передвигая по краю столешницы медную кружку, говорил. За столом у стены сидел Акимка. Не мигая, он смотрел на Михаила Ивановича. У окошка на скамейке дедушка дымил трубкой. А Серега пристроился на корточках на полу, опершись спиной о стену, и, как Акимка, таращил глаза. Рассказывая, Михаил Иванович иногда покашливал в кулак, а иногда хлопал рукой по острому колену, будто чему-то удивлялся.

—Понимаешь ты, какое дело... Коридорище в госпитале не меньше десятины, и солдат в нем, как на толкучке. На. подоконник, значит, то один говорун вскочит, то другой. Тот Временное правительство из души в душу кроет, а другой в защиту его кричит. Ух и понаслушался я там, батюшки светы! И кадеты^ ораторничали, и эсеры, и меньшевики. Однова сам Керенский в госпиталь приехал. «Революция, кричит, в опасности! Не победим немцев — гибель свободе и равенству!»— Михаил Иванович закашлялся и, отпив из кружки, провел рукавом по лбу.— Сильно говорил, ажник голос у него вздрагивал. Ему кричат: «Как с землей поступать правительство думает? Кому землю передаст?» А он руки к груди и вроде уговаривает: «Землей мы распорядимся, дело несложное, а главное, надо спасти революцию». Ну, ему в ответ один солдат гаркнул: «Не спасешь ты революцию со своими министрами! Кто они у тебя?» И кулаком как грохнет! «Все они до единого капиталисты и за войну, потому как от войны им прямая пожива. Не спасать они революцию хотят, а погубить. Вон большевики прямо говорят: войны хватит, навоевались по самое горло. И подавай нам не временную власть, а постоянную, чтобы в ней наш брат рабочий с крестьянином сидел. Большевики все враз прояснят —и земельный вопрос, и рабочий. Их требование ясное: землю — крестьянам, фабрики— рабочим, а войну — к лешему! Мир, и все!» Ох и качали же этого солдата! Керенского-то и проводить забыли.

Михаил Иванович, вынув кисет, принялся свертывать цигарку. Прокашлявшись, усмехнулся:

—В наказание, что ли? Жара стоит, а я простыть умудрился.— Прикурил от дедушкиной трубки, весело воскликнул:— Или еще такое приключение... Зиму-зимскую в госпитале вылежал. Не заживает рука, и баста! Ношу ее по всему госпиталю в проволочной клетке, как дитя пестую. Ну ладно, зима кончилась. Весна. И вот тебе пасха. В первый день из госпиталя только питерских жителей в город выпустили, а на второй день, как раз третьего апреля, всем походить по Питеру разрешили. Собрался я, руку под шинель упрятал и выхожу на улицу. Гляжу и диву даюсь. Народ рекой льется, а над ней — флаги красные. От песни и тысячи тысяч людей земля с домами вздрагивают. Что такое? Мимо меня, в трех шагах, грудастый такой человек шел. Картуз у него в руках, пиджак нараспашку. А на груди красный бант. «Что за шествие?» — спрашиваю. А он на меня глаза вытаращил и тоже спрашивает: «Ты ай с небес свалился? Вождя идем встречать».— «Какого вождя?»—«А вождя всех большевиков и революции товарища Ленина». Понимаешь ты, какое дело? У меня и дыхание перехватило. На фронте от верных людей я про Ленина слышал, а тут, на-кось, встречать его идут! А этот, с бантом-то, хватает меня за пустой рукав и тянет. «Пойдем, кричит, солдат, с нами!»—«Куда?»—«А на Финляндский вокзал. Ленин нынче туда приезжает». Ну и пошел я с ним. Хороший человек оказался. Токарь с Путиловского завода. До сих пор письмами перекидываемся. Вот это написал ему, как мы тут революцию мозгуем. Конечно, глазные силы революции по городам, рабочий класс, но и мы, конечно, тут для ее пользы кое-что значим.— Михаил Иванович задумался, видимо собираясь с мыслями, затушил цигарку о голенище сапога и с улыбкой повел перед собой рукой.— Вон она какая, площадь-то перед Финляндским вокзалом,— глазом не окинешь. И народу на ней море великое. Говор с песнями так над ним и всплескивает. И прямо удивление: от флагов воздух таким-то алым сделался! Вечер наступил, ночь пала, а поезда нет и нет. Народ же стоит, ждет. Стою и я. Ноги подламываются, а стою. И вот тебе, крики радостные, прожектора засветили, флаги взметнулись. Глянул я, а над народом, на возвышенном месте, человек стоит. Фуражка у него в руке смятая, и он поднял ее над головой и стоит. Ему «ура» кричат, в ладони бьют. Догадался я: Ленин! Голос небольшой, но звонкий. Взмывает этот голос, слышу его, а слов недопойму. Ладно, думаю, расспрошу кого-нибудь, про что он говорит. А вот разглядеть его так-то уж захотелось, ну, терпения нету! Давай я меж народа проталкиваться. Саженей на десять продвинулся, а дальше ходу нет. Народ вроде спаялся. А Ленин то в одну сторону обернется, то в другую. Не так чтобы рослый, а грудью и плечами вроде бы и глыбистый человек. Вот так я его и повидал. Ну, а дней через пяток кто-то из большевиков к нам в палату газету с его речью принес. Все, как следует, в ней про революцию настоящую написано. И внизу подпись: Ленин. По всему госпиталю та газета пошла...

В эту минуту с улицы в открытое окно заглянул Ибрагимыч.

—Вон она, дело какой! — воскликнул он, хлопая рукой по подоконнику.— Говор говорят, гостей не ждут. Бросай, беги нас встречать!

Через минуту все были во дворе, а я выбежал в сени и остановился. Знал, что Ибрагимыч привез Макарыча. Я так ждал его! Кинуться бы к нему, закричать, как кричит сейчас во дворе Акимка... Но все это я пересилил в себе и спокойно ждал Макарыча в сенях.

Он вошел, поддерживая под руку тетку Пелагею. Увидел меня, остановился.

—Ромашка?!

Без бороды и усов, узколицый, широколобый, в серой от пыли гимнастерке, весь с ног до головы иной, и только большие темные глаза да мягкий грудной голос —его. Оставив тетку Пелагею, он шагнул ко мне и, глядя из-под густых бровей, протянул мне руки:

—Здравствуй, Ромашка, здравствуй, мой дорогой! Потому ли, что я так много думал о Макарыче, так ждал

его, мне показалось, что мы с ним почти не расставались. Только когда он меня обнял и я услышал, как гулко колотится сердце под его гимнастеркой, а эти удары сталкиваются с ударами моего сердца, мне стало понятно, как я соскучился по Макарычу. Но вот он легонько оттолкнул меня и, кивнув на дверь, живо и незнакомо-игриво сказал:

—А посмотри, кто еще приехал!

В дверях стоял Григорий Иванович. Фуражка на затылке, большие пальцы обеих рук заложены за ремень. Запыленный до черноты, Чапаев сверкал белками глаз, а из-под усов у него жемчужно блестели зубы. Он ворочал локтями, будто красовался передо мной. Перешагнув порог, воскликнул:

—Угадал, что ли?

Да, я угадал с первой же секунды, но от удивления ничего не мог сказать.

—Вот так-то! — рассмеялся Чапаев, сдвигая фуражку с затылка на лоб.— Заскучал без тебя с Наумычем да вдогон за вами.

Вбежал запыхавшийся Акимка и выкрикнул, обращаясь к Макарычу:

Корзинку от тарантаса отвязывать ай нет?

Отвязывать, отвязывать,— ответил Макарыч и кивнул Чапаеву: — Григорий Иваныч, пойди-ка, пожалуйста, может, помочь надо.

Но корзину уже несли Максим Петрович с Серегой. За ними и мы с Макарычем вошли в прихожую, а затем в горницу. Обняв меня за плечи, он сказал:

—Хорошо ты вырос. Почти с меня. Бабаыя-крестная рассказывала, как ты за зиму маханул, а я не верил. Это, брат, славно, когда человек растет. И Акимка вон как выбухал. Удивительно это!

Со двора в окно заглянул Михаил Иванович, позвал тетку Пелагею и, похлопывая ладонью по подрамнику, заговорил:

—Такое дело, Егоровна. Я скомандовал своим баню топить, а ты с Дашуткой поспешай к моей Ермолавне. Гостей у меня принимать будем, так поможете ей со стряпней. А вас с благополучным прибытием! — протянул он длинную руку Макарычу.— Наслышан про вас от Максима Петровича.

—Спасибо!—взволнованно отозвался Макарыч, пожимая руку Михаила Ивановича.


34

К пирогам с зеленым луком, к жареным карасям, выложенным на просторные тарелки, почти никто не притронулся. Все внимательно слушали Павла Макарыча. После бани на нем белая, с распахнутым воротом косоворотка, а изредив-шиеся волосы зачесаны к затылку так, что розовые залысины уголками тянутся к макушке. Помешивая ложечкой в стакане зеленоватый настой из степной травы «матрешки», он рассказывает, где ему удалось побывать с той поры, как он вынужден был скрыться из Балакова.

—Больше месяца по городам и селам скитался, укрываясь у верных товарищей да хороших знакомых. Кое-как добрался до Питера. Устроился работать на механический завод. Фамилию «Ларин на Лаврина переменил и не Павлом Макарычем стал именоваться, а Петром Митрофановичем. Царь с трона слетел. Стал я опять Лариным.

Макарыч из Петрограда недавно. Побывал в Саратове, в Самаре, Симбирске, во многих городках и селениях, завернул в Балаково да вот и в Осиновку попал.

—Что сказать? — развел он руками.— Вся страна бурлит, негодует и поднимается против Временного правительства Керенского. Судите по своей жизни в Осиновке.

Торопливо выпив стакан остывшего чая, Макарыч рассказал, как в Саратове тысячи женщин прошли по главным улицам, требуя хлеба и возвращения мужей с фронта. А в Балакове, в этой, можно сказать, хлебной столице на Волге, на его глазах мучные лабазы разгромили. А тут, в Осиновке, что идет!..

—Вернусь в Петроград, буду рассказывать, что и деревни взбунтовались не хуже солдат с рабочими. И не остановить этого бунтования Временному правительству, хотя оно и строгие меры применяет. Пятого июля приказ издало разгромить большевистскую газету «Правду», а седьмого распорядилось арестовать товарища Ленина. Не вышло! Ленина рабочие спрятали, а «Правда» как выходила, так и выходит. Привез вон вам ее за весь июль. И ничем Керенский не может остановить революцию. В том же июле рабочие Петрограда вышли на улицу с призывом кончать войну. Кадеты и офицеры стреляли в рабочих, надеялись запугать. Не испугали, не рассеяли, а объединили, убедили, что на Временное правительство нечего надеяться. Всю злость Керенский и его министры перенесли на большевиков. Арестовывают, следят за ними, стращают. У вас в Осиновке такое же получается. Главного оси-новского большевика Пояркова решили от революционных дел устранить —не мытьем, так катаньем. Ах, ты устрашающих записок не боишься, так мы на тебя казака Долматова напустим. Ах, и казака не боишься? Подожжем. Ах, так ты и этого не боишься? Тогда обратимся к Временному правительству с просьбой защитить нас от таких, как Поярков. Михаил Иванович захохотал:

Не получилось у них ничего! Не даемся мы им в руки.

Вот, вот, в этом и дело! — оживился Макарыч.— Революция идет не по желанию одного, двух или трех человек. Вот фронт, например, окончательно разваливается. При генералах, офицерах солдаты бегут домой. Что им важнее: мир или война? Мир, конечно. А Временному правительству — война. Солдат миллионы, а за ними миллионы их отцов, жен, детей. За войну только несколько тысяч капиталистов да помещиков. А революция идет по желанию не тысяч, а миллионов людей.

Акимка, сидевший возле меня и все время перебиравший плечами, будто ему было зябко, спросил:

А ты, Павел Макарыч, на сходке у нас говорить станешь?

Если будет сходка, стану.

Будет,— уверенно заявил Акимка и крикнул через стол, обращаясь к отцу: — Ведь будет, тятька?

Максим Петрович кивнул.

Вернувшийся из бани Ибрагимыч за стол не сел. Жарко. Расстелил на полу бешмет, подвернул под себя ноги и, опершись спиной о стену, попросил Дашутку подавать ему чаю.

Когда же заговорили о сходе, он вдруг рассмеялся:

Сходка для человека — дело невыгодный. На ногах стоять долго надо. А революции от сходки большой польза.

Это правильно,— подтвердил Кожин.

В избу вошел Григорий Иванович. Вытирая вышитым рушником распаренное в бане лицо, спросил, сюда ли он попал.

—Сюда, сюда! — откликнулся Михаил Иванович, подвигая к столу табуретку.

А Ибрагимыч, вдруг схватившись за голову, тоскливо воскликнул:

О-ой, Данил Наумыч, какой большой беда ты сделал! Дедушка, потянувшийся было за карасем, опустил ложку.

Что такое?

На какой шайтан ты такой раскрасивый девушку в Балаково прислал? Григорий Чапаев сапсем душой сморился. Ему революцию тащить надо, а он, куда Наташа свои косы несет, туда и смотрит.

Ибрагимыч шутил. Всем стало весело. Я тоже рассмеялся. Но тут же почувствовал, что смеюсь не от души, а потому, что все смеются.

—Зачем смеешься? — словно бы обиделся Ибрагимыч.— На такой девушка глядишь — думать перестаешь. Увидал я Наташу, башка тоже кругом пошла. Такой девушка бог, должно, для себя лепил.

И опять все смеялись. Мне же почему-то стало грустно.

Ибрагимыч принялся пить настой из «матрешки». А за столом вновь завязался разговорно предстоящем сходе. Я слушал его вполуха, мечтая поскорее вернуться в Балаково, увидеть Наташу. И вдруг среди беседы Макарыч повернулся к дедушке и сказал:

—А в Семиглавый, Данил Наумыч, придется поехать. Не за горкинскими нетелями. Есть дела поважнее. Между прочим,— обратился он к Михаилу Ивановичу,— сколько от Оси-новки до Семиглавого?

—Верст под сорок наберется.

Макарыч покусал кончик уса, подумал и сказал:

—Посоветуемся еще. Сход проведем и подумаем. Так, Григорий Иваныч?

Чапаев согласно кивнул.


35

Максим Петрович, Макарыч и Григорий Иванович ушли на сход, а мы еще только собираемся. Акимка смазал головки сапог дегтем, долго протирал их куском суконки, а затем принялся тщательно выравнивать напуск из штанов на голенища. И, уж казалось, совсем собрался, да вдруг осмотрел рукава рубахи, недовольно крикнул в горницу:

—Мамк, я в грязной рубахе, что ль, на сходку пойду?

Из горницы выскочила Дашутка. Темные волосы волной по плечам, по спине, в руках длиннозубый деревянный гребень. Окинув Акимку взглядом с головы до ног, она собрала в горсть волосы, медленно повернулась и сказала:

—Иди уж, в укладке твоя чистая-то, сверху.

Явился он в полотняной рубахе, подпоясанной узким желтым ремешком с черной пряжкой. Мы вышли на улицу.

Серега, по-птичьи скосив глаза, глянул на Акимку и с ядовитой усмешкой протянул:

—А ты, гляжу, ух какой!.. Ровно к попу на исповедь наряжался.

Акимка дернул козырек картуза, заправил за уши непокорные волосы, сердито откликнулся:

—Молчи, раз ни шишиги не понимаешь!

—А чего понимать? Сходка, чай, не свадьба. Акимка отвернулся от него и, толкнув меня локтем, кивнул

на тот и на другой порядок улицы:

—Видал?

На всех воротах, а кое-где и на ставнях окон белели листки. Помолчав, Акимка опять подтолкнул меня и сказал:

—С вечера не было, а утром я всполохнулся, а они будто светятся. Прочитал. Больно хорошо написано. Только сверху слово непонятное. Писано крупно, а непонятно. Вызванивание какое-то.— Он покрутил головой и отмахнулся.— Вызванивание... Непонятно!

Догадавшись, что это расклеено воззвание, которое с таким старанием было написано мною, я кинулся к ближайшему листку. Читал заглавное слово, и у меня получалось, как у Акимки: «Вызванивание». Уши, щеки и будто вся голова у меня вспыхнули от стыда.

Позади меня угрюмо и натужно, словно вытягивая что-то тяжелое, складывал это слово Серега:

—«Вы-о...Во...Зы...зы...вы-а... Воззва...ны-и-е. Воз-зва-ние. Воззвание»! — радостно воскликнул он.

За Серегой и я увидел, что слово «воззвание» было написано без ошибки.

А Серега передразнивал Акимку:

—Эх ты, «вызванивание»! Вызвонился укорять: «молчи» да «ни шишиги не понимаешь»... Ежели я ни шишиги, то ты ни лешего... Надел чистую рубаху и думает: ух ты!..

Акимка остановился, поднял палец и, глядя вверх, приглушенно сказал:

—Слушайте-ка!

Серега задрал лицо вверх. Я тоже глянул на небо. Оно было чистое, голубое, и на нем — ничего, кроме ослепляющего солнца. Но Акимка тем же приглушенным и таинственным голосом продолжал:

—Ермолавна, Михаилы Иваныча жена, кричит. Намедни у нее помело пропало. Ищет, горюха, не сдогадается, что оно у Сереги вместо языка болтается.

Серега с недоумением смотрел на Акимку, а тот уже толкал его в плечо и отрывисто говорил:

—Горазд смеяться. До сходки дойдешь, узнаешь, зачем я в новой рубахе. Почуешь, как нас там приветят.

Ну да! — с сомнением заметил Серега.

Вот тебе и «ну да»! Слышь, как там гудит?

Я давно прислушивался к перекатывавшемуся гулу, похожему на отдаленный шум непогожей Волги. С улицы мы повернули в заброшенный двор и, пройдя его, сразу же оказались на широкой площади. Она полого-полого поднималась, и там, на ее выровненной вершине, возвышалось белокаменное здание с широким крыльцом, обнесенным перилами. Крыльцо с трех сторон обложила темная густая толпа. Во все стороны она раскидывала отножия, и эти отножия шевелились, цветисто пестрели полушалками, кофтами. К краям отножия редели, и в них юрко шмыгали ребятишки, подбоченясь, прохаживались парни, выпустив из-под картузов пышные чубы. Девушки, сбившись в стайки, перешептывались, хихикали.

—О-о, гляньте, Каторжный пришел! — взвизгнула курносенькая девушка, тараща глаза на Акимку.— А рубаха-то на нем глаженая. Митяй, глянь!

Стайку девушек растолкал паренек в сиреневой рубахе, перепоясанной ниже талии черным витым поясом с красными кистями. Клещеногий, широкий в груди, он шагнул, толкнув картуз к затылку, и остановился перед Акимкой.

Ох, и хороша морда для раскраски! — процедил парень сквозь зубы и медленно принялся засучивать рукав рубахи.

Твоя, никак, пошире будет,— отступая на шаг и вздергивая рукав своей рубахи, отозвался Акимка.— Щеки-то как пузыри. Налетай, чего же ты? — крикнул он, весь поджимаясь.

Мы с Серегой, перемигнувшись, стали по бокам Акимки и тоже потянули рукава к локтям.

В эту минуту между нами и Митяем появился человек в посконных шароварах, вправленных в белые чесанки. На нем была гимнастерка, серая солдатская шапка, из-под которой вихрились светлые кудри. Белолицый, конопатый, он молча хлестнул Митяя тылом ладони по губам, а на нас глянул и сурово спросил Акимку:

Не знаешь его, что ли?

Да знаю! — с досадой откликнулся Акимка.

А связался!

Так наскочил же. А что же я, ждал бы, когда он мне...

Ну ладно, не шуми,— перебил его человек.— Пойдем, я тебя проведу, где все и слыхать и видать. Да и этих сагуя-новских подпевал там нет. Гости, что ли, ваши? — кивнул он на нас с Серегой и махнул рукой: — Держитесь, хлопцы, за мной.— Он шел и, словно упрекая, говорил: — К самой возне-то опоздали. Твой батька, Аким, с крыльца постановление уезда читал и жалобу, что правительству была послана. Как вычитал, чтобы мужики сено вернули да штраф платили, сход и взворочался. Давай, кричит, жалобщиков! Кто они такие есть? Сагуянов сунулся было речь держать, а его с крыльца за полу. Пуговки у него с пиджака, как воробьи, в разные стороны. Видишь, крыльцо-то пустое. Все на совет ушли и за почтарем послали, чтобы он с телеграфной ленты фамилии жалобщиков прочитал. Давай, давай, ребята!..

Загрузка...