Хозяин, покашливая в кулак, переступил через порог сеней. Увидел меня, опустил брови, спросил:

—Слышал наш разговор?

Меня почему-то не испугали ни хмурый взгляд, ни грозный голос хозяина. Смело глянул я ему в глаза и ответил, что да, слышал.

—А понял?

Понял я только одно: Горкину стало жалко денег, что он отдал за Максима Петровича полковнику, и я сказал об этом.

—Чертенок! — сквозь зубы произнес он, рванул меня за ухо и толкнул в угол сеней.

Ухо загорелось, как на огне, сердце сжала обида. Но странно: я не закричал от боли, не растерялся. Какое-то холодное и тяжелое спокойствие наполнило все мое существо. Смело, будто со мной ничего не случилось, вошел я в камору.

Макарыч сидел у стола и быстро отстегивал ремешки на своей дорожной сумке. Бабаня, дедушка, хозяин и Максим Петрович с недоумением смотрели на него, переглядывались. Акимка прижался к отцу и, приподняв брови, не мигая глядел на хозяина, будто ждал, что он ему скажет. И только тетка Пелагея была безучастна ко всему, что происходило в каморе.

Макарыч рывком отстегнул последний ремешок на сумке, вытащил из нее пачку денег, псложил перед собой, поплевал на пальцы и начал быстро считать кредитки.

—А ну, перестань кипеть,— взял его за локоть Горкин. Гибкие пальцы Макарыча еще быстрее задвигались среди

ассигнаций.

—Брось, говорю! — закричал хозяин.

Но Макарыч уже положил перед ним стопку денег.

Получите, Дмитрий Федорович,— с легким вздохом произнес он.— Извините, отдаю не катеринками, а четвертными билетами. Ваших здесь ровно восемьсот да сорок рублей — проценты. По пятаку на каждую рублевку.

Ты что, бунтовать?! — заорал Дмитрий Федорович, отталкивая от себя деньги.— Не возьму!

Нет, возьмите! — спокойно сказал Макарыч и усмехнулся.— Вы боитесь имя свое замарать? А у нас, по-вашему, имени нет? Забываетесь, господин Горкин. Ваше имя вот этими руками возвышено. И хватит. Служить у вас я больше не намерен, а потому одалживаться не хочу!

—Как! — опешил Горкин.

А вот так, как слышали!—Макарыч сунул в сумку остаток денег и протянул ее бабане.— Уберите, крестная.

А ну все отсюда! — закричал Горкин, вытаращив глаза.— Уходите! Я с ним с глазу на глаз потолкую!..

Теснясь в дверях каморы, мы прошли в горницу...

Беда-то какая! — горевала бабаня и тяжело опустилась на стул у окошка.

Не расстраивайся, Ивановна,— махнул рукой дедушка.— Где деньги, там завсегда рознь. Давай-ка лучше порадуемся.— Он подошел к Максиму Петровичу, взял его за руки чуть повыше локтей, тихо произнес: — Мы же с тобой, землячок, и не поздравствовались. Так-то, Максимушка. А усушила тебя темница-то. И усушила и выбелила, проклятая.— Дедушка обнял его, подержал у своей груди, поглаживая по спине. Потом они поцеловались щека в щеку, и дедушка, отступив на шаг, низко поклонился Максиму Петровичу.— Спасибо тебе, дорогой!

Что ты, Данила Наумыч! — растерянно воскликнул Максим Петрович и схватил дедушку за руку.— За что благодаришь? Мне вам с Ивановной земно кланяться надо: Полю мою не забывали, сына жалели.

Бабаня с теткой Пелагеей тихо плакали, а я стоял и смотрел на них. Все в этих людях было дорого мне. Я знал, как хорошо им сейчас. Не видеться так долго — и вот только теперь обнять друг друга! Понимал, что бабаня с теткой Пелагеей плачут от радости, и сам был готов заплакать. И только Акимка, казалось, не обращал ни на кого внимания. Он сидел на полу, надевал лапоть с растоптанным задником и ворчал:

Вот холерный!.. Гвоздем, что ль, тебя к онуче пришпиливать?— Стукнул кулаком поноску лаптя, крикливо спросил: — Он зачем взбесился-то?

Кто? — наклонился над Акимкой отец.

Да хозяин! В Двориках вон какой рассудительный был. Бугая мне подарил, а тут чего зенки, как Ферапошка Свислов, выкатывает?

Бабаня услыхала, рассмеялась:

—Ну до всего ему дело!

А тетка Пелагея покачала головой, укоризненно протянула:

Господи, у хозяина уж и в глазах побывал, а на отца как следует и не поглядел.

Городит какую-то городушку! — обиженно зашумел Акимка.— «Не поглядел»!.. Да я тятьку враз всего разглядел. Все же ты, мамка, хоть и шустрая, а с глупинкой.— Он опять занялся лаптем, заворчал: — Говорил, новые купить надо...

—Да брось ты с ним возиться! — сказал Максим Петрович, стараясь приподнять Акимку с пола.

Тот отталкивал его руки, крутил плечами:

—Ишь ты, какой широкий! Брошу — чего обувать стану? Дверь в горницу с треском распахнулась, и хозяин с порога

крикнул:

—Роман! Марш в охромеевский магазин за папиросами.— Он достал бумажник, порылся в нем, протянул мне полтинник.— «Иру» купишь. Беги!..

Я не побежал, а пошел, и не в охромеевский магазин, а на базар. Папирос купил с лотка у курносой и рябой торговки. Ворочая круглыми, как шары, глазами, она зевласто кричала:

—Вот полукрупка саратовская, фабрики Легковича, а вота лучший табачок — в нос с мягким духом, с колючим пухом! Папиросы, папироски вроссыпь и пачками! Подходи, пускай деньги на ветер! «Иры» нет,— ответила она мне.— Вот «Ю-ю» покупай. Первый сорт, фабрики Асмолова.

Я принял от нее оранжевую коробку с золотыми тиснеными буквами и, расплачиваясь, с удовольствием думал, что назл\) хозяину покупаю не «Иру».

С базара возвратился тем же неторопливым шагом, рассматривая давным-давно знакомые дома, ворота, пожарную каланчу. У калитки остановился и долго любовался поднимавшейся огромной малиновой луной, за охромеевским магазином. Когда луна оторвалась от крыши, я потянулся к щеколде. Удивительное чувство охватило меня. Бывало, чтобы дотянуться до кольца щеколды, нужно было приподняться на носки, а сейчас я свободно и легко повернул его. Открывая калитку, я будто со стороны увидел себя высоким, стройным, широкоплечим мальчишкой. Иду, а шаг у меня твердый, и сам я сильный-сильный.

На скамеечке под грушами сидел Макарыч. Хозяин стоял перед ним и ворчливо говорил:

—Хватит, Макарыч. Пошумели, и ладно. Ну, признаюсь я, признаюсь — не то слово сказал. Жандарм этот, будь он проклят, смутил. Сердце-то у меня не лубяное. Не выдержало, и все. Извиняй, брат. Честно говорю: без тебя у меня никакого дела. Весь расчет на тебя.

В серых сумерках под деревьями я не видел лица хозяина, да, пожалуй, и не хотел видеть. Молча протянул ему папиросы и сдачу, что дала мне торговка. Он взял пачку и, не замечая, что роняет медяки, сунул ее в карман.

Считай наш разговор несообразным и объявляй мир.

Может быть, перемирие? — усмехнулся Макарыч и кивнул на флигель.— Иди, Роман, ужинай.

В каморе ярко горела висячая лампа, дедушка ставил на конфорку самовара заварной чайник, а бабаня с высокой стопкой блинов на деревянном кругу шла из кухни. Акимка с отцом усаживались на лавку, а тетка Пелагея, повеселев, смотрела на них счастливыми глазами.

—Ромка вернулся! — обрадованно воскликнул Акимка.— Иди, с тятькой сядем!

В эту минуту в камору вошел Горкин.

—Нуте-с? Кажись, все тут? — спросил он и обвел нас веселым, задорным взглядом.— Точно. Все налицо.— Приподняв борт поддевки, он запустил руку во внутренний карман, вытянул пачку кредиток, шлепнул ею по ладони, рассмеялся.— Ну-с, как это говорится, своего не упустим, а чужого не надо. Начну с тебя, Ивановна.— Горкин шагнул к бабане, отделил от пачки несколько билетов, положил перед ней.— Принимай, как свои. А это ваша доля.— Он словно разорвал пачку пополам и одну половину шлепнул перед дедушкой, другую протянул Акимкиному отцу.— Принимай, Поярков, на обзаведение.

В каморе стало так тихо, что я услышал шуршание кредиток, брошенных хозяином перед дедушкой.

Максим Петрович приподнялся и, бледнея, обратился к Горкину:

Извините меня, Дмитрий Федорыч, но то, что вы делаете, бесчеловечно. Ведь вы не от доброты, а от бессилия и злости так поступаете.

А это уж не твое дело,— нахмурился Горкин.— Деньги мои. Хочу — дарю, хочу — похлебку из них варю. Выдумал: «От бессилия, от злости»! — передразнил он Максима Петровича.— Эх, вы! — шлепнул бумажником о ладонь.— Подурнее бы мне быть, уступил бы Углянскому и повыгонял бы к бесу. А я вот, возьми меня за глотку, все равно уважать вас, окаянных, буду. За смелость вашу, за гордость. Ни тюрьма, ни нужда вас не берет. Молодцы! — Повернувшись ко мне, крикнул:— А ну, Ромка, за Махмутом! Скажи, чтоб пролетку к флигелю гнал. Мы с Макарычем в Вольск, Сержанина выручать.— И он подтолкнул меня к двери.


13

Перед отъездом Макарыч позвал меня в спальню, вынул из чемодана продолговатую коробочку, обтянутую зеленым шелком, и сказал:

—Завтра утром пойдешь на Самарскую улицу. Знаешь, где она?

Как же мне не знать Самарской, если по ней было ближе всего ходить из Затонского поселка на базар!

—Вот и хорошо. Пойдешь и на пятьдесят первом доме над крыльцом увидишь вывеску: «Дамская портниха Журавлева». Если дверь будет заперта, постучишь и спросишь Надежду Александровну. Ты ее сразу узнаешь. Она хотя и молодая, но волосы у нее седее, чем у бабани. Отдашь ей вот эту коробку и скажешь, что прислала ее саратовская тетушка.— Макарыч усмехнулся.— Глянем-ка, чего в ней.— И он приоткрыл крышку. На синем бархате в углублении лежала серебряная ложка с вызолоченным крестиком на конце черенка.— Видал, какие подарки саратовские тетушки посылают! — посмеивался Макарыч, заворачивая коробку в гремучую бумагу.— Отнесешь, скажешь: Макарыч, мол, привез. Отдай и подожди, что она тебе ответит...

Дом с вывеской «Дамская портниха Журавлева» я нашел скоро.

Дверь мне открыла курносенькая белобрысая девчонка в белом передничке. Подозрительно окинув меня взглядом с ног до головы, она спросила:

—Ты зачем?

Я сказал, что принес Надежде Александровне ложку. Девчонка фыркнула, прикрыла рот концом фартука, а потом показала мне язык и захлопнула дверь. Я постоял минут пять и опять постучал.

—Оля! — услышал я певучий голос.— Ну почему ты его не впустила в коридор? Немедленно впусти!

Через секунду-другую звякнул крючок, и дверь распахнулась. Девчонка сердито кивнула:

—Заходи уж...

Теперь я показал ей язык. Она залилась таким смехом, будто смеялось сразу несколько девчонок.

—Ольга! — послышался голос из глубины дома.— Опять ты деревянную железку нашла?

Оля перестала смеяться, встряхнула фартуком и серьезно сказала:

—Мальчишкам нельзя язык высовывать. Нехорошо.

В коридор вышла высокая, худощавая большеглазая женщина в пестром халате. Белые как лен волосы сияющим валом поднимались над широким лбом, а на нем как-то весело и радостно приподнимались мохнатые темные-темные брови. Она подошла и приветливо улыбнулась:

—Здравствуй, мальчик. Ты меня хочешь видеть?

Я протянул ей коробку, сказал, что прислала ее с Павлом Макарычем саратовская тетушка.

Она сняла с коробки бумагу, заглянула под крышку и радостно воскликнула:

—Какая прелесть! Ну, спасибо! — Надежда Александровна повела рукой по прическе, усмехнулась.— А Павел Макарыч по-прежнему у Горкина служит? — и не дожидаясь, что я ей отвечу, взяла меня за руку.— Пойдем, мальчик. Раз уж ты с подарком ко мне, то ведь и у меня найдется чем-нибудь тебя отдарить.

Она ввела меня в просторную, светлую комнату. У одного окна стояла швейная машина с ворохом легкой полосатой материи на столике, у другого — гладильный стол с огромным утюгом на самоварной конфорке. Надежда Александровна усадила меня возле стола, облокотилась на него и близоруко прищурилась.

—А Павел Макарыч не захотел ко мне прийти? Я ответил, что он уехал в Вольск за дядей Сеней.

—Впрочем, это хорошо, что он не пришел.— Надежда Александровна пододвинула стул, села, тряхнула головой.— Мы с ним в глубокой ссоре, так что пусть он лучше не приходит. Ну-с,— она взяла меня за подбородок,— а кто ты, мальчик? Ты тоже у Горкина служишь?

Она расспрашивала меня долго, ласково и обстоятельно. Когда я сказал, что умею читать и писать, а читать меня выучил дьячок Власий, она удивленно воскликнула:

—Вот как? — и, потеребив воротник халата, спросила: — А хотел бы ты увидеть Власия?

Меня и обрадовал и испугал этот вопрос. После того как Лазурька показал мне Власия на рисунке, чувство острой жалости к этому человеку не оставляло меня. Что отразилось на моем лице, не знаю, только Надежда Александровна взяла меня за руку и тихо сказала:

—Пойдем...

Мы остановились в конце коридора, у двери, обитой полосатым тиком. Надежда Александровна чуть-чуть приоткрыла ее и громко спросила:

—Власий Игнатьич, к вам можно? Из комнаты послышался тяжкий стон.

—Як вам с гостем,— весело сказала она и широко распахнула дверь.

В плетеном кресле, укутанный толстым одеялом из разноцветных клинышков, полулежал Власий. Когда-то худое лицо с тонким хрящеватым носом и широко расставленными глазами стало огромным и покрылось синими и красными прожилками, борода разрослась и клочьями торчала в разные стороны. Он был страшен, но я узнал его.

Власий тоже узнал меня, заворочался.

—Ну вот,— как-то легко произнесла Надежда Александровна.—Вы беседуйте, а я кое-чем займусь —И она вышла.

Власий взял мою руку, положил на подлокотник кресла, погл адил:

—Откуда ты, Роман? Как ты пришел сюда?

Когда я рассказал ему о себе почти все, он провел дрожащими пальцами по моей щеке.

—Благо, истинное благо,— и, медленно откидывая голову на спинку кресла, тяжко произнес: — А я, Ромашек, умираю. Отрешенный от всего мира людского умираю. Сам архиерей отрешал. Пьяница я. В этом и перед совестью своей не отрекаюсь. В этом виноват и порицания людского достоин. А отрешили меня, анафеме предали за что? Не за пьянство. Отпевал я непокаянные души самоубийц. 1Дерковь со всеми малыми и большими иереями кричит: «Нельзя!» А я кричал: «Можно! Раз, вы говорите, бог пустил человека на свет земной, то на небеса должен взять и нераскаянного, ибо он человек есть». Ну, и отлучили, в грязь втоптали! Добрая и поклонения достойная Надежда Александровна не устрашилась меня, проклятого. Обмыла, накормила.— Власий поник головой.— Умру я скоро, Ромашка...

Я не слышал, когда вошла Надежда Александровна.

—Хватит,— сказала она шепотом.— Пойдем.

А когда мы вышли в коридор, заглянула мне в лицо и спросила:

—Тебе его очень жаль?

Я не мог ответить: душили слезы.

Надежда Александровна приложила к моим глазам мягкий носовой платочек, улыбнулась:

—Не надо, голубчик. Мне тоже жалко Власия Игнатьича. Вот посмотри-ка лучше, что я тебе отыскала.— И она протянула мне книжку.

В глаза ударила цветистая обложка. Среди темных елей и белоствольных берез стояла тройка рыжих долгогривых коней, впряженных в странную повозку с круглой крышей и оконцем. Ее окружали рослые бородатые мужики с дубинами и рогатинами. У повозки стоял высокий черноусый человек в голубом тулупе, а из оконца на него смотрела испуганная женщина. По верху обложки вразбег было написано: «А. С. Пушкин», а внизу — крупно и броско: «ДУБРОВСКИ И».

Я оторопел и не знал, что сказать. Впервые пришлось мне держать в руках книгу такой красоты, легкости и аккуратности.

—Вот так,— ласково говорила Надежда Александровна.—

Прочитаешь — приходи, я еще дам. У меня много книг. А Павлу Макарычу передай поклон и скажи, что я тетушке напишу так: «Ложку получила и сегодня же буду ею стер-ляжью уху есть».— Она рассмеялась и позвала Олю.

Та появилась в дверях с полотенцем через плечо и с тарелкой в руках.

Чего вам? — недовольно спросила она.

Видишь этого мальчика? — спросила Надежда Александровна.

Видала и вижу! — Оля так тряхнула головой, что коса у нее перелетела через плечо, скользнула бантом по тарелке.

Не дерзи, пожалуйста! — повысила голос Надежда Александровна.— Запомни: зовут его Роман. Когда бы он ни пришел, можешь сразу открывать ему дверь. Спроси, где он живет. Возможно, и тебе к нему нужно будет сходить.

Оля посмотрела на меня и, отворачиваясь, сказала:

—Чего же молчишь? Говори, где живешь.

Я почему-то засмущался и едва сообразил, как ответить.

—В княжеском флигеле? — Оля перекосила брови.— Знаю. .С завязанными глазами найду.— Она круто повернулась, откинула ногой портьеру на двери и скрылась за ней.


14

На ходу перелистываю книжку и думаю: «Почему Надежда Александровна такая молодая, красивая, ласковая, а седая? Зачем она в ссоре с Макарычем? И почему эта ссора глубокая?» Мне захотелось скорее дойти домой, похвастать книжкой бабане, дедушке, Максиму Петровичу, рассказать им о Надежде Александровне, об умирающем Власий.

День был серый, ветреный, по улице неслись желтые хвостатые облака пыли, но я почти не замечал этого.

Вот и наш дом. Я вбежал во двор, увидел на двери флигеля замок и очень огорчился. Знал: пройдет время и я уже не сумею рассказать всего, что так сильно волнует меня сейчас... Сел на скамейку под грушами, развернул книжку и скоро забыл, где я и что со мной. То, что складывалось из слов на небольших страницах книжки, оживало передо мной, двигалось, шумело. Я как живых увидел спокойного в гордости старика Дубровского, мстительного самодура и спесивца Троекурова, слышал их голоса, лай собачьих свор на охоте. А когда прочитал письмо Егоровны к молодому Дубровскому и рассказ о том, что он с малых лет лишился матери, а отца своего почти не видел,затосковал.

Я не заметил, как подошел Акимка, и не сразу узнал его.

В синей сатинетовой рубахе, перепоясанной серым витым шнуром, в черных штанах, в картузе с лаковым козырьком, Акимка казался высоким и стройным.

—Во!—Он повернулся ко мне боком и медленно провел руками по подолу рубахи.— Тятька купил. А обувка — видал, какая? — Он поддернул штанину, приподнял ногу в туфле из серого брезента с черным кожаным носком.— Рубль с полтиной стоят. Это для расхода. А вот глянь.— Он приподнял картуз над головой, пригладил аккуратно остриженную голову, подмигнул.— Видал? На базаре дядька в зеленой хатке стриг. За гривенник. Знаешь, какие у него ножницы бедовые? То-лечко пальцы в кольца сунет, они и пошли чикать. Звенят, аж-ник страшно... А это чего у тебя? — увидел он книжку на моих коленях. Пригнулся, шевельнул листы, глянул на меня живо, радостно.— А знаешь...— и вдруг махнул рукой, побежал.— Я сейчас!

Акимка нырнул под крыльцо, выскочил, показал мне ключ и, взбежав по ступенькам, захлопотал у замка.

—Давай в избу иди! — кричал он.— Наших нету. В. баню ушли. Давай скорее! Я что тебе покажу!..

Когда я вошел в горницу, Акимка семенящим шагом, с великой осторожностью, словно поднос с посудой, нес к столу что-то плоское, обернутое в розовую бумагу. Положил сверток на стол, аккуратно развернул бумагу и, потерев ладонью о ладонь, поднял из нее книжку.

—Моя вон какая. На, разглядывай.

На серой обложке глазастыми буквами значилось: «БУКВАРЬ», а ниже надписи лежало вспаханное поле. По нему с лукошком на животе шагал бородатый мужик. Одной рукой он придерживал лукошко, другую далеко откинул в сторону. С полуоткрытой ладони на землю косо, как дождь на ветру, летели зерна.

Акимка кивнул на мужика, усмехнулся:

—Карпуха Менякин сеет, а лукошко, должно, у Бараби-ных занял. Больше не у кого. Яшка Курденков спьяну в своем дно высадил и теперь им трубу нагораживает.— Ткнул пальцем в букварь, весело подмигнул: — По этой книжке тятька меня грамоте научит. Тятька, ой, и ушлый! Грозился и мамку грамоте научить. А мамка-то, знаешь, ничего. За ночь отлежалась, смеется и добрая стала, не ругается. Прямо чудно!..

Акимка говорил еще что-то, но я плохо его слышал. С утра у меня в руках вторая книжка с шумным, запоминающимся и понятным названием. Я уже догадался, почему книжка Надежды Александровны называется «Дубровский». Какой-то умный и очень душевный человек сердечно и просто рассказал в ней о том, как жил и умер Андрей Гаврилович Дубровский, а потом так же расскажет о его сыне Владимире, молодом корнете. «А о чем же рассказано в этой книжке?» — спрашивал я себя. И тоже догадался: «О буквах». Раз букварь, то о буквах. Вспомнилось: Власий, начиная учить меня грамоте, на большом листе написал подряд все буквы и, подавая лист, сказал: «Вот тебе букварь».

Акимка терся возле моего плеча и рассказывал:

—За книжку-то магазинщик целый четвертак запросил. Тятька рядился, спорил. Сдался магазинщик, уступил за двугривенный. А знаешь, сколько в ней картинков разных? Гибель. Все тут нарисовано. И сороки, и козел, и мыши. А вот тут... Дай-ка я покажу.— Он взял букварь, полистал и развернутым положил передо мной.— Во, гляди. Тот самый, что дяде Семену приказал с парохода сойти. На кой бес его в книжку вставили?

Почти всю страницу в букваре занимал поясной портрет царя, а под ним прописными буквами было написано: «Государь император Николай Александрович».

—Неужто царь? — удивился Акимка и придвинул к себе букварь.— Скажи на милость! А по бороде и по глазам как есть тот полицейский. И мундир на нем такой же, со шнурками на пузе. А в твоей книжке тоже царь есть?

Нет, в моей книжке не было царя и вообще никаких рисунков не было. Акимка рассматривал нарядную обложку, удивлялся, как ловко нарисованы лошади.

—А ты где ее взял?

Я рассказал ему о Надежде Александровне и о том, что я уже успел прочитать в книжке. У него порозовели щеки, а глаза затуманились.

Когда я в рассказе своем дошел до приезда Владимира в поместье своего отца, Акимка взволновался и, дотронувшись до книжки, попросил:

—Ты прочитай мне чуток, а?

Слушал с открытым ртом и остановившимися глазами.

Когда я прочитал, как вспыхнул подожженный Дубровским дом, а пламя взвилось и осветило весь двор, Акимка ахнул, схватил меня за рукав, хотел о чем-то спросить, да махнул рукой, прошептал:

—Читай, читай...

Но читать не пришлось. На крыльце, а затем в сенях послышались гулкие торопливые шаги, громко захлопали двери, и в горницу вбежал Махмут. Лицо у него было красное, глаза растерянно блуждали.

Митрий Горкин не приехал? — крикливо спросил он и, схватившись рукой за голову, брякнулся на стул, закачался, застонал, будто у него страшно болели зубы.— Ай-ай-ай... Беда пришел!.. Ваша старик куда пошел? Максим Петрович куда делся?

В бане,— ответил Акимка.

Ай-ай-ай!..— заметался Махмут.— Чего делать будем? Чего делать?..

Я спросил, какая беда у него случилась.

—Вороной на война забирают! — замотал Махмут головой.— Ночью повестка приносил. Сейчас сборный пункт ехал. В ноги начальнику падал. Сто рублей давал. Говорил ему: «Оставляй Вороной!» Нет, не захотел, шайтан. Палкой коня мерил, копыта молотком стучал, зубы глядел. Кричал ему: «Меня с рысаком на война бери!» Не- берет. «Ты старый, кричит, а лошадь молодой, на ней генерал скакать будет».— Он выругался по-своему, по-татарски, заметался.— Горкин надо, Горкин!.. Вороной заберут — с горя умираем. Ай война эта, ай война! Какой шайтан ее дал?

С улицы донесся шум, раскатистое лошадиное ржание. Махмута словно кто бросил к дверям.

Шум за стеной нарастал, и от него вдруг задребезжали в рамах стекла. Мы с Акимкой подбежали к окнам.

От флигеля к базару и по улице в обе стороны двигалась иссиня-черная толпа. Я распахнул окно. По разноголосым воплям, по растревоженно мечущимся выкрикам я угадал, что это опять провожают на войну мобилизованных. Сегодня их было особенно много. Пестрой длинной колонной двигались они среди гудящей толпы, а женщины, заплаканные и растрепанные, прорывались сквозь нее к тем, кто уходил, может быть, навсегда. Несколько полицейских отталкивали их, пугали свистками, грозили ножнами шашек. Прямо против наших окон получилась заминка, движение приостановилось. Высокая, широкоплечая женщина, растолкав людей, оказалась около колонны мобилизованных. Дорогу ей преградил лобастый полицейский.

—Куда? — гаркнул он и толкнул женщину в плечо.

У нее слегка качнулась голова, седую прядь, что выбивалась из-под темного полушалка, раздул ветер. Она протянула руку и, скомкав на груди полицейского мундир, тряхнула его.

—На царского слугу руку поднимаешь?! — заорал полицейский.

Но женщина еще раз тряхнула полицейского и низким, грудным голосом крикнула:

Пес ты, а не царский слуга! Я мать, паршивец ты ноз-дрястый! За неделю третьего сына провожаю! Ты, что ли, их выходил?

А вон наши! — Акимка высунулся в окно, крикнул: — Тятька-а!

Я никого не видел, кроме полицейского и женщины. У полицейского лицо стало багровькм. Слегка отклонившись, он замахнулся на женщину ножнами. Тут я увидел дедушку. Его широкая, из крупных серебристых колец борода колыхнулась, он взметнул руку, перехватил ножны и рванул их. С полицейского слетела фуражка, и сам он исчез. Желтое облако пыли поднялось над тем местом, где он пропал, а народ засуетился, замахал руками, загомонил.

—Тятька-а! — еще радостнее воскликнул Акимка и побежал из горницы.

Толпа текла мимо флигеля, но дедушки уже не было видно. Потом он опять мелькнул в моих глазах и пропал. И опять там, где он появился, поднялись руки и раздался гневный рокот. Мне представилось, что дедушку избивают. В одно мгновение я перемахнул через подоконник, ,стал на фундамент и спрыгнул на землю. И только тут почувствовал, как испугался. Ноги у меня ослабли, а внутри все тряслось. Увидел Махмута. Он держал под уздцы Вороного, а тот косил на него мутно-синие глаза и раздувал ноздри. Видел, как мимо пролетки движется народ, а шагнуть не мог. И вдруг из-за пролетки, слегка сутулясь, вышел дедушка. Он шел, вытирая о плечо ладонь. Проведет по плечу, глянет на ладонь и опять проведет. Я бросился к нему.

—Ай ты тоже в эту толчею попал? — спросил он, поглаживая меня по лопаткам.

Я почувствовал, как его тяжелая и горячая рука мелко подрагивает.

Я не решался спросить дедушку, он ли это защитил женщину от полицейского, да он заговорил сам. Сел на ступеньку крыльца, набил не спеша табаком трубку, закурил и усмехнулся:

—Чуть было, сынок, в участок не угодил. Сызмала у меня так. Увижу плохое — все во мне перевернется, сам не свой делаюсь. И надо же быть такому делу! А он-то? Здоровенный дурачина, виски седые — и на бабу шашкой. Она к сыну рвется, а он, подлая душа... Ну, я ему мундир-то и попортил. Ну, а ты где же, сынок, пропадал? Мы тебя подождали, подождали да и ушли.

Я только начал рассказывать ему про Надежду Александровну, как в калитку вошла бабаня, а за ней Акимка с отцом и матерью. Акимка держался за отцовский рукав, что-то говорил и смеялся. Они задержались посреди двора, а бабаня быстро подошла и недобро поглядела на дедушку:

—Уж не то ты, Наумыч, умом повредился? Дедушка виновато опустил голову и тихо ответил:

Не выдержал, Ивановна. А выдержал бы, так сердце бы лопнуло.

И этот вот такой же кочет растет! — Бабаня толкнула меня ладонью в лоб.— Курбатовская порода. Все на одну колодку, с порошинкой.

Калитка распахнулась с такой силой, что ударилась о забор. Во двор вбежал дядя Сеня. Стащив с головы картуз, он ударил им о землю, раскинул руки и весело воскликнул:

—Пол-Балакова избегал, а нашел. Нашел!

Его окружили, расспрашивали, смеялись, а он, шумный, растрепанный с радостно сияющими глазами, пожимал всем руки и то начинал говорить, как он искал нас по Балакову, то вдруг спохватывался, что на пристани его ждет Дуня.

Поди, все глаза проглядела, куда ее Семен запропастился!..

Ты вот чего скажи, Семен Ильич,— перебил его Максим Петрович.— Макарыча с хозяином видел?

Где?

Они же вчера в Вольск выехали тебя выручать.

Вот тебе раз! — развел руками дядя Сеня.— А мы, выходит, сами выручились. Ух, и выручались! — Он встряхнул кудрями.— Перекопали жандармы наш багажишко, а затем и меня и Дуню принялись обыскивать. Дуня поначалу растерялась, а потом как разбушевалась! Думал, глаза им выдерет. Ну, обыскали и, конечно, ничего не нашли. Главный из жандармов там — такой горлопан. «Вы «Правду» везете,— кричит.— Где она у вас?» — «Как это — где? — отвечаю.— Со мной, вот тут».— Дядя Сеня указал на грудь.— Он тогда как рявкнет: «Не притворяйтесь! «Правда» — это революционная газета!» Ну, тут уж я не выдержал и спрашиваю: «Ты ее у меня видал? Видал — пиши бумагу и заключай в тюрьму», А тут Дуня на него налетела... Короче говоря, пришлось жандармам нас отпустить и на пристань за свой счет доставить.

Я слушал дядю Сеню и не переставал дивиться его удали.

—Ты что, Ромашка, ко мне приглядываешься? Ничего-Теперь мы с тобой заживем, тужить не будем. Сейчас на Волгу сбегаю, Дуню с багажом сюда перевезу и пирование устроим!..

Проводил дядю Сеню до пожарной каланчи, а когда вернулся— у нас во дворе Махмут выпрягал из пролетки Вороного. Принимая у него дугу, дедушка советовал:

Выждал бы, Ибрагимыч, часок-другой. Может, гляди, Митрий Федрыч с Макарычем подъехали бы.

Одна шайтан! — зло и звонко выкрикнул Махмут, срывая с Вороного сбрую.— Никто моя беда помога не дает. Сам аллах глаза закрывал. Всех людей горе окружил, а он на небе сидит, ничего не видит. Тьфу! — Махмут махнул шапкой и повел Вороного на военный пункт.


15

Лошаденка маленькая, тощенькая. Выгибая костистый хребет и царапая растоптанными копытами землю, она едва вволокла в ворота скрипучий рыдван с ворохом узлов, ящиков и корзинок. На возу тетя Дуня. Помогаю ей спуститься на землю и так радуюсь! Она смотрит на меня глазами маманьки, ласково гладит по щеке и со вздохом говорит:

—Думала, и не доедем, Ромашенька. А дядя Сеня смеется:

—На всех транспортах Балакова достигали! Под конец вон на каком маштаке ехали!—Он шлепнул по крупу буланую замордованную лошаденку так, что она качнулась в оглоблях, и озорно подмигнул извозчику.— Сколько ей годков-то?

Тот скомкал в кулаке серую бороду, поднял вверх глаза и совершенно серьезно ответил:

—Летось вроде шишнадцатый пошел.

—Хватит уж потешаться! — укоризненно сказала Дуня.— Снимай узлы-то!

Мы все принялись помогать разгружать подводу. У дяди Сен*и будто еще пара рук выросла. Узлы, свертки мигом летят на землю, и мы с Акимкой никак не успеваем оттаскивать их к дверям амбара.

—Работай шибче! — покрикивает дядя Сеня.— Тащи, не страшись. Что порвем, что помнем — не велик разор. Была бы душа в теле да руки целы.

Дедушка с Максимом Петровичем вносили в дом сундук, бабаня с Дуней из ватолы 1 пыль выбивали, а тетка Пелагея веником обметала узлы, корзинки, ящики...

Мне было так хорошо оттого, что в одно мгновение я могу оказаться рядом с бабаней, с дедушкой, подбежать к дяде Сене, к Дуне, к Акимке... От радости я готов был кататься по земле.

1 В а т о л а — домотканое одеяло из толстых шерстяных ниток.

Нашу дружную работу прервало появление во дворе ротмистра Углянского. Он медленно двигался от ворот, сияя лаковыми голенищами сапог и начищенными пуговицами мундира.

—Приветствую вас, господа, и прошу прощенья! — Он подбросил руку к козырьку фуражки.

Во дворе стало тихо. Тетка Пелагея выронила веник и, охнув, медленно опустилась на ящик. Акимка метнулся к ней, а дядя Сеня поставил ногу на наклестку телеги и, клонясь к Углянскому, спросил:

—С чем пожаловали?

—Если не ошибаюсь, вы господин Сержанин? — Ротмистр еще раз вскинул руку к козырьку.

—Господином не был, а что Сержанин — это точно.

Углянский выдернул из-за борта кителя небольшой сверточек, развернул и приподнял из него несколько платочков, обвязанных кружевом.

Извините,— заговорил он, встряхивая платочки.— Видите ли, прибыл курочный из Вольска. Вы, кажется, забыли там эти вещички.

Дуня! — крикнул дядя Сеня, спрыгивая с телеги.— Пойди глянь! Наши, что ли?

А то чьи же? — откликнулась Дуня и рассмеялась.— Не пойму, чего они их прислали. Я же их Вольским жандармам подарила. Вижу, суют под нос какие-то портянки, пожалела.— Она подошла к ротмистру и, сузив глаза, зло сказала: — Платков я назад не возьму. Пусть у Вольских жандармов память по мне останется.

Нет, уж вы меня простите.— И Углянский приложил руку к аксельбантам.— Мне поручили, и я обязан...

Ничем и никому вы не обязаны! — почти закричала Дуня и, подбоченясь, выпалила: — Не мои платки! Поняли? И уходите, если вы волжанок знаете!

Извините! — Углянский попятился, кровь ударила ему в лицо.

Не извиняйтесь! — еще звонче выкрикнула Дуня.— Не стыдно? Сам же ты эти платки у жандармов забрал. Тебе надо Евдокию Сержанину разглядеть — так вот она. Гляди! Какие же вы все бессовестные! — Она вдруг вся затряслась, схватилась руками за щеки, заплакала.

Бабаня подбежала к ней, обняла и повела в дом. Ротмистр быстро пошел к воротам, а дядя Сеня, почесывая за ухом, сожалеюще сказал:

—Беда, как разбудоражилась. Захворает теперь.

Дуня действительно расхворалась. Бледная как полотно, лежала она на Макарычевой постели с мокрым полотенцем на голове. Стонала длинно и жалобно, а дядя Сеня сидел возле нее неуклюжий, сгорбленный, молчаливый.

Бабаня несколько раз посылала меня звать его пить чай. Он легонько отстранял меня, торопливо шептал:

—Я потом, потом...

И все в доме говорили шепотом, ходили на цыпочках. Даже Акимка присмирел. Когда я, забывшись, неосторожно двинул чашку и она, свалившись на блюдце, зазвенела, он ткнул меня в бок локтем, прошипел:

—Тиш-ш ты, нескладный!..

Макарыч шумно вошел в комнату и, сбрасывая плащ, с беспокойством спросил:

—А где же Семен Ильич? Евдокия Степановна? Бабаня предупреждающе подняла руку.

В чем дело? — испуганно спросил Макарыч. И, когда ему рассказали о стычке тети Дуни с ротмистром, досадливо сказал: — Эх, не надо бы ей так!.. На нее и без того в Вольской жандармерии дело завели.— И он пожал плечами.— Не ожидал. Такая она смиренная. Мы только с хозяином к уездному жандармскому начальнику, а он к нам с листом. «Вот, кричит, вот она, ваша подзащитная Евдокия Сержанина! Безобразие!» Посадил бы ее. Немедленно посадил! Но за что? По какой статье? Ни одного скверного слова не сказала, а будто помоями облила. Муж, говорит, молчит, а она требует объяснить, почему его задержали. «На слепого котенка вы похожи,— кричит.— Очки на носу, а тычетесь как оглашенные!» И, понимаете, у нас тут какая-то зараза. Третий день насморк, а я платок куда-то засунул. Так она всем нам — по платочку. Шумит: «Тоже жандармы называются, офицеры, ученые, а сырости под носом утереть нечем!»

Молодец, Евдокия Степановна, хвалю! — восхищенно сказал Максим Петрович.

Рановато хвалить,— откликнулся Макарыч и, попросив бабаню налить ему чаю, подсел ко мне.— Ну, Роман, рассказывай. Надежду Александровну видел?

Я рассказал, как она меня встретила, как, рассматривая ложку, обещала сегодня же ею стерляжыо уху есть.

Сегодня? — переспросил Макарыч и почему-то пожал плечами.

А чего же? — подала голос бабаня.— Нынче на базаре стерлядей этих корзины в два ряда. Меня и то блазнило купить, да уж больно дорого просят.

Значит, сегодня? — задумчиво проговорил Макарыч и потер бороду.— Так... Ну, а еще что она тебе говорила?

Я рассказал о Власий, о том, что он скоро умрет.

А книжку какую она ему дала!..— перебил меня Акимка и, подхватившись, достал с полки «Дубровского».— Ой и книжка! Когда Ромка читал, у меня ажник дух захватывало.

Хорошая книжка,— улыбнулся Макарыч, разглаживая обложку.— Очень хорошая. Только видишь, что получилось...— Он потянулся к своей дорожной сумке, покопался в ней, достал в точности такого же «Дубровского» и положил передо мной.— Видал? Словно мы с ней в одно думали. Давай так, Роман. Ты бери мою книжку, а эту я спрячу. Мой подарок тебе не последний, а от нее давай побережем. Ладно?

Книжка была такая же новая и нарядная, и такой же необыкновенный аромат шел от нее. Я согласился.

—Вот и поладили,— хлопнул меня по плечу Макарыч.— А теперь сбегай-ка за дядей Сеней. Если можно ему от Евдокии Степановны отойти, зови его сюда.

С дядей Сеней я столкнулся в горнице.

1 Ренсковый — так назывались магазины по продаже виноградных вин

Уснула Дуня,— шепнул он мне, тяжко вздохнув.— Бедовая она, бесстрашная. На чудище с кулаками полезет, а потом голова у нее раскалывается. Хворает беда как...

Ну, узник Вольской жандармки, как дела? — поднимаясь навстречу дяде Сене, сказал Макарыч.

Как сажа бела. Колгота такая вышла, что без шкалика никак не разобраться,— рассмеялся дядя Сеня.

Ничего, разобрались. Угостил хозяин твоих Вольских усачей шампанским, они даже прощения просили. Давай-ка подсаживайся. И все, все поближе. Данила Наумыч, хватит тебе трубкой-то у печи чадить. Давай к столу, тут и до тебя дело... Вот так.— Макарыч обвел всех глазами.— Угостил хозяин жандармов, вышли мы из ренскового 1 погреба, извозчика ждем на пристань ехать. Вот тебе и извозчик, а в пролетке — мучник Цапунин. Больше часа по Вольску скачет, хозяина ищет. Мужик здоровенный. Схватил нас с хозяином под руки — и назад в ренсковый. Уставил стол винами. Пей и из беды выручай. Купил он на весенней нижегородской ярмарке мешки, а они неполномерными оказались. Надо пятерики, а они все, как один, четырехпудовые. «Выручай, кричит, Дмитрий Федорыч. Купи мешки, гривенник с каждой рублевки скину, только бери». У него здесь в Балакове передвижная пристанишка на Волге, а на берегу — два пакгауза. В пакгаузах— тридцать тысяч пудов гороха. Хозяин тогда и развернулся. «Продавай горох, пристань, пакгаузы и получай за свои мешки полную цену». Ну, и ударили по рукам. Хозяина я едва довез — пьянее вина.— Макарыч рассмеялся.— Это вам веселое. А теперь о скучном послушайте. Завтра придется нам всем в хозяйский хомут впрягаться. Тебе, Семен Ильич, вон с ребятами,— кивнул он на меня и на Акимку,— завтра же надо будет мешки принимать. Мы с Максимом Петровичем пакгаузами займемся, а тебе, Данила Наумыч, в дорогу собираться.

Это куда же? — заволновался дедушка.— Я ведь с приезда-то еще не обгляделся.

Обглядишься. Поедешь с хозяином на ярмарку, верст за восемьдесят от Балакова, и оглядишься.

Ой-ой, восемьдесят верст! — удивленно протянул Акимка.— Это сколько же дён ехать надо?

Все весело рассмеялись.

—Час-то веселый,— сказал Макарыч,— а мне спать хочется до смерти! — И он сладко зевнул...

И вот уже все разошлись из каморы. Нам с Акимкой бабаня постелила на полу. Он уснул мгновенно, а я не могу уснуть. Прислушиваюсь к ночным звукам за стеной флигеля и то о Махмуте думаю, то о Дуне или о том, как это мы будем в хозяйский хомут впрягаться?

Кто-то почти неслышными шагами прошел по прихожей, тихо скрипнула дверь сеней, брякнула дверная задвижка... С минуту стояла тишина, а потом мне послышался разговор. Слов я не разбирал, но голоса угадывались. Вот говорит Макарыч, вот его перебил Максим Петрович, а вот их обоих перебивает третий. Я где-то слышал этот голос. Но где?..

—Нет,— ясно и громко произносит Макарыч,— нет, Надежда Александровна.

И тут догадываюсь, что в прихожей с Макарычем и Максимом Петровичем разговаривает Надежда Александровна. Меня охватило беспокойство: не умер ли Власий? Я вскочил и побежал к двери. В прихожей на полке вешалки стояла сильно прикрученная лампа. Свет от нее — как розовый туман. Макарыч стоял нахмуренный, но спокойный, со сложенными на груди руками. Максим Петрович сидел на корточках под вешалкой, задумчиво смотрел перед собой. Надежда Александровна, присев на краешке стула, взволнованно говорила:

—Вы, товарищи, заблуждаетесь. Кто больше, кто меньше, но это так.

Дядя Сеня, стоявший за ее спиной, что-то шепнул ей на ухо. Она обернулась и ответила:

Неправда. Не требую я брать оружие и воевать за отечество.

Да,— вздохнул Макарыч,— уха хоть и стерляжья, но не наваристая.

Варю, какую умею,— откликнулась Надежда Александровна, подбирая со лба выбившуюся прядь волос.— Я хочу, чтобы вы меня поняли. Эта война страшна своей несправедливостью. Никому, никому, кроме торгашей и промышленников, она не нужна. С Павлом Макарычем я всегда спорила, а теперь буду бороться.

А я советовал бы подумать,— тихо произнес Максим Петрович.

Вы удивляете меня, Поярков!— почти вскрикнула Надежда Александровна.— Десять лет тюрьмы у вас за плечами— это же академия! Как вы не понимаете? Работать у Горкина — значит поддерживать силы войны. Хорошо, я ошиблась с листками в день оглашения манифеста. Я по женской или, как вы сказали, по бабьей добросердечности приютила дьячка Власия. Но что делаете вы? .

Дядя Сеня опять что-то шепнул ей на ухо. Она обернулась к нему, схватившись за грудь.

Что? Поручение? Работать у Горкина — поручение организации? Я не верю в это. Вести военные поставки? Это же прямое участие в войне!

Да,— твердо сказал Макарыч.— И я и мы все будем этим заниматься. Должны заниматься. И поймите, дорогая Надежда Александровна, что это не затея наша. Не машите руками раньше времени, прежде надо собрать силы...

Там кто-то есть! — Надежда Александровна быстро приподнялась, указывая глазами на дверь.

Макарыч стремительно шагнул в горницу, схватил меня за руку:

—Зачем ты здесь? Ох, какой ты!.. Отправляйся спать. Я лег. Но сон не шел до самого утра.


16

Все уже поднялись. Акимкин голос и смех слышатся то из горницы, то из сеней, то вдруг донесутся со двора. А мне не хочется даже пальцем шевельнуть. Боюсь встать. Я был подавлен тревожными словами Макарыча: «Зачем ты здесь?» Они звучали сейчас как укор. Мне было стыдно.

Бабаня несколько раз подходила к постели, ворчала:

—Солнце на обед поворачивает. Вставай.

Я приподнимался, тянулся за одеждой, а стоило бабане отойти, опять падал на подушку.

Но вот в комнате послышались быстрые шаги Макарыча. Вскакиваю и затаив дыхание смотрю ему в лицо. Нет, оно не х?лурое, оно такое же, как вчера, подвижное и даже смешливое.

—Ты что же это? В полночь на ногах, а в полдень на боках?— весело спрашивает он и присаживается на корточки возле постели.— Чего по мне глазами водишь? А ну, отвечай!

Я отвожу глаза в сторону.

—Та-а-ак...— задумчиво говорит Макарыч и тихо пожимает мне руку.— Слушай-ка, Ромашка.— Голос его приобретает какую-то спокойную значительность.— Ты не маленький и разумный парнишка. Я тебя уважаю, и близок ты мне, очень близок.— Какое-то мгновение он молчит и словно прощупывает мои пальцы.— Вот о чем я тебя попрошу. Ты видал у нас Надежду Александровну, слышал наш разговор. Об этом никому не надо говорить.

—Почему? — невольно вырвалось у меня.

—А давай без «почему» обойдемся,— ласково улыбается Макарыч.— Время придет—поймешь. Ты же умный, Ромашка. Вот тебе моя рука, а ты слово дай молчать.

Я вкладываю свою руку в его полусогнутую ладонь. Он сильно пожимает ее и, встряхнув, произносит:

—Верю тебе, Ромашка.

Макарыч помогает мне одеться, держит полотенце, пока я умываюсь, и заговорщически подмигивает мне. Я все же спрашиваю:

—Надежда Александровна добрая, а ты и все с ней ссоритесь. Зачем?

Мы не ссоримся, а спорим.

А ты с ней не спорь.

—Хорошо, Ромашка, попробую,— смеется Макарыч.— А сейчас поторапливайся. У бабани завтрак стынет...

Пили чай с коржиками, за чаем разговаривали о купленных Горкиным пакгаузах, о Волге, которая через месяц станет.

Когда поднялись из-за стола, в камору вошел горбатенький старичок с розовыми пухлыми щечками, с сизой бородкой. На нем коричневая блуза, забрызганная краской.

Приятного аппетита,— осипшим басом проговорил он и прикоснулся куцепалой ладошкой к груди.— Честь имею представиться: живописец Звонков. Прибыл с заказом господина Горкина. Могу ли я его видеть?

Можете,— ответил Макарыч и показал мне глазами на дверь.— Ну-ка, Ромашка, со всех ног — в номера к Евлашихе. Если хозяин спит, буди...

У ворот флигеля стояли большие пароконные дроги. На них, во всю их длину, лежала вывеска. Дроги, казалось, были наполнены густо подсиненной водой, по верху которой плыли огромные посеребренные буквы, растушеванные снизу золотом и киноварью.

«Торговая контора Горкина Д. Ф.»,— прочитал я и очень удивился.

Горкин сидел за самоваром растрепанный, бледный, с набрякшими красными веками. Выслушав меня, он пошарил пальцами в жилетном кармане, достал трешницу.

—На. Беги в охромеевский магазин, купи киндер-баль-заму,— приказал он сквозь гулкий кашель и закрутил своей толстой шеей.— Болею. Перепил с этим дураком Цапуниным. Киндер во флигель тащи, я сейчас туда...

Когда я вернулся домой, вывеску уже поднимали на флигель. Нижним краем она легла на резные гребни оконных наличников, закрыв собой всю верхнюю часть фасада от угла до угла. Солнце отражалось в буквах, .осыпало бликами собравшуюся возле флигеля толпу мужиков, баб, ребятишек. Горкин метался вдоль фундамента, расталкивал любопытных, бранился и требовал:

—Наклоняй, тебе говорят! Что ты ее, как икону, прислонил! Мне свечей перед ней не ставить!

Старичок живописец сновал перед хозяином, забегал то с одной, то с другой стороны, выкрикивал:

Сколь потребно, наклоним, Дмитрий Федорыч. Но прошу поиметь в виду балаковские ветры. Ударят они — полетит вывеска!

А тебе жалко? Полетит — новую намалюешь. Данила Наумыч, наклоняй!

Дедушка, поддерживая вывеску жердью, слегка попятился. Вывеска дрогнула и отошла от стены.

—Стой! — закричал хозяин.

Живописец проворно подставил лестницу, вскарабкался на нее и принялся вколачивать в стенку длинный толстый крюк.

—Ага, принес? — забирая из моих рук бутылочку с бальзамом, сказал хозяин и качнул головой в сторону.— Иди, ба-банька тебя ищет...

Во дворе Махмут запрягал в пролетку пегую лошадь. Около него вертелся Акимка. В двориковских мешочных портках и холстинковой рубахе он показался мне нескладным, косоплечим. Я спросил, к чему он снял новые штаны с рубахой.

Во-о-о!..— удивился Акимка.— Чай, та сряда у меня праздничная. Чего же это я ее в пакгаузах трепать стану? Там, сказывают, пылища-то будет несусветная. Бабанька и тебе твои пастушьи портки ищет.

Зачем?

Но он уже теребил Махмута за рукав, кивал на лошадь:

— Ты, Брагимыч, зря его коришь. Конь дюже ладный. Ишь какой грудастый. У нас в Двориках, у Ферапошки Свислова, точно такой же пегий мерин был. Ой и сильный! В одиночку парную мажару1 из-под кручи вывозил.

«Мажара, мажара» — затягивая супонь, с обидой воскликнул Махмут.— Мажара любой масть подходящий. А это какой дела?! Пролетка лаковый, сверкает, как тюбетейка ханский, а конь — корова пестрый!

Зато приметный,— перебил Акимка.— Его и цыгане воровать не станут. Ишь, пежина-то на ляжке, чисто месяц со щербиной!

Ай-ай!..— схватился Махмут за шею.—Язык твой совсем шалтай-балтай! Молчи, пожалуйста. Твоя слова сердце мне огнем жгут. На такой лошади только воду возить! — закричал он и стукнул кулаком по оглобле.— Байрам придет— режем его, бишбармак варим.

Ну да!..— с недоверием посмотрел Аким на Махмута.— Это какой же дурак таких добрых лошадей режет? — Он заходил возле пегого, оправляя на нем шлею, поглаживая шею и пропуская меж пальцев гриву.— Ничего, пегий, не бойся, не зарежет. Ты, дядя Брагимыч, знаешь чего? —Акимка не успел договорить. В калитку вошли его отец и Макарыч.

Ну-ка, сын! — позвал Максим Петрович и растянул в руках рыжий брезентовый пиджак с черными кожаными петлями.— Ну-ка, давай лезь в эту одежину!

А ты в эту,— рассмеялся Макарыч, встряхивая передо мной точно такой же пиджак.

Через минуту мы с Акимкой рассматривали друг друга, обдергивали топорщившиеся полы, лазили в глубокие карманы и пробовали насунуть на пуговицы жесткие кожаные петли.

Вот это да! — поворачивал нас за плечи Максим Петрович.— И дешево и крепко. Номера на спинах написать, и выйдет роба арестантская. А роба, ребятишки, что рогожа — на все гожа!

Ладно тебе зубоскалить! — поморщился Макарыч.— Ехать же нам надо.

А сейчас и поедем.— И Максим Петрович подтолкнул нас.— Пошли, ребятишки.

В сенях Акимка вывернулся из-под отцовской руки и побежал впереди нас. Вскоре его голос уже послышался в горнице:

—Мамка, гляди, какой спинжак и мне тятька купил!

А Максим Петрович попридержал меня за рукав, вынул из-за борта куртки тетрадь в коричневом клеенчатом переплете, карандаш с медным наконечником и протянул мне:

Загрузка...