Весь в тебя, Алешенька! И такой же настырный. Уж если чего захотел, вынь да положь ему. А ну-ка я его разбужу.
Не надо, не тронь! — сказал Рязанцев.— Нехай он за отца отсыпается... Ну, женушка милая, ночь глухая, а баню топи, купай солдата с гостями, корми, пои да выпроваживай,— невесело проговорил он, беря жену за руку.
Куда-а?! — Она схватила его за плечи.— Не пущу! На пороге лягу! Руби пополам — не пущу!..
Да ты постой кричать, глупая! Мне на денек-другой отлучиться, а там уж...
Не пущу! Алешенька, милый, умру без тебя...
Да я вот только ребят, препорученных мне, до Бала-кова домчу и тут же назад.
Она припала головой ему на грудь и горько зарыдала. Мы с Шиповым переглянулись и, не сговариваясь, как по команде, крикнули:
—Не плачьте! До Балакова мы сами дорогу найдем!
В эту минуту в избу один за другим ввалились несколько мужиков и женщин. Начались объятия. Среди радостно-удивленных выкриков слышались и завистливые вздохи:
Ведь целый он, целехонький!..
Счастье-то Варюхе какое, радость-то!..
Шипов незаметно толкнул меня, кивнул на дверь, и мы вышли во двор. Лошади уже были выпряжены. Отец Алексея Карповича выбежал нам навстречу:
—Сынки дорогие! Айдате в мою избу. Там-то теперь шуму до утра.— И он засеменил в глубину двора, к приземистой избенке с ярко освещенным оконцем.
Алексея Карповича не отпустили в Балаково и набежав шие утром товарищи-фронтовики.
Ты что же,—кричал один из них Рязанцеву,—выходит, ты только письма горазд писать? Бейтесь за Совет крестьянских депутатов! Не допускайте в него разных там арендаторов-тузов! Ишь революционер какой! Закопался где-то и строчит оттуда советы разные. А сам появился — и до свидания? Нет тебе ходу из Сулака, вот и все!
А как же с конями? — растерянно мигал Рязанцев.— Может, мне их еще возвращать прикажут?
Но шумный фронтовик и тут нашел выход:
—А у нас при Совете три приблудных коня. Телега есть, сбрую разыщу. Чего им налегке-то сорок верст! Доедут.
Через час возле двора уже стояла телега, и впряженный в нее рыжий конь со звездой на лбу весело помахивал белой гривой.
Набив телегу сеном, Алексей Карпович перенес из тарантаса шинель, мешок с харчами, какой-то сверток и, прикрывая все это новой рогожей, спросил:
—Кто же у вас за кучера будет?
Я первым взобрался на телегу и взял вожжи.
—Дорога по столбам идет, не собьетесь,— сказал он, виновато морща лоб.— Прямо не знаю, как я перед Семеном Ильичом отчитаюсь. Однако я вас маленько провожу.— Рязанцев, как стоял без картуза, в валяных туфлях на босу ногу, так и вскочил в телегу. Схватив вожжи, крикнул на Рыжего:— А ну, ходи проворней! —Но не проехали мы и ста саженей, как он ахнул, спрыгнул с повозки и побежал к дому. Оглядываясь, тревожно выкрикивал: — Не гоните! Подождите, я сейчас!
Вернулся запыхавшийся, сунул мне что-то, беспорядочно закрученное в желтую бумагу и перевязанное шпагатом.
—Из головы вон... В самый последний момент Семен Ильич сунул. Приказал тебе отдать,— объяснял он, вновь взбираясь в телегу.
Я надорвал обертку и увидел золоченый обрез книги. Это были «Отверженные».
Алексей Карпович проводил нас за Сулак и, указывая на дорогу, жмущуюся к шеренге телеграфных столбов, сказал:
—Так и езжайте. Столбы прямиком в Балаково врежутся.— Прощаясь, спросил Шилова: — Вроде ты мужик здоровый, грудастый. А чего же это тебя вчера подсекло? Мы с тарантаса как-никак сошли, а ты — брык на бок! Испугался я до смерти.
Шипов виновато усмехнулся и, опуская глаза, объяснил:
—Нервы не выдержали. Тут из Долматовской тюрьмы выскочил, тут и по пожарищу скачка, и страх, что тебя догонят, а со всем этим я больше суток не ел и не спал.
—Вот ведь оно что! Ну ладно.
Рязанцев пошел в Сулак, а мы поехали дальше своим путем.
Дорога тянулась по хребтине увала, и степь скатывалась по его склонам, теряясь в золотистой дымке. Поначалу было любопытно вглядываться в солнечную пестроту степи, в голубеющие гребни далеких увалов, отвечать на скупые вопросы Шилова, кто я, где живу в Балакове, чем занимаюсь. А потом я заскучал. И чем дальше мы ехали, тем тоскливее мне было. Шипов, порасспросив меня, замолчал и, кажется, задремал, склонив на грудь голову. И степь показалась скучной, утерявшей свою нарядную пестроту, а тут еще потянул тонкий леденящий ветер, телеграфные столбы нудно и однообразно загудели. Не заметил, как задремал.
Очнулся от тряски и грохота под колесами. Рыжий, горбясь, брал выстланный булыжником взвоз с плотины речки Балаковки.
Со стороны взвоза Балаково начиналось широкой Завраж-ной улицей. Был поздний вечер, во многих домах уже зажгли огни.
—Куда править? — спросил Шипов.
Повернув в первый переулок, мы выехали на Самарскую.
Вот и наш дом. «Да наш ли? Почему ставни окон закрыты, а ворота настежь?» С ходу я направил Рыжего прямо во двор. Под сараем заметил Ибрагимычевых рысака и пролетку. Соскочил с телеги и в одну секунду очутился в коридоре. В дверях прихожей столкнулся с Григорием Ивановичем.
—Роман!—удивленно воскликнул он. — Никак, ты один явился?
Запыхавшийся, взволнованный, я никак не соображу, что ответить.
В эту минуту из горницы выглянул Ибрагимыч.
—Зачем такой шум делал? — строго шепотом спросил он, а заметив меня, ахнул, схватился за тюбетейку.— Приехал? Ой, якшй, больно якшй!—Он гладил меня по плечу и прятал глаза за припухшими веками.
Григорий Иванович задумчиво покусывал губу. Я почувствовал, что в доме что-то случилось. Какая-то беда. Тяжелая и непоправимая.
С трудом перешагнул через порог в горницу. Здесь у стола стояла Наташа и примеривалась налить из бутылочки в стакан какую-то темную густую жидкость. Откинув голову, она будто застыла в этом движении, и только тяжелые длинные косы, отслоняясь от спины, легонько раскачивались. Вздрогнув, оглянулась, прислонила бутылочку к груди.
—Как я испугалась! —тихо сказала она, опускаясь на табуретку.
В эту минуту из спальни послышался ослабевший, но такой родной и такой привычный голос бабани:
Лежа-то я в неделю на нет сойду. И так пятые сутки колодой валяюсь.
Нет уж, полежите, Марья Ивановна. Это не просьба, а мой докторский приказ. У вас сердце, как у загнанной. Не послушаетесь, сами на себя пеняйте. Вот вам весь мой сказ.
Из спальни с желтым саквояжиком в руке вышел молодой, широкоглазый, с высокой розовой лысиной, человек. Снимая белый халат, он обратился к Наташе:
—Лекарства те же. И все так же. С постели не позволяйте и ног спускать. Две недели отлежит, тогда подумаем.
Я понял, что это доктор, незнакомый, не балаковский. И, стараясь, чтобы он не заметил, скользнул в спальню.
Бабаня лежала на огромном пуховике. «Не наша подушка»,— отметил я про себя. И странно, непривычно, до смущения удивился. Над кроватью в изголовье на полочке горел ночник с синим абажурчиком. «Тоже не наш». Бабаня медленными движениями подбирала со лба и щек жиденькие, совершенно белые прядки. Я стоял возле постели и не мог отвести глаз от бабани. Лицо у нее было большое, раздувшееся, а веки так набухли чернотой, что совсем закрыли глаза. Но вот они дрогнули, бабаня тихо повернула голову на подушке и с тихой укоризной произнесла:
—Чего это ты так-то дышишь? Ну-ка, подойди поближе.
Я бросился к ней, прижался лбом к ее рукам. Не раз я испытывал чувство страха, испуга, но сознание безнадежности и бессилия что-нибудь сделать сейчас пришло ко мне впервые. Я только прижимался к рукам бабани, дышал на них. А она, как всегда, спокойно, с суровой ворчливостью спрашивала:
—Чего это ты вроде загорюнился? Ничего, так это мне, с пустяка попритчилось. Ежели бы Григорий с Натальей да Ибрагимычем шуму не наделали, все бы и обошлось. Нет ведь, доктора привезли. Ты откуда же тут взялся?
Я торопливо объяснил, откуда и с кем приехал. Она перебила меня:
—Дед-то здравый?
Выслушав все, что я мог рассказать о дедушке, о Поярковых, о дяде Сене, она сказала:
—А я ишь чего умудрилась, захворала,— и, усмехнувшись, добавила: — Через свою глупую милость бревном легла. За жизнь свою ни разу подлого человека за душевного не посчитала, а тут будто глухая тьма меня накрыла...
Я не понимал, какая такая тьма накрыла бабаню. А она, вздохнув, тихо, словно в глубоком раздумье, заговорила:
—И все-то хорошо шло. Проводила тебя с дедом, ждать приготовилась. Скучно, а не скучаю. Все округ меня люди, да веселые, да шустрые. Макарыч приехал. С Григорием-то Чапаевым да с Александром Григорьичем комитет народный сместили, доктора Зискинда высокого звания лишили и какой-то Совет выбрали. Все Балаково из края в край всполохнулось. Я радуюсь. А тут Наташа... Уж такая девушка хорошая да ласковая! Умчал Махмут Макарыча с Григорием Иванычем в Осиновку. Вышли мы с ней вечерком к воротам, сидим на скамеечке, а люди-то снуют туда-сюда. На маминском заводе в тот день какой-то союз металлистов объявился, и Балаково, как котел, закипело. Совсем уж затемнело. Глядь, к нам Евлашиха подплывает. Подсела на лавочку, и уж такая-то ласковая да умильная, вроде и не она. Прощения просить принялась. Ишь, ненароком она такая дурная была, всех обижала, за людей не считала, высоко себя несла. Да с теми словами и вынимает из корзинки курицу. Уж такая-то пеструшечка нарядная, с мохнатым хохолком! Вынула да мне с низким поклоном, да поздравлением с новосельем. Беру я, дурища старая, курочку, думаю: ладно, отдарю. У ней тоже новоселье. Послала Наташу из укладки рушник достать. Девушкой я еще его вышивала. Хлопнула им ей в колени и счастья на новом жительстве пожелала... Прошло время, она опять ко мне жалует. Сидим это с ней, разговор ведем. Она-то уж расхвасталась, удержу нет. Всю, говорит, жизнь я как в котле кипела, капитал стремилась нажить, а теперь уж до того мне вольготно! И сплю спокойно, и ни колготы, ни ругани... Спрашивает, где Наумыч, ты, Макарыч. Ну, рассказываю. Чего скрывать-то? А Макарыч утром из Осиновки. А вечером из какого-то Николаевска за ним прискакали... А тут она враз через стол-то как перегнется и шепчет: «Ивановна, дорогая, упроси ты, Христа ради, чтобы нажитки мои у Горкина отняли. Все твои родные и близкие в большевиках. Макарыч-то, по слухам, от них самый главный. И все наши балаковские округ тебя завсегда. И Чапаев с Александром Григорьичем. Упроси, Христом богом молю!» Да лбом об стол как бухнется. Скажи, Ромаша, будто я в ту пору шла да враз и провалилась в бездонную ямину. Опамятовалась — уж на кровати лежу, а возле меня Наташа с Григорием Иванычем хлопочут. Подняться бы — не умею. В груди такое колотье, хоть криком кричи, и вроде вся я расшибленная. Ибрагимыч за Зискиндом кинулся, а тот сам в хворости от расстройства. Говорю им: не хлопочите, вылежусь без докторов. Так нет же! В Вольск поплыли, привезли доктора. Лечит.% Только уж больно строг. Лежи, говорит, полных две недели и стращает: «Встанешь — грохнешься, и смерть тебе».— Она усмехнулась: — Да я ежели умирать соберусь, за неделю всем скажу. А теперь-то ты около меня, и никакие лекарства мне не нужны. Завтра, гляди-ка, и встану.
— Нет, бабаня,— сказал я спокойно,— ты будешь лежать до тех пор, пока доктор не разрешит тебе вставать. Она поморщилаеь и, помолчав, сказала:
—Поди-ка Наташу кликни.
С трудом я вышел в горницу. Ослепленное тяжелыми отеками лицо бабани, темное и вздрагивающее, плыло передо мной, и щемящая тоска давила душу. Дверь в кухню была распахнута. С печной грубки тускло светила коптюшка, наполняя комнату колеблющимся желтым полусветом. Григорий Иванович, видимо, только-только поставил самовар на поднос и поворачивал его краном к себе. Наташа расставляла блюдца, чашки, время от времени хватаясь за уголок фартука и торопливо обмахивая им щеки. На ней белая кофта с пышными у плеч рукавами, косы, прихваченные опояской фартука, расплелись по концам и разметались в складках темной юбки. Григорий Иванович оперся на ручки самовара и выжидающе смотрит на нее.
—Что же ответишь? — тихо спросил он и закусил губу.
—Я же, Гриша, темная-темная, чисто ночь. Ничегошеньки не понимаю. Ты мне сказывай, чего надо делать. Скажешь: в огонь кидайся, и я, Гриша, кинусь. Истинный бог, кинусь!
—Что ты, Наташенька! Зачем же в огонь-то?
—Да это я уж так, к слову,— потупившись, тихо ответила она.
А мне мечталось увидеть Наташу со счастливым лицом. Но это чувство мгновенно пропало. В кухне не было Шилова.
Сказав Наташе, что ее зовет бабаня, я спросил Чапаева, где он.
—Ибрагимыч увез его к себе,— откликнулся Григорий Иванович.— Уж очень он торопился. А узнал, что бабаня Ивановна в тяжелой болезни, и совсем заспешил.
Я затревожился. Ведь нужно было сказать Ибрагимычу, чтобы он позаботился о Шилове. Дядя Сеня наказывал проводить его до Саратова.
Григорий Иванович не дал мне договорить.
—Знаем мы про Шилова. Макарыч рассказал, да и сам Шипов наскорях поведал. Ибрагимыч все сделает, надо будет, и в Саратов на руках отнесет. А тебе отдых. Макарыч в Николаевск направился. Приказал, если ты явишься, чтобы из дому никуда. Давай-ка вот чаю попьем, и спать ложись. Уморился ты, гляжу. Даже с лица спал.
Да, я уморился, и признаться в этом мне было нисколько не стыдно.
Напившись чаю, я вдруг будто отяжелел, почувствовал, как на меня наваливается сон.
И вот уже подо мной знакомо поскрипывают пружины дивана. Наташа подсовывает мне под голову подушку, и голос ее доносится до меня будто издалека-издалека...
— Уснула Ивановна. Три ночи без сна маялась, а сейчас так-то уж хорошо спит, так-то хорошо...
Я соглашаюсь с Наташей, что это хорошо, а сам думаю: «Хорошо ли? Нет. Надо дать знать, что бабаня больна. Надо послать телеграмму в Осиновку дедушке. Стадо он туда погнал. Он там, там...»
Наташа еще что-то говорила, но я уже не понимал ее слов.
За телеграмму надо платить, а денег ни у меня, ни у Наташи нет. Будить бабаню жалко. По рассказу Наташи, она, проснувшись чуть свет, расспрашивала ее, правда ли, что я приехал, или это ей приснилось. Убедившись, что я дома, обрадовалась, сказала, что теперь она живо на поправку пойдет, и опять уснула.
Наташа проворно, но так легко движется по горнице, что я не слышу ее шагов. Быстрыми взмахами руки она вытерла пыль с подоконников, накрыла салфеткой стол, выбежала, тут же появилась с камышовым веником в руках и, придерживая в горсти косы, принялась подметать пол. Трудно от нее оторвать глаза. Светло-русые пряди золотистыми пружинками вздрагивают над ее прямым чистым лбом, а ресницы длинные, и от них будто тени на слегка впалые, но румяные-румяные щеки. Любуюсь ею, а сам думаю: «Где достать денег на телеграмму?»
Заметая мусор на лоток, она шепчет:
—Пойдем. Картошки я наварила. Не тужи. Кто-нибудь, гляди-ка, придет бабанюшку навестить, займем денег...
«Занять»... И как я столько времени не подумал об этом?
Я быстро оделся, обмахнул веником сапоги и выскочил на улицу, на бегу решая, к кому бы кинуться за деньгами. Конечно же, к Пал Палычу! Он ближе всех живет. И если у него нет денег, я с его помощью упрошу телеграфиста отбить телеграмму в долг.
Я очень удивился, увидев, что ставни на окнах избы Пал Палыча не только закрыты, но и крест-накрест заколочены тесинами, а на двери замок. Двигаю его крутую поржавевшую дужку в пробое, а она так противно скрежещет, что у меня по спине пробегают мурашки.
—Эй, ты чего там замком играешь?! — раздался сердитый окрик, и от ворот соседнего дома ко мне заспешила женщина, на ходу вытирая руки о полосатый фартук.— Чего ты возле него пристыл? — Но вдруг темные брови женщины взлетели, иАона радостно всплеснула руками:—Глядь-ка кто! Ромашка!
Я не узнавал женщины.
—Да как же! Грузчица я. С Царь-Валей в одной ватаге бьтла. Ай забыл, как мы горкинский хлеб грузили? Глянь-кося! — И она ударила руками по широким бедрам.— Вот тебе и на!.. А я глядь в окошко, а ты замок крутишь. Должно, думаю, шпанец какой. А ты к Пал Палычу, что ль? Ай не знаешь? Сместил его наш комитет с балаковских почтальонов. В Широком Буераке он с сумкой-то своей ходит. Набежит, глянет на избу — цела, и нет его...
Женщина говорила не останавливаясь. Но я уже не слушал ее, браня себя в душе, что напрасно потерял время. Знал же, что Зискинд уволил Пал Палыча с работы, да забыл в тревоге за бабаню. «Надо бы к Ибрагимычу»,— с раскаянием думал я. Но теперь ближе было до Чапаевых, и я решил идти в Сиротскую слободку.
—Постой-ка, чего я тебя поспрошаю,— остановила меня грузчица, и по ее лицу прошла волна хитрых улыбок и улыбочек.— Сказывают, Павел Макарыч, управляющий горкинский, теперь за самую что ни есть революцию? Бают, он приехал да таких делов понашарахал, что Зискинду из властей закрывай глаза да беги.
Я торопился уйти и коротко подтверждал все, о чем она расспрашивала.
—А про нашу Царь-Валю Захаровну слыхал? В Самаре-городе она. Сказывают, всех грузчиков в одну ватагу свата-жила. Наши бабы, которые без детей, к ней подались.— Пристально взглянув на меня, спросила: —А ты что-то ровно не в себе? Ежели дела, беги. Я до разговоров охотница.— Она проводила меня до угла, не переставая говорить: — А Горкин-то! На всю Волгу раскинулся. В Балакове все к рукам прибрал, а в Вольском мельника Цапунина так-то уж околпачил, что тот в Волгу кидался.— Отстав на углу, крикнула вслед: — Кого из наших увидишь, поклон, мол, от Пашуты!
Не оглядываясь, я заспешил в Сиротскую слободку. Застану ли Григория Ивановича, и есть ли у него деньги?
Еще издали увидел его. Он сидел на лавочке у ворот, а перед ним, заложив руки за спину, прохаживался невысокий, но стройный человек в суконной гимнастерке, туго перетянутой рыжим ремнем. Григорий Иванович тоже увидел меня и вскочил мне навстречу. А тот, незнакомый, сунул руки в карманы и смотрел, чуть-чуть склонив к плечу голову. У него было чи-столобое, остроскулое лицо с тонким носом, брови вразлет, концами к вискам, и пушистые, будто растрепанные усы.
Я рассказал Григорию Ивановичу, зачем прибежал. Он подхватил меня под руку и повел к лавочке.
Садись, отдышись малость.— И обратился к человеку в гимнастерке: — Вась, у тебя как с деньжонками? Ромашка это,— хлопнул он меня по коленке.— Нужда у нас с ним в деньгах. У тебя много ли есть?
А все при мне, в кубышках не храню.— Сверкнув серо-зеленоватыми цепкими глазами, он спросил: — Велика ли нужда?
Григорий Иванович коротко объяснил ему, зачем нужны деньги.
—Для такого душевного дела и рубахи не пожалел бы,— промолвил он, запуская в нагрудный карман гимнастерки гибкие, длинные пальцы.— Деньга, она, парень, дело временное, а мы постоянные. А ты, похоже, добрый. Да и смелый. Гришка мне про тебя раза два рассказывать принимался. На,— протянул он мне десятирублевую керенку и махнул кистью руки.— Можешь не вертать. Я от этого не победнею.— Рассмеявшись, он направился к калитке.
Григорий Иванович велел секундочку его обождать, сбегал в избу за картузом и пошел со мной в Балаково.
Человек, ссудивший мне десятирублевку, казался мне одновременно добродушным и строгим, и было в его лице, во всей его подбористой и подвижной фигуре что-то приковывающее.
—Он кто? — спросил я Григория Ивановича.
—Да брательник мой. Василий. В Николаевске живет. Приехал отца повидать. Мужик что надо, и голова у него сильно варит. Нас с ним ежели б учить, мы бы делов наворочали! Больше недели он у нас гостюет, и все ночи до зари мы с ним спорим. Все он добивается, чтобы я ему пояснил, куда революция может вывернуть. Говорю ему, что сама собой она никуда не вывернет. По моему разумению, направлять ее надо. На пользу народу направлять. А заглавными в этом деле должны быть большевики. Он соглашается вроде, но тут же и задумывается-. Как бы, говорит, буржуи с помещиками силу над большевиками не взяли. Куда ни кидай, они у власти, и войска в ихних руках. А вчера уж так-то и меня и себя костерил, зачем мы с фронта ушли. Надо бы, говорит, прямо оттуда всеми силами армии сговориться, ружья наперевес—и в атаку на весь капитал.— Григорий Иванович громко вздохнул и протянул: — Э-э-х, кабы так-то можно было... Ан нельзя. С Ма-карычем об этом беседовал.
У почты Григория Ивановича задержал какой-то мужичок. Я не стал дожидаться, когда он с ним закончи? разговор, вбежал в почтовую контору, попросил у телеграфиста бланк для телеграмм и у стоечки с чернильницей в углублении написал заранее составленную в уме телеграмму в Осиновку. Телеграфист принял бланк, выписал квитанцию и выкинул мне сдачу —два медных пятака. Я еще не сгреб в ладонь пятаки с квитанцией, как мою руку накрыла широкая короткопалая рука с желтоватыми рубчатыми ногтями. Я сразу узнал руку Лушонкова. Та же сила в хватке, как тогда на пристани, когда я рассовывал листовки. Он тяжело дышит мне в затылок, и я будто вижу его тупой подбородок над своей головой. Он заламывает мне руку назад, цедит сквозь зубы:
—А ну пойдем...
Я свободной рукой вцепился в косяк телеграфного оконца, а ногами влип в пол. Спокойно жду, что он еще скажет, чтобы затем подпрыгнуть, ударить его голдвой в подбородок. Я даже представил себе силу этого удара, и мне хотелось услышать, как щелкнут его желтые прокуренные зубы.
—А ну-у! — рванул он меня от окошка.
И тогда я подпрыгнул и наддал затылком. Он тяжело икнул, выпустив на мгновение мою руку, а я, извернувшись, толкнул его еще локтем в грудь.
В эту минуту в контору вошел Григорий Иванович. Понял ли он, что произошло тут, или нет, только от двери шагнул стремительно и прямо к Лушонкову:
—Ты чего здесь?
—А тебе какое дело? — зло откликнулся тот, обтирая рукавом прикушенную губу.
—У меня до всего дело,— отрезал Григорий Иванович.
—А у меня вот до телеграфа. Я контроль от комитета народной власти. И на это у меня документ. Пожалуйста, можешь читать, ежели грамотный.— 0?i выдернул из-за обшлага тужурки бумагу и протянул Григорию Ивановичу.
Тот взял ее, просмотрел и, усмехнувшись, спросил:
Зискинд выдал?
Ай не видишь? — У Лушонкова засверкали глаза.
Вижу,— возвращая бумагу Лушонкову, сказал Григо-оий Иванович.— Зискинд твой теперь нуль без палочки.
Ничего подобного! Он еще делов не сдавал, все печати при нем!—И, кинувшись к окошечку телеграфиста, крикнул: — Воздержитесь отстукивать телеграмму. Запрещаю!
Телеграфист, курносенький паренек, медленно повернулся, вперевалочку приблизился к окошку и, еще больше скурносив-шись, отчего на переносице собрались меленькие складочки, тихо ответил:
—Извините, пожалуйста, но я уже отстукал.
Лушонков хлопнул ладонью по подставочке окошка, выругался и вышел из конторы, хлопнув дверью.
—Не унимается человек,— с усмешкой сказал Григорий Иванович, глядя вслед Лушонкову. А когда мы вышли из конторы, развел руками.— Привык он, должно, к должности-то своей собачьей. Ишь, Зискинд еще печатей не сдал! На его глазах того с председательского места сдернули. Александра Григорьевича поставили, меня его заместителем. А он бумагу мне сует.
Против нашего дома Григорий Иванович замедлил шаг и, корябая пальцем у виска, задумчиво проговорил:
Зайти, что ли, Ивановну проведать? Зайду. В прихожей нас встретила Наташа.
Кто приехал-то! — радостно воскликнула она. В горницу меня словно ветер внес.
В спальне возле постели бабани, низко склонившись к ее руке, сидел Макарыч. Его светлые волосы спадали ему на лоб, на виски, на уши. У бабани мелко подрагивали одутловатые щеки, набухшие синевой веки. За ними не видно глаз. Но я знаю, какой теплый, согревающий душу взгляд устремила она сейчас на Макарыча.
Чего ты так встрепыхнулся? Конь о четырех ногах и то спотыкается,— певуче говорила она.— Ничего, поднимусь. Уж теперь-то меня сто евлаших с панталыку не собьют. Знамо, бороздовой-то я, должно, у вас отходила, ну, а борону, надо будет, потягаю.
Ты нам, крестная, везде нужна,— отрываясь от ее руки, тихо сказал Макарыч.— Жаль, нет Нади, в Питер ее услали, а то бы я тебя с собой в Саратов. Там доктора...
А ну тебя с докторами! — рассердилась бабаня.— Полежу денек-другой, и все. Пока еще становая жила не лопнула.
Макарыч увидел меня, шевельнул кистью руки.
—Подойди-ка! —и ласково обратился к бабане: — Крестная, вот Ромашка прибежал. И давайте вместе по-свойски поговорим. Завтра я должен уехать. Телеграммой меня в Саратов вызывают. Побыть с вами и лишнего дня не могу. И вот о чем я просить буду: вам с постели не вставать, пока доктор не разрешит, а тебе, Роман, неотступно быть возле бабани.
Она долго молчала, потом повернула на подушке свое слепое лицо, спросила:
Телёграмму-то отбил?
Отбил.
Где же денег взял?
У Чапаевых.
—Чего же меня не разбудил?
Ответить, что пожалел ее, постеснялся. Бабаня не любила, чтобы ее жалели, обижалась. Усмехнувшись, сказал:
Чай, я уж не маленький — по пустякам тебя тревожить.
Ох, лучше бы вы маленькие были! — тоскливо произнесла она. Но тут же засмеялась: — Вы бы маленькие, а я бы вон как Наташа... Скажите ей, чтобы ко мне прибежала. Да приберитесь вы, умойтесь. Оба ж грязные.
На кухне мы взяли ведро с водой, мыло, полотенце и вышли во двор. Наташа развешивала на веревке белье, а Григорий Иванович, держась за веревку, подергивал ее, словно проверяя, хорошо ли она натянута, и что-то тихо говорил. Наташа украдкой взглядывала на него, и щеки у нее полыхали. Я крикнул, чтобы она шла к бабане, и, зачерпнув воды, собрался сливать Макарычу на руки. Но Григорий Иванович подошел, взял у меня кружку.
Давайте я уж вам обоим солью,— весело сказал он, да вдруг смутился, задергал козырек картуза, виновато молвил, обращаясь к Макарычу: — Извини, товарищ Ларин, не поздоровался с тобой.
Ничего,— рассмеялся Макарыч.— Ведь мы вроде и не прощались. Из Осиновки-то ехали, я в Ершах из тарантаса да прямо в вагон. Уж в Николаевске вспомнил, что и рукой вам с Ибрагимычем не помахал. Выходит, сквитались.
Сливая на руки Макарычу, Григорий Иванович спросил, надолго ли он в Балакове, не задержится ли тут. Отфыркиваясь, Макарыч отвечал, что надобности задерживаться нет. Прямо с дороги он побывал у Александра Григорьевича. Все у него идет как надо. А что Зискинд печати не отдает, невелика беда. Большевистский Совет и без печати хорош.
Да я, видишь ли, Павел Макарыч, за брательника Василия сердцем болею,— с грустью проговорил Чапаев.
А что такое?
Спор у нас с ним. Душой он большевик, а разумом все чего-то разгадать не осилит.
Макарыч стряхнул с рук воду и, улыбаясь, сказал:
Зря беспокоишься. Разум от души никогда не отстанет.
Может, часок выкроишь с ним побеседовать?
Почему же часок? Разговор получится, и вечера не пожалею.
Так я его к тебе притащу! — обрадовался Григорий Иванович.
Нет уж,— беря у меня с плеча полотенце, откликнулся Макарыч.— Сам к нему пойду. Мне о твоем брате кое-что известно. В Николаевске о нем товарищи хорошо говорили.
Правда, что он с фронта с Георгиевским крестом на груди явился?
—Точно,— подтвердил Григорий Иванович.
—Ну вот, а у меня на рубахе одни пуговицы,— рассмеялся Макарыч.— Нет уж, сам к нему спутешествую.
С Макарычем мне как следует побыть не пришлось. Расспросив, как я повстречался с дядей Сеней, он ушел с Григорием Ивановичем в Сиротскую слободку. Вернулся поздно, а утром Ибрагимыч отвез его на пристань к саратовскому пароходу. Прощаясь, он еще и еще раз наказал не дозволять бабане вставать с постели.
—А я через недельку, дней через десять наведаюсь,— сказал он.— Может, и Надя...— тут же тряхнул головой, весело поправился: — Надежда Александровна. Она давно в Балаково рвется.
Но прошла и неделя, и другая, и третья, кончился сентябрь, прошло и десятое октября, а от Макарыча хоть бы записочка, хоть бы слух какай. Бабане доктор давно разрешил подниматься и сидеть в постели.
—Ходить начнете, когда сами почувствуете, что эта пора наступила,— строго сказал он ей в последний приезд.
—Чую, сама чую,— недовольно отозвалась бабаня.
—Як тому это говорю, что едва ли еще придется навестить вас. Недели через две пароходы станут: в верховьях Волги уже шуга [3] идет.
Бабане с каждым днем становилось лучше. Страшные отеки почти сошли с лица, глаза стали шире, веселее. И хотя за суровостью она по-прежнему умудряется прятать мягкую добрую улыбку, я все равно ее вижу.
Вчера я заново рассказывал ей, как живут Поярковы. Слушая меня, она вдруг сказала:
—Гляжу на тебя, и вроде я здоровая. Вот совсем здоровая. А ты, выходит, возле меня как пришитый. Скучно, поди? Все ты в избе да в избе...
Но я, пожалуй, меньше всего сидел дома. Нужно было добывать для бабани мясо, яйца, сливочное масло. Все это доктор прописал как лекарство, и все это было на базаре, но не на деньги, а, как говорили балаковцы, «мен на мен». За фунт сливочного масла требовали четыре аршина ситцу или шитую рубаху. Я уже снес на базар ту рубашку, что сшила бабаня, когда мне исполнилось четырнадцать лет. Хорошо еще, что она до болезни сговорилась с молочницей Домушкиной и та за дедушкин овчинный полушубок черной дубки дает мне каждый день бадейку молока, и хорошо, что у нас есть мука, пшено, а то бы мы с Наташей все из дому вынесли.
Да и не чувствовал я себя пришитым к бабане. В доме у нас всегда кто-нибудь да есть. Если не Ибрагимыч, то его жены, шустрые лопотуньи Фатима с Каримой. Иногда неожиданно, проездом из Широкого Буерака в Вольск, завернет Пал Палыч. Изредка заходит Александр Григорьевич. Медлительный, он долго возится в прихожей, снимая пиджак, обтирая сапоги о половичок, и, неслышно ступая, проходит в спальню к бабане. Осторожно, чтобы не скрипнуть стулом, присаживается возле постели и, как доктор, прощупывая бабанину руку, расспрашивает о ее самочувствии. И уж каждый день обязательно хоть на минуту забежит Григорий Иванович. Он в последнее время какой-то беспокойный и до того исхудал, что щеки у него запали, а под глазами легли темные, с прозеленью круги. Я знаю, как ему трудно. Зискинда хотя и выдворили из комитета народной власти, хотя и назвали комитет Советом рабочих и крестьянских депутатов, но сторонников Зискинда в Совете немало. А сам Зискинд, не сдавая дел, ключей от несгораемого ящика, печатей, уехал в Саратов. Но не это тяготит Григория Ивановича. Понаехало в Балаково саратовское жулье, каждую ночь кражи, да не просто там у кого-то из сундука одежду украли или раздели человека темной ночью на улице, а вот позапрошлую ночь вывезли из магазина Балаковского потребительского общества шестьдесят кусков сукна и пять ящиков галош. А Григорий Иванович перед Советом и большевиками отвечает за спокойствие в Балакове и даже за цены на хлеб и на мясо. И попробуй-ка установить цену на балаковском базаре, прикажи мяснику или калаш-нику продавать не по ихней цене. Что же, часок-другой поторгуют, а потом на двери лавчонок замки — и торговле конец. А тут еще, как на грех, разболелись у него зубы.
Выберет он часок, забежит, перекинется двумя-тремя словами с бабаней, вынет из кармана яблоко или грушу и — на кухню к Наташе. Мне иногда обидна торопливость Григория Ивановича. Будто он обходит меня.
Как-то я попытался задержать его возле себя, даже за ремень схватил. Но бабаня молча взяла мою руку, отдернула и, осуждающе покачав головой, сказала:
— Глупый ты, глупый!
А когда Григорий Иванович вышел, выговорила:
—Что ты не даешь человеку душеньку успокоить? Наташа для него из радостей радость. Плохо, что ли, видеть, когда хорошее к хорошему тянется?..
Однажды Григорий Иванович не вошел, а вбежал к нам, запыхавшийся и с револьвером в руках. Было близко к полуночи, я давно запер ворота, и было удивительно, откуда он появился. Засовывая револьвер в карман, попросил воды. Наташа, бледная как полотно, дрожащей рукой поднесла ему кружку. Он осушил ее до дна и, брякнувшись на лавку, с удивлением протянул:
Ну и ну-у!.. Насилу отстрелялся... Окружили меня в Торговом переулке. Шестеро, вон какие верзилы, а ни тот, ни другой не решаются кинуться. Один маханул мне под ноги кол, да силенок, должно, не хватило. Не долетел кол-то. Ну, я и начал из реворвера вверх полыхать. Очухались, что никто из них не убит, не ранен,— вдарились за мной. А я уж возле ваших ворот. Махнул через забор — и тут.
Гриша-а! — схватившись за щеки, прошептала Наташа, но тут же выпрямилась и твердо сказала:—Нынче ты домой не пойдешь!
Что ты, Наташа, зачем же? — смущенно пробормотал Григорий Иванович, опуская глаза.
Не пойдешь! — выкрикнула она и убежала к бабане.
Я тоже принялся упрашивать Григория Ивановича остаться, заночевать у нас. Он подумал, согласился и, попросив что-нибудь под голову, лег в кухне на лавке.
Утром чуть свет ушел. Ушел и словно провалился. Да и все будто попрятались, даже Ибрагимыч не появлялся. Наташа ходит как тень, и все у нее из рук валится. Бабаня молчит и, не переставая, дремлет. Я боюсь ее волновать и ни о чем не спрашиваю, не заговариваю. Сегодня дал себе слово сходить в Совет. Уж там-то кто-нибудь знает, куда они все подевались.
Утро было серое, ветреное, пестрые лохматые тучи, клубясь, летели в несколько слоев. Я наколол дров, натаскал воды, помог Наташе начистить картошки, потом попросил ее достать из укладки чистую рубаху и стал собираться в Совет.
Вдруг шумно вошли Ибрагимычевы жены и заговорили, мешая русскую речь с татарской.
—Заскучал не знай как, прямо хворый стал.
Из белейших платков и та и другая высыпали перед баба-ней узорчатые печенья, по-особому витые крендели и, усаживаясь возле постели, принялись жаловаться на мужа. Никак не могут они его понять. Был такой добрый мужик, а теперь все ругается, все ругается. Ничем на него не угодишь. Как с ума сошел. Ходит, ездит. То одного человека прячет, то другого. Давешний неделя с подводой человека притащил. Рыжий конь в телегу был запряжен. Человека того в свой хороший чапан одел, ичиги дал, шапку. Стали его бранить, а он: «Пока живой, так будет!» Прямо караул!..
Выждав, когда они на секунду замолчали, я спросил, где же сейчас Ибрагимыч.
—А в Вольск ушел. Все туда пошли. Чапаев-га, Лександр Григорич-га, все, все, много человек.
Фатима с Каримой сидели часа полтора. И только успели мы проводить их, как явился Пал Палыч.
Ну-у-с, милые люди, победа, полная победа! — выкрикивал он, стоя в дверях и размахивая картузом. На нем была его форменная почтарская куртка с начищенными пуговицами,— Поздравьте-с. Вновь я балаковский почтальон Пал Палыч, по прозвищу Дух.
А ну-ка, иди рассказывай! — позвала его бабаня.
Сейчас, сейчас, Марья Ивановна, вот только руки согрею. Захолодало-с, молодой человек,— обратился он ко мне.— На Волге такой ветрило, ай-ой! А новостей, новостей!
Да что же за новости? — не утерпев, спросил я.
А уж пойдемте-с, пойдемте-с,— схватил он меня и Наташу за руки и потянул к бабане.— Всем сразу доложу-с.
Пал Палыч сел, подняв ладонь, загнул большой палец.
—Во-первых,— отчеканил он,— в Вольск со всего уезда съехались большевики. Зискинд со своими сторонниками попытался выступить и опровергнуть большевиков, но был позорно освистан. Григорий Иваныч с Александром Григорьи-чем разоблачили его как защитника интересов капитала. Во-вторых,— Пал Палыч прижал к ладони указательный палец,— появилось такое выражение: «Большевизация Советов». Это значит, большевикам и всем, кто с ними, надо быть в Советах в большинстве.
Бабаня засмеялась:
И впрямь, ты, Пал Палыч, вроде духа!
Не все-с еще, Марья Ивановна. У меня есть что сказать и в-третьих.— Он вытащил газету и принялся развертывать ее.
Наташа робко подала голос:
А Григорий Иваныч когда приедет?
Завтра. Вечером, ночью, а обязательно будет,— с живостью откликнулся Пал Палыч.
Я было потянулся к газете, но он отстранил мою руку.
—Нет, нет, я сам. Статья длинная, а я вам из нее самое существенное-с. Вот-с, слушайте. Название статьи — «Перво-гильдейный плут».— Откинувшись на спинку стула и держа газету высоко над глазами, Пал Палыч начал чтение: — «Пер-вогильдейный купец Горкин Д. Ф., пользуясь бедственным положением страны, идущей к обновлению жизни, свободе и равенству, запугивает представителей имущих классов большевиками и за бесценок скупает у них не только товары, мельницы, баржи, пароходы, но и драгоценные украшения, картины, фарфор и немедленно же закладывает все это в агентствах французского и швейцарского банков». Понятно? — сняв очки, спросил Пал Палыч.
—Чего же тут не понимать? — ворчливо отозвалась бабаня.— Только, поди-ка, и неверного тут наговорено.
А я поверил статье. Да и трудно было не поверить. Горкин все скупил и забрал у Евлашихи, у Мальцева хутор с землей, скотом и машинами...
—О-о-о, Роман,— затряс головой Пал Палыч,— огромная хитрость в этой статье. Горкина вроде бранят и осуждают, а другим богачам сигналец подают-с: действуйте, мол, как Горкин, закладывайте золотишко с драгоценностями французам. Прижмет вас рабочий с мужиком своей революцией, к нам прибежите-с, а у вас тут закладец, капиталец. Вот оно как!
Свертывая газету, Пал Палыч шумно вздохнул.
Григорий Иванович, Александр Григорьевич и Ибрагимыч вернулись из Вольска, и в нашем доме все повеселело. Во дворе не переставая сыплет мелкий осенний дождь, окна в подтеках, ветер громыхает ставнями, в кухне почти не гасится коптюшка, а у нас вот уже больше недели что-то вроде праздника. Наташа как по воздуху плавает, а заговорит, так и не остановить ее. И удивительно: почти никуда не ходит, а все знает, что творится в Балакове. О том, как изловили шайку грабителей, что магазин потребительского общества обокрали, рассказывала с такими подробностями, будто сама их поймала. Избили женщины калачника Монкина на базаре за то, что он непропеченный хлеб продавал по высокой цене. Так она эту драку от начала до конца нам описала, хотя в тот день не то что на улицу, а и во двор не выходила. Ни я, ни бабаня не перебивали ее рассказов, не спрашивали, откуда ей все это известно. Знали: конечно же, от Григория Ивановича. Он, как и до отъезда в Вольск, почти каждый день забегал к нам, а однажды пришел, молча поздоровался со всеми за руку, сел, поерошил пятерней волосы и сказал, медленно поворачивая голову к двери в спальню:
—Марья Ивановна, мы с Наташей, похоже, поженимся. Бабаня молчала.
Не сейчас, повременим, чай. Поутихнет чуток, жизнь станет налаживаться...
Не советчица я в таких делах, Григорий Иваныч,— задумчиво проговорила бабаня.— Со своей душой да сердцем советуйся. Они не обманут.
Наташа в эту минуту стояла, собрав в горсть свои косы и прижимала их к лицу. Лоб, уши и шея у нее горели.
Григорий Иванович вдруг так взволновался и за что-то принялся растерянно благодарить бабаню, а затем меня и Наташу.
Сегодняшний день оказался особенно веселым. У нас побывали и Александр Григорьевич с Григорием Ивановичем, и Махмут Ибрагимыч. Среди разговоров о балаковских событиях и о том, как себя чувствует бабаня, Александр Григорьевич нет-нет да и кивнет мне:
—Как, Роман, после Семиглавого отдышался?
Мне даже смешно было отвечать. Конечно же, отдышался, и давно. Да сейчас казалось, что ничего трудного не было в той поездке.
—Оно верно, конечно, дорога нетрудная,— согласился Александр Григорьевич.— Только, поди, страшновато тебе стало одному до Семиглавого шагать?
А я и не помнил, страшно мне было или нет. Александр Григорьевич рассмеялся и, махнув рукой, сказал:
—Ладно, не объясняй, понимаю. Макарыч об этом складнее рассказывал. Проводил тебя и двое суток, пока Григорий Иванович в Осиновку не вернулся, как в горячке метался. Расскажи лучше, как горкинских нетелей у Овчинникова выцарапали.
Этого я не знал. На хутора ездили дядя Сеня с дедушкой.
—Вон оно что! — будто удивился Александр Григорьевич и, обернувшись к бабане, стал советовать обратиться со своими болезнями к Зискинду.
Он хоть и не согласен, что его из комитета устранили, но то из комитета, а из докторов зачем же его устранять? Доктор он хороший.
Уходя, Александр Григорьевич неумело подмигнул мне, отчего его вислые усы качнулись, и сказал:
—Ничего, Роман, ничего. Расти дальше.
Григорий Иванович задержался возле Наташи, что-то сказал ей. Она потянулась было за шалью, висевшей на спинке стула, но глянула на меня, спросила:
«— Может, Ромашка сбегает?
Не отдаст он ему. Договорено, что ты придешь.
Ну, раз так, побегу.
Она быстро накинула шаль, схватила с вешалки кацавейку, метнулась к поджидавшему ее Григорию Ивановичу. В дверях они столкнулись с Ибрагимычем.
Стой, пожалуйста! — выставил он руку.— Кого сейчас Махмут видал, знаешь? Горкина! На тройке скакал. Пароход нет, он на тройке. Весь тарантас грязный, сам грязный. Прямо к Зискинду во двор вкатывал.
Да нехай скачет,— отмахнулся Григорий Иванович.— Нехай. Чего ты испугался?
Моя не испугался. Моя мал-мала удивлялся. Зачем его по такой распутице сюда несло?
Чапаев и Наташа ушли, а Ибрагимыч еще долго разводил руками и, обращаясь то ко мне, то к бабане, рассуждал:
—Какой ему тут дело? Говорил, может, зимой приеду. А какой теперь зима? Не-е-ет, шайтан, без барыша он ехать не станет. Правду говорим, Марья Ивановна?
Бабаня, подумав, сказала:
Намедни Пал Палыч газету читал. Уж так-то его в ней обесчестили!
У-у-ух! — рассмеялся Ибрагимыч.— Ту газету он кошкам стелил. Честь у него не родился, а совесть — рогожка драный. Ну, мы пошли, что ли?
Только проводили Ибрагимыча, явился Пал Палыч. Весело поздоровался и, присев на табуретку возле двери, принялся копаться в своей суме.
—Открыточки вам от Данилы Наумыча. Извините-с, не выдержал, прочитал. Бери, Ромашка, читай вслух.
В первой открытке говорилось, что до Осиновки стадо догнали славно, а через казачью грань беда как трудно переходили. Долматов чуть плетью не засек. Спасибо, Овчинников бумагу дал, чтобы скот и их пропустили. Правда, бумагу ту Семен Ильич у него со скандалом взял. Потом дедушка слал всем поклоны и заверял, что они с Серегой в полном здравии. Во второй открытке дедушка писал, что прибыли они с гуртом в село при станции Плес. И тут произошла задержка. Распоряжение поступило: скот дальше не гнать. Пасут скот на плесовских выгонах.
—Уж такая тебе, Пал Палыч, благодарность!—воскликнула бабаня.— Воистину ты добрый дух. Уж не знаю, какое тебе спасибо сказывать. Прямо оздоровела я.
А я вглядывался в открытки, перечитывал их и удивлялся, как долго они шли. Из Осиновки дедушка написал двадцать шестого сентября, из Нахоя — первого октября. А нынче двадцать пятое октября.
—Э-э-э! — отмахнулся Пал Палыч.— Как теперь наше ведомство работает! Ни складу, ни ладу...
Вернулась Наташа. Крадучись, прошмыгнула прихожую и скрылась в кухне. Куда посылал ее Григорий Иванович? С чем она пришла, да еще будто таясь? Не выдержав, я пошел в прихожую, осторожно заглянул в кухню. Наташа что-то высвобождала из-под полы кацавейки и подсовывала под ларь. Я тихонько окликнул ее. Она поманила меня рукой.
—Видал, чего? — показала она мне обойму винтовочных патронов.— Гриша посылал. Знаешь, к кому? К соседу, что позавчера с войны пришел. У него их целая сума. Двадцать таких-то он мне отсчитал. Часом, он уж такой чудной!..
Мне было непонятно, кто чудной.
—Да Григорий Иваныч! Говорит: «Помогай мне в делах». А какая от меня помощь? Ну ладно, буду самовар греть...
А вечером, когда бабаня и Наташа легли спать, я принялся дочитывать «Отверженных». Иногда мне казалось, что в книге написано не только о Жане Вальжане, Козетте, Гав-роше и Мариусе, но и обо мне. Хотя в книге меня и не было, но в ней были слова, близкие мне: «Революция, братство, свобода», «Баррикады сражались во имя революции». А когда я дошел до главы, рассказывающей, как Гаврош выбрался из-за баррикады, чтобы взять патроны из сумок убитых гвардейцев и принести их сражающимся революционерам, я уже был с ним. И мне не было страшно, что нас убьют. Мы сражались за революцию!..
—Сынок! — окликнула меня бабаня из спальни.— Ложился бы. Поздно. Шуршишь листами-то, сон гонишь...
Я с сожалением закрыл книгу. И не успел еще подняться •из-за стола, как в окно осторожно постучали. Так обычно стучал дедушка. Я бросился в прихожую, коридор и, не спрашивая, кто стучит, выдернул задвижку. На крыльце стоял высокий человек в черном клеенчатом плаще. Полы плаща трепал ветер, они со свистом шуршали, обдавая меня мозглой прохладой.
—Не узнаешь, Роман? — спросил пришедший. Зискинд! Я несказанно удивился. А он перешагнул порог,
приказал:
—Запри дверь да посвети мне чем-нибудь.
Я кинулся за спичками. Но Наташа уже несла коптюшку, высоко держа ее над головой.
—Рано, рано вы ложитесь,— говорил Зискинд, снимая в прихожей плащ.— Как поживаешь, Ромашка? А вы, красавица? Извините, не знаю, как вас зовут... Ах, Наташа! Хорошее имя.—Он отдал ей плащ, а меня взял под руку.—Веди к Марии Ивановне...
Бабаня, увидев Зискинда, и удивилась и растерялась.
Батюшки, Михаил Маркыч! И как же так-то вы?
А вот так,— откликнулся Зискинд, садясь на табуретку возле постели.— Не ожидал я от вас такого, Мария Ивановна. Ну, не схожусь я в убеждениях с Макарычем, с его многими друзьями. Даже Данила Наумыч имеет право на меня сердиться. А вы-то, Мария Ивановна, душевная и мудрая женщина, что же это вы? Для них-то я, может, и недруг, а для вас тот же доктор, каким и был, и...
Бабаня спокойно перебила его:
За добрые слова благодарствую, Михаил Маркыч. Только когда с яблони яблоки трясут, и стволу и веточкам достается.
Что-то я не понимаю вас, Мария Ивановна.
Понимай не понимай, только не обижайся. Однажды ездили за тобой, да ты сам хворал. Потом-то не раз думала послать. Как доктор ты земного поклона достоин. Да где же тебе! Ты вон революцией занятый. Уж совсем было обреклась: помру так помру, а не помру, жива буду.
Хорошо, потом разберемся. Давайте-ка я вас послушаю. Роман, прикрой дверь!
Мы с Наташей сели на диван, а из спальни слышались знакомые докторские команды:
Дышите. Покашляйте. Не дышите!..
Добрый-то он какой! А Гриша на него лютует,— шептала Наташа.— Знаешь, как он его называет? Враг, говорит, всего бедного люда. Не душа его в революцию бросила, а нечистая совесть. Красуется он в ней, как павлин. Птица-то хоть и нарядная, а соколом ей никогда не взлететь. Правда, что ли?
Так же шепотом я ответил, что Григорий Иванович пустых слов не говорит и не один он думает, что Зискинд против бедных, а за богатых.
Господи, страшно-то как! — пролепетала она.
Что же, Мария Ивановна, превосходно! — послышался голос Зискинда.—Сколько вы отлежали? Семь недель? Можно потихонечку вставать и хлопотать по хозяйству. Сразу-то не перегружайтесь. А главное — не волноваться. Я уж больше не буду раньше времени яблоки с яблонь стрясать.— Он рассмеялся.— Ушел с председательского поста. Ну его к богу в рай, как говорят.
Веселый и какой-то необыкновенно оживленный, он вышел из спальни и приблизился ко мне:
—А ты ух какой парнище! — Подсел ко мне на диван, обнял и восторженно воскликнул:—А я горжусь! И тобой горжусь и собой. По косточкам ведь я тебя собрал, по жилочкам. Помнишь, как ты под полицейский тарантас угодил?
Да, я помнил. Только Зискинд казался мне в ту пору не таким говорливым. Бывало, молча посапывая и хмуря брови, он возился возле меня, и я ни разу не видел его улыбки. Я боялся того Зискинда и уважал. А теперь он был каким-то деланно веселым и смеялся натужно, будто нарочно.
—Ты давно из Семиглавого Мара? Как Овчинников, отдал Горкину нетелей? — спрашивал он.— Ты приехал, а дедушки почему нет?
Я ответил, что дедушка, должно быть, еще гонит стадо.
—Да-да, должно быть,— согласился он и, попросив Наташу подать ему плащ, стал прощаться.
Когда я закрыл за ним дверь, мне вдруг тревожно подумалось: «Почему он пришел без приглашения и так поздно?..»
Разбудил меня Григорий Иванович. Сонный, я долго не узнаю его. Подрос, что ли, он за ночь? Да чистолицый какой! Брови, обычно сомкнутые над переносьем, разошлись, отлетели к вискам, а глаза будто распахнулись и озорно сверкают.
Какой это фасон — до полден спать? — тихо спрашивает он и торопит: — Вставай живей, пока бабаня...
А что с бабаней?! — И сна как не было. Хватаю с табуретки штаны, рубаху, вышвыриваю ногой из-под дивана сапоги.
Тише, не греми,— толкает он меня на диван, опасливо оглядываясь на дверь.— Тише, говорю, забранит меня Ивановна. Я еще когда разбудить тебя собрался. Не допустила. У меня к тебе дело вот какое! — Он провел рукой под подбородком.— Позарез дело, а она: не смей будить, и все.
—А бабаня встала?
—Фу-у! — отмахнулся он.— Наташа рассказывала, еще потемну поднялась. Сама оделась, постель убрала, потребовала, чтобы дали ей сковородник, и двинулась, как архиерей с посохом. Сейчас на кухне. Уж раздышалась. Говорит, только ноги подгибаются да стенки в глазах раскачиваются. Я ведь словчил в горницу-то попасть. За водой вроде пошел, а сам дверью в сенцах хлопнул —и к тебе на цыпочках. Так что ты аккуратней одевайся. Я к колодцу сбегаю, и посидим, посоветуешь ты мне...
Я оделся и заспешил в кухню.
Опираясь обеими руками на сковородник, бабаня сидела около стола. Черная юбка раскинулась у ее ног, полы белой праздничной кофты выстилались по коленям. Полушалок она не завязала, а небрежно закинула за плечи. Лицо у нее открыто и будто освещено каким-то несказанным светом.
—Проснулся? — с радостной торопливостью спросила она, и этот свет затрепетал в морщинках и морщинах на бледных, одрябших щеках, на темных крыльях рыхлого носа, на синеватых отечинах под глазами, ласковой улыбкой тронул блеклые, запавшие губы, но тут же погас, словно его кто смахнул, потушил. Ровным, строгим голосом она сказала: — Волосы-то ворохом! Умойся, причешись да рубаху чистую надень.
Из-за печки выглянула Наташа, кивнула мне и скрылась.
Бабаня поднялась, пересела на лавку к окну. И такая же она, как и была,— надежная и в ласке и в строгости.
Радостный возвращался я в горницу. Мимоходом сполоснул под умывальником лицо, мокрыми руками погреб свои непокорные волосы, прихлопывая их на затылке и за ушами, чтобы не топорщились. Достал рубаху и, надевая ее, выглянул в окно.
Туманистый серый денек, притиснутый мохнатыми тучами, брел улицей. Стекла в рамах запотелые, в прозрачных промоинах от дождевой капели. Противоположный порядок затянут паутинной сеткой осеннего дождя. В ней глохнут все шумы. Голос и слова Григория Ивановича еще различаю, а вот кто ему отвечает — это растекается в тягучем, едва уловимом шелесте дождя.
—С кем ты разговаривал? — поинтересовался я, когда Григорий Иванович, вытирая сапоги, остановился за порогом горницы.
Он рассмеялся:
—А со своим извечным дружком, с Лушонковым. На том порядке под кленком от измороси укрывается. Стоит, во все стороны глаза пялит.— Переступив порог, Григорий Иванович полез рукой в карман на гимнастерке, вынул записную книжечку, а из нее бумагу. Разгладил ее на столе, а затем, смущенно посмотрев*на меня, длинно вздохнул и попросил: — Глянь, пожалуйста. Пишу-то я, как кура лапой. Да то бы ничего, а вот ошибков страшусь, шут их бери. А тут еще эта ять. Кто знает, где ее ставить? Прочитай, пожалуйста, поправь где надо, а потом уж я еще разок перепишу. Комитету Российской социалистической рабочей партии большевиков в Балакове, — прочитал я три длинные строчки из старательно выписанных букв и с недоумением посмотрел на Григория Ивановича. Он стоял, опершись кулаками о стол, насупив брови. Я вновь опустил глаза на бумагу. Шла строка: От Чапаева Григория Ивановича, 1892 года рождения.
И еще строка, в которой каждая буква стояла отдельно и была подчеркнута:
ЗАЯВЛЕНИЕ Готовый жизнь положить за трудящийся класс рабочих и класс крестьянства и за тоу чтобы только им принадлежала земля и все богатства в стране, пропитанный ненавистью к буржуазии и капиталу с дней детства, прошу зачислить меня в партию большевиков.
Ниже шла подпись с взвихренной завитушкой.
С удивлением смотрел я на Чапаева, не находя слов, чтобы спросить, зачем ему потребовалось писать заявление, если он сам десятки раз говорил, да и все в Балакове знают, что Григорий Иванович большевик.
А он вдруг выхватил заявление из-под моей руки и, всовывая его в карман, метнулся к окну.
—Вот они! — и, обернувшись, громко позвал Наташу. Она вбежала, набрасывая на плечи бабанину дорожную
шаль, и тревожно, выжидающе посмотрела на Григория Ивановича.
—Наташа, лети! Александр Григорьич на почте.
Она опрометью выскочила в прихожую, и скоро из коридора послышалось, как звонко ударилась дверная щеколда. Я ничего не понимал.
Погоди, поймешь,— с досадой сказал Чапаев, отмахнувшись. Он припал к оконному стеклу, глядел на улицу: — Вот, сатана их бери! Ну, давай, давай, я вас встречу.
Да в чем дело?! — не выдержав, крикнул я и подбежал ко второму окошку. Оно такое запотелое и так запылено с улицы, что ничего нельзя рассмотреть. Все будто в тумане.
Вчера Зискинд о чем с тобой разговаривал? — спросил Чапаев.
—Да ни о чем. Он бабаню выслушивал, с ней говорил... Отойдя от окна, Григорий Иванович поманил меня рукой:
—Иди гляди, с кем он. Прямо к дому подвел. До крайности человек оподлел!
В узкую дождевую промоинку, змеившуюся по стеклу, было видно, как стояли и разговаривали Зискинд, Горкин и незнакомый человек в брезентовом плаще. Зискинд будто отталкивал от себя что-то обеими руками, хватался за шапку. Горкин брал его за полу пальто, легонько тянул. Человек в брезентовом плаще переминался с ноги на ногу. Но вот Зискинд круто повернулся и, не оглядываясь, быстро пошел. Горкин махнул ему вслед рукой, взял человека в плаще под руку, и они вместе двинулись к нашему крыльцу.
В горницу, опираясь на сковородник, вошла бабаня и осторожно опустилась на диван.
—Ну, будем гостей встречать! — бодро воскликнул Чапаев. Он обдернул гимнастерку, сел на стул спиной к столу, оперся ладонями о колени и устремил взгляд на дверь. Между бровей у него то появлялась, то исчезала непривычная для меня морщинка с двумя веселыми рогульками.
Шаги нежданных «гостей» загремели в прихожей, и, смело шагнув через порог, Горкин направился прямо ко мне.
—Мер-р-рзавец!—сипло, как бы через силу выдавил он. И тут же, выпучив глаза, дрожа челюстью, повернулся к ба-бане и, будто расталкивая локтями что-то теснившее его с боков, закричал: — А ты, старая, чего молчишь?! Уважал, кормил, поил, крестника твоего, сукина сына, в люди вывел, вот этого...— указал он на меня пальцем.— Чем платите, мерзавцы?
Свинцовой тяжестью налились у меня спина и руки. Я шагнул, намереваясь сказать Горкину, чтобы он убирался вон, не то я изобью его. Но в эту минуту бабаня вскинула на него глаза, поднялась и, пристукнув сковородником, грозно приказала:
—А ну, замолчи! — Она распрямилась, стала выше Горкина на целую ладонь, громко спросила: — Ты кого мерза-вишь? На кого пыхаешь, как Змей Горыныч? Кто кого в люди вывел? Ну-ка, ответь, кем нажито все, чем ты по Волге гремишь?
Горкин попытался что-то сказать, но она прикрикнула на него:
—Молчи, пустая голова! В своем доме пыхай да горло дери. А тут ты никто. Посмеешь еще плохое слово молвить, при всех опозорю! — Бабаня приподняла сковородник, погрозила им:—Убить не убью, но рог из дури на твоем шишка-стом лбу вырастет!
Горкин, тараща глаза, беззвучно открывал и закрывал рот, как рыба, оказавшаяся на берегу. А бабаня медленно, устало опустилась на диван.
—Вот ловко поговорили! — засмеялся Григорий Иванович и, встав со стула, подставил его к коленям Горкина.—
Садись, купец. Ругаться будешь — подеремся. Видишь, какие горячие мы люди. Садись. Побеседуем.
—А ты кто такой здесь?
—Садись, узнаешь,— хлопнул Григорий Иванович ладонью по стулу.
Горкин сел, вытирая со лба испарину.
И ты садись,— обратился Чапаев к человеку в плаще, пристально приглядываясь к нему.— Личность будто знакомая, а не припомню.
Управляющий мой. Бывший жандармский ротмистр Углянский,— пробубнил Горкин.
Фыо-ю-ю!—присвистнул Григорий Иванович.— Вот ведь штука! Не узнать с бородой-то. Как же так? — развел он руками.— Это же конфуз! Из жандармских офицеров — в управляющие! Родителю-то, выходит, позор. Человек он у вас, можно сказать, достойный, священник, сказывают, вот-вот благочиние получит, а сын вон какие чурочки откалывает! При царе в аксельбантах, их благородие, а при временном строе в плаще брезентовом...
Григорий Иванович явно издевался, но в его издевке не чувствовалось злобы. А я глядел на Углянского с ненавистью. Из этого дома он отправил в тюрьму Надежду Александровну. У этого дома я бросился под полицейский тарантас, в котором он скакал, чтобы арестовать Макарыча, Акимкиного отца, дядю Сеню. Мне хотелось подойти к нему, что-то сделать: ударить, плюнуть в лицо. Однако будто кто-то внутри меня предупреждающе внушал: «Не надо горячиться, не надо».
Григорий Иванович продолжал разговаривать с Углянским и будто сочувствовал ему:
И тестю, поди, обида. Правда, из купцов-то он сам вроде выбыл. Но все же фамилия по* Балакову известная. Охромеева тут не то что собаки, вороны и те знают.
На каком основании вы так со мной разговариваете? — выпрямившись и сверкнув глазами, спросил Углянский.
—А что? — в свою очередь с удивлением спросил Чапаев. В эту минуту прибежала Наташа. Следом за нею вошел
Александр Григорьевич. И тут же у косяка двери появился Махмут Ибрагимыч. Удивительно! Будто он стоял там давно, внимательно рассматривая всех и чего-то выжидая.
Наташа прошла через горницу и села рядом с бабаней, прислонившись к ее плечу. Александр Григорьевич снял кар туз, поправил свои вислые усы и сдержанно проговорил:
—Здравствуйте, господа! С приездом!
Горкин шевельнул локтем. Он еще никак не мог отдышаться от своего крика. А Углянский что-то буркнул себе в бороду. За всех ответила бабаня:
—Здравствуй, Александр Григорьич! Проходи, присаживайся.
Поблагодарив бабаню, Яковлев прошел к столу, сел, неторопливо достал из-за борта пиджака телеграмму, разгладил ее на столе и обратился к Горкину:
Упреждены мы о вашем прибытии, господа.
Дай сюда телеграмму! — потребовал Горкин.
Подождите, Дмитрий Федорыч. Телеграмма прислана мне...
А ты кто такой? — перебил Горкин.
Ни такой и ни сякой,— ответил Александр Григорьевич, и добродушная улыбка шевельнула его тяжелые'усы.— Яковлев я буду. Председатель Балаковского Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. А вот этот человек,— кивнул он на Григория Ивановича,— мой заместитель товарищ Чапаев. Мы вас с утра поджидали. Только вы с дороги к Зи-скинду завернули.
А я, кроме Зискинда, никаких председателей и Советов не признаю! — вызывающе произнес Горкин.
Ваше дело. Только Зискинд-то у нас отставлен. Он вроде бы во Временном правительстве у нас был и...— Александр Григорьевич развел руками, выпятил нижнюю губу так, что она приподняла его нависшие усы.— Не пойму я, господин Горкин, чего вы от него добиться хотели.
А вот этого хлюста допросить,— ткнул в меня пальцем Горкин.
Это насчет семиглавских нетелей? — скосил глаза на Горкина Александр Григорьевич.— Так Роман о них ничего не знает.
Но кто-то же должен знать, черт возьми! — опять вспылил Горкин.— Я же в воры своего собственного добра попадаю.
Не кричите,— спокойно заметил Александр Григорьевич— Хут вашего крика никто не боится. Вместе с вами и честные, можно сказать, благородные люди в воры зачислены.
Ты мне загадки не загадывай! — вскочил Горкин.
Говорю, не кричи. Хочешь толком знать, пойдем ко мне в Совет.
Идем, дьявол тебя бери! Пойдем! — махнул Горкин Углянскому.
Проводи их, Григорий Иваныч,— указывая глазами на дверь, тихо сказал Александр Григорьевич, а Ибрагимыча поманил пальцем, приказал: — Езжай к Зискинду. Там горкинекая тройка; скажи кучеру, чтобы он ее к Совету подавал, А ты, Ромашка, вот...— Яковлев достал из кармана газету, развернул на столе и указал на статью, обведенную синим карандашом.— Вот, читай, все понятно будет... Заголовок статьи будто кричал: сарынь на кичку!
«Сарынь на кичку!»—старинный разбойничий клич, означающий «грабь, бери, хватай, тащи!», на днях вновь прозвучал близ берегов матушки-Волги. Бросил его, как мы установили, прибывший в Саратов полуказак, полумужик, % марксист-большевик Шипов Н. Г. С большим энтузиазмом подхватил разбойничий призыв саратовский миллионер купец Горкин-Д. Ф. Мы уже не раз писали о его выдающихся плутовских способностях. Но здесь он превзошел самого себя.
Закупив в прошлом году осенью у некоего Овчинникова триста голов нетелей (за бесценок, конечно) и договорившись за особую плату, что закупленное стадо будет зимовать на хуторах Овчинникова под Семиглавым Маром, он только среди лета этого года направил за своей покупкой доверенных людей. Не дожидаясь, когда закупленный им товар прибудет к месту назначения, Горкин заглазно продает его военному ведомству и получает за него на девять тысяч рублей солдатских сапог и ботинок. «Мен на мен», «натуру на натуру», как теперь говорят торгующие и покупающие на саратовском Верхнем базаре.
Проходит месяц, другой, наступает третий, а проданных трехсот нетелей нет и нет, как нет уже и ботинок с сапогами, полученных купцом Горкиным,— он продавал их оптом и в розницу.
Началось расследование. Овчинников честно и благородно по доверенности Горкина Д. Ф. передал скот гражданину Курбатову Д. Н., коему сопутствовал представитель уральского интендантства казачий хорунжий Климов С. И., выплативший Овчинникову за сохранение скота в течение зимы и весны определенную условиями сумму. Нетелей догнали до селения Плес, и здесь они исчезли аки дым...
Большевик Шипов, будучи облечен доверием губсо-вета и, видимо, не меньшим доверием миллионера Горкина, прибыл в селение Плес не один, а с группой сотоварищей и приказал гнать скот обратно, по пути вручая нетелей осиротевшим солдаткам, заканчивая каждое вручение речами по возвеличиванию большевизма. Горкин до сих пор делает вид, что ничего не знает и что никакого Шилова он ни на что не уполномочивал. Однако вчера нам стало известно:
Первое. Получатель скота у Овчинникова — бывший служащий Горкина — Курбатов Даниил Наумович. Он если не большевик, то связанный с таковыми родственными отношениями.
Второе. Помогавший Курбатову получить нетелей у Овчинникова хорунжий Климов — не хорунжий и не Климов, а большевик-подпольщик Сержанин Семен Ильич, который очень долгое время работал у Горкина и пользовался у него всяческим доверием.
Итак: большевики и Горкин!
Слезами умоется Россия, если она попадет в руки людям, которым разбойничий клич «сарынь на кичку!» дороже молитвы богу.
Читая статью, я краем глаза видел, как Наташа помогла бабане подняться с дивана, поддерживая под локоть, проводила ее в спальню.
Не дочитал статью. Схватил с вешалки пиджак, шапку и побежал в Совет.
Меня кидало то в жар, то в холод. Если в газете напечатана правда, то где же дедушка с Серегой?
Дул леденящий ветер, к сапогам липла вязкая, хлюпающая грязь. Я не разбирал дороги. Когда вышел на Мариин-скую, от подъезда бывшего полицейского управления, а теперь Совета оторвалась разномастная тройка, впряженная в фаэтон, и умчалась в направлении Волги.
На верхней ступени подъезда, заложив руки за спину, стоял Григорий Иванович.
Я бросился к нему.
Давай, давай!—замахал он картузом, а когда я был уже рядом, воскликнул: — Ну и умыли мы их, Ромашка!
Как? — спросил я, догадавшись, что он говорит о Горкине и Углянском.
Пойдем к Александру Григорьевичу.
Когда мы вошли в просторную комнату Совета, Яковлев закрывал тяжелую дверцу несгораемого шкафа.
Не захлопывай! — крикнул Чапаев.
А-а, Роман! Не утерпел, пришел? Поджидал тебя. Думал, прочитает статью и прилетит. Ну, здорово «Саратовский вестник» большевиков разделал? С Горкиным одной веревочкой связал,— говорил Александр Григорьевич, развязывая папку.
Да ты покажи ему телеграмму, которой мы Горкина умыли,— сказал Чапаев.— Покажи, он хоть на подпись поглядит.
Читай.— Александр Григорьевич достал из папки телеграмму и двинул по столу ко мне.— Позавчера еще получил, да без газеты не понял, к чему она. Пал Палыч газету доставил, и все прояснилось.
В САРАТОВСКОМ ВЕСТНИКЕ СТАТЬЯ САРЫНЬ НА КИЧКУ ПОЗОРЯЩАЯ НАС НАПИСАННАЯ ЧЕЛОВЕКОМ КУПЛЕННЫМ ГОРКИ-НЫМ РАДИ СВОЕГО ОПРАВДАНИЯ ГОРКИН ВЫЕХАЛ БАЛАКОВО ЕСЛИ ОН ЖЕЛАЕТ СНИСХОЖДЕНИЯ ПУСТЬ СРОЧНО ИЩЕТ МЕНЯ В ГУБСОВЕТЕ НАШИХ УСПОКОИТЕ НАУМЫЧ ЗДОРОВ ЗАДЕРЖИТСЯ САРАТОВЕ ЛАРИН.
Я прочитал, и от души отлегло. Вспомнив слова Чапаева о том, как они умыли Горкина, я спросил Александра Григорьевича.
—Да просто,— откликнулся он.— Телеграмму прочитали ему, а потом поговорили вот так.— Александр Григорьевич пристукнул кулаком по столу, рассмеялся.— Поговорили и спрашиваем: «Ну как, Дмитрий Федорыч, сам в Саратов поедешь или проводить с конвоем? Мы теперь и это можем». Уж кричал он, кричал, и ногами топал, и ругался хуже пьяного босяка. Выскочил из Совета, а возле крыльца его тройка. Умчался. Скатертью дорога! А проще сказать, гад. Ну его! Давайте домой пойдем. Устал я, как на молотьбе.
Григорий Иванович не утерпел, зашел к нам. Просидел весь вечер, рассказывая бабане и Наташе, как Александр Григорьевич разговаривал с Горкиным.
И только собрался уходить, как в окно с улицы раздался голос Пал Палыча:
—Открывайте! Скорей открывайте!
Я выбежал в коридор, выдернул задвижку. Пал Палыч со словами: «Скорее, скорее!» — ринулся мимо меня в прихожую. Я — за ним. Он уже стоял возле Григория Ивановича и повторял свое: «Скорее, скорее!»
—Что — скорее? — спрашивал его Чапаев.
—г Да на почту ж беги скорее! — выкрикнул Пал Палыч и прижал руку бабани к груди.— Ивановна, дорогая, дождались!. Бегите же скорее! — повторил он нам.
Небо было усыпано яркими звездами. Лужицы прихватил мороз, и льдинки с треском и звоном разлетались из-под ног.
Окна почтовой конторы ярко светились. Мы бежали молча, и только когда очутились на крыльце почты, Чапаев ворчливо бросил:
—Хорошо, что близко, а то и сердце выскочило б.
На почте было людно, шумно и накурено так, что под потолком висело облако. За застекленной стеной телеграфного отделения, за спиной телеграфиста, опершись на спинку стула, стоял Александр Григорьевич и, будто ему было страшно жарко, махал себе в лицо фуражкой. Телеграфист, встряхивая на ладони тянувшуюся из аппарата ленточку, говорил что-то Александру Григорьевичу.
Мы с Григорием Ивановичем вошли в телеграфное отделение. Александр Григорьевич посмотрел на нас, махнул еще раз картузом в лицо и сказал:
—Сейчас...
Первый аппарат умолк, и тут же заработал второй. Телеграфист наклонился к нему и, схватив гибкими пальцами рычажок, застучал им. Потом оглянулся, сказал:
—Из Бароиска. И то же самое, Александр Григорьевич!
—Пусти ленту-то, нехай она сама собой идет. А ты бери эту,— указал он на первый аппарат,— и давай туда, в общую. Ишь там сколько народу! Пойдемте,— загреб он нас с Григорием Ивановичем своей длинной рукой.
В комнату ввалился Ибрагимыч. За ним так же торопливо вбежали два незнакомых мне человека в брезентовых куртках.
Кого еще надо? — подбегая к Александру Григорьевичу, спросил Ибрагимыч.
Пока никого,— ответил Александр Григорьевич и, подняв руку, обратился к собравшимся: — Товарищи, поздравляю вас! Пролетарская революция победила! Снять головные уборы, товарищи! Сейчас нам с телеграфной ленты прочитают великое воззвание революции!
Телеграфист нес ленту на широком листе желтого картона. Она, как ворох из кружев, колыхалась и будто вспыхивала в ярком свете лампы.
—Начинай! — кивнул ему Александр Григорьевич. Перекладывая ленточку с ладони на ладонь, телеграфист
звонким голосом прочитал:
—«К гражданам России!..— На мгновение умолк, набрал в грудь воздуха и продолжал: — Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки органа Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов— Военно-революционного комитета, стоящего во главе петроградского пролетариата и гарнизона.
Дело, за которое боролся народ: немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание Советского правительства, это дело обеспечено.
Да здравствует революция рабочих, солдат и крестьян!»
—Да здравствует! — воскликнул Александр Григорьевич, и от его могучего голоса дрогнул свет в ламповом стекле.
А Чапаев вдруг схватил меня и так крепко обнял, что захрустели плечи. И мне было так хорошо оттого, что я вот в эту минуту со всеми и радуюсь, что эта радость неизъяснима словами.
—Ибрагимыч, подавай пролетку! — как-то особенно весело крикнул Александр Григорьевич и, обняв нас с Чапаевым, подтолкнул к выходу.— Пошли, други!
Втроем в пролетке едва уместились.
Какой путь держать будем? — спросил Ибрагимыч, свешиваясь с козел.— Домой везем ай по делу?..
Жарь в Совет! Дом теперь там будет,— ответил Александр Григорьевич.
И Совет стал нашим домом.
Первые три-четыре дня Балаково из улицы в улицу, из края в край — на ногах. Разговоры, споры, ссоры, даже драки. Одни верят, что пролетарская революция в России свершилась, другие и мысли такой не допускают. Телеграммы, что зачитывались на митингах, встречались и радостными и злобными выкриками:
—При нужде и попы с амвона по-собачьи лают!
—Телеграмма — мама! Подавай печатный лист, с него читай!
Но никаких печатных листов не было. Волга, несущая обычно на себе пароходы, беляны, плоты, баржи, рыбачьи будары и лодки, а с ними и все новости, была пустынна. Куда ни посмотришь — вверх, вниз,— ничего, кроме слепящего солнечного света, пересыпаемого гребнями волн. Григорий Иванович дважды на моторке начальника пристани ходил в Вольск, но и-там пока ничего, кроме телеграмм. Из Саратова на запросы Александра Григорьевича отвечали одним словом: «Ожидайте». И только вечером второго ноября пришли долгожданные печатные листы с крупными, броскими заголовками:
ДЕКРЕТ О МИРЕ ДЕКРЕТ О ЗЕМЛЕ
И Балаково взволновалось. Если митинг, так с утра до поздней ночи. Ветрено, сечет ледяная крупка, а люди стоят, слушают обезголосевших ораторов. Сбегают обогреются и назад возвращаются. Затем начались митинги с шествиями под фл агами. Особенно многолюдным было шествие в честь Второго съезда Советов, создавшего Совет Народных Комиссаров во главе с Владимиром Ильичем Лениным.
После этого шествия было объявлено об утверждении Советской власти в Балакове и о том, что эта власть по примеру Петрограда переходит в руки главного органа Совета рабочих и солдатских депутатов — Военно-революционного комитета, состоящего из большевиков.
В сутолоке митингов и собраний, в беготне и деловой суете по переписке протоколов мы под руководством Александра Григорьевича разучили революционный гимн большевиков — «Интернационал». И когда был избран Военно-революционный комитет, пели его дружно и так слаженно, что казалось, поем не только мы, небольшая группа людей, но и стены поют, и окна, и столы...
Я, долго не понимавший строфы гимна: «С Интернационалом воспрянет род людской», вдруг понял, что вот мы все — я, Григорий Иванович, Александр Григорьевич, Ибрагимыч, Пал Палыч, дедушка, только вчера приехавший из Саратова вместе с Серегой,— все мы стоим прямые, сильные и счастливые. Счастливые оттого, что пришла наша революция, и мы поем гимн для того, чтобы утвердить ее окончание...
Все, что представлялось мне концом, оказалось только началом. На другой день Балаковский Совет принял решение о смещении начальствующих лиц на бывших казенных складах и пристанях, постановление о введении рабочего контроля на маминском заводе, в мастерских Затона, на мельницах, создал народные комиссии по учету запасов хлеба в амбарах и лабазах хлебопромышленников, ссыпщиков, мучников, а также товаров в магазинах и кладовых всех крупных и мелких торговцев и купцов. Эти решения подняли на ноги всех.
В Совете от зари до зари толчея, крики, ругань, плач. Меня закружило словно в водовороте. Я то помогаю Александру Григорьевичу сводить в одну ведомость акты на выявленные в амбарах хлебопромышленников запасы пшеницы, ржи, ячменя, муки, то для Григория Ивановича переписываю характеристики на скрывшихся балаковских буржуев и небуржуев. Михаил Маркович Зискинд исчез из Балакова в один день с миллионером Мальцевым, прислал в Совет письмо, которое я целиком переписал в книжку характеристик. Он был бы рад объединить свои усилия с усилиями большевиков, но убежден в провале их идей. «Опыт великих революций в передовых странах Европы,— писал он,— подтверждает неизбежность разгрома республиканской власти, если во главе ее стоят представители низших классов общества, от рождения лишенные интеллекта». Убежал или где-то спрятался Лушонков. На него характеристику не писали: всем известен.
Кроме книги буржуйских характеристик, мы с Григорием Ивановичем вели учет всех прибывающих в Балаково военнослужащих— рядовых и офицеров. Григорий Иванович занимался еще и подыскиванием людей на место неблагонадежных или скрывшихся служащих. Когда коменданта Затона сместили с должности, Чапаев поручил наблюдать за всеми делами по Затону дедушке. А приехавшего в Балаково Ната-шиного отца с Серегой поставил за старших сторожей на лесных складах.
Скоро Григория Ивановича назначили еще и председателем народной комиссии по выявлению и учету инвентаря, машин и скота в экономиях балаковских землевладельцев. Мы проездили по хуторам без малого две недели. Уехали в тарантасах, а вернулись на санях. С ходу — прямо в Совет, чтобы запереть там списки.
И в коридоре на лавочке увидели дедушку. Он был в тулупе, а голова так низко опущена, будто он заснул сидя. Трубка в горсти, синяя стружка дыма вьется мимо лица, а он словно и забыл про нее.
На меня поднял странно притухшие глаза и как бы спросонья сказал:
—Беда!.. Макарыча-то нету...— и махнул рукой.
На минуту передо мной будто все посерело и закачалось. Ни шагнуть, ни поднять руки, ни заговорить...
—Как — нету? — шепотом спросил Григорий Иванович. Дедушка полез в карман, достал измятый, с истершимися
уголками конверт и положил его на полу тулупа:
—Читайте.
Григорий Иванович вынул из конверта небольшой листочек, прочитал и протянул мне.
С величайшим трудом подняв руку, я принял листок. Но странно: читал совершенно спокойно, только буквы и строчки в письме попеременно становились то смолянисто-черными, то вдруг наливались огнистой краснотой.
Дорогие мои!
Сегодня я похоронила самого близкого мне человека. Павел Макарович умер на моих руках. Просил не горевать о нем, а только помнить и думать, что он сделал все, что мог. Простите меня, что пишу так коротко, но у меня сейчас нет ни сил, ни слов. Весной я приеду к вам. Обнимаю.
Ваша Н. Ларина.
10 ноября 1917 г.
Перечитывая, я почувствовал, что меня кто-то держит за локоть. Поднял глаза. Это Григорий Иванович. Меж бровей у него глубокая складка, и он глядит на меня сухо и даже как бы зло. Я смотрю в его суженные, маленькие зрачки и до странности спокойно рассуждаю мысленно: «Умер Макарыч. Больше никогда его не увижу». И вдруг, вспомнив про бабаию, едва удерживаюсь, чтобы не крикнуть: «Бабаня знает?» Но я не крикнул, а, подсев к дедушке, тихо спросил.
Он дернул себя за бороду, и голос у него сорвался.
—Не говорил ей. Тебя ждал.
На подводе, что привезла нас с хуторов, мы поехали домой.
Бабаня обрадованно встретила нас, упрекнула, что уехали и ровно провалились. А потом устало села возле стола и, глянув на дедушку, спросила:
—Чего ты, Наумыч, третий день от меня прячешься?
—Ромашку спрашивай, он теперь знает,— с трудом выговорил дедушка, медленно клоня голову на грудь.
Я достал из кармана письмо Надежды Александровны, не читая, пересказал его. Рыхловатые щеки бабани задрожали, приспустились, отекшие веки упали, закрыв глаза. Медленно протянула она руку.
—Письмо дай-ка,— взяла и спрятала его в своих ладонях. Глядя на руки и покачивая головой, будто только себе, сказала:— А как же по-иному-то? По-иному, должно, никак нельзя было...
Наташа, стоявшая около самовара, вдруг разрыдалась и выбежала из горницы.
—Иваныч,— обратилась бабаня к Чапаеву,— поди угомони ее.— И, стукнув пальцем по краю стола, сердито воскликнула:— Чтобы в доме ни слезы! Не любил их покойник. По таким, как он, не слезами, а душой плачут.
Этот грустный час, а за ним вечер и ночь скоро затерялись в суетной, кипучей работе Совета. Теперь уже по спискам, составленным комиссиями, инвентарь, машины и скот раздавались крестьянам-беднякам или вместе с хуторами объявлялись имуществом народных экономии, куда назначались советские управляющие.
По зиме в Балакове был создан Совет народных комиссаров, а военным комиссаром в нем назначен Григорий Иванович. На любование всему Совнаркому я оформлял дела на комиссаров, всех советских работников, на фронтовиков, а когда был в отсутствии секретарь Совнаркома, вести протоколы заседаний Александр Григорьевич поручал мне. На одном из заседаний было прочитано письмо какого-то гражданина Миг-лова, проживающего на Лягушевке: «Мне семьдесят пять годов,— писал он.— И помню я, товарищи, крепостное право. За второй десяток мне шло, когда его отменили. И было это 19 февраля 1861 года. Сейчас наступила революция, и я, как урожденный в крестьянстве и всю жизнь хлеборобствую, желаю, чтобы этот день праздновался всенародно».
Комиссары поинтересовались, что за человек Миглов, поговорили и решили: какой бы он ни был, а дело предлагает. Давайте и старику удовольствие доставим, да и сами хоть денек попразднуем.
—Повеселимся, Ромашка?! — озорно подмигнул мне Григорий Иванович, выходя из помещения, где заседал Совнарком.— Свадьбу мою с Наташей сыграем. А? — И он зажмурился, затряс головой, крякнул: — Теперь, чай, можно!..
Предпраздничное настроение нам с Григорием Ивановичем портили прибывающие в Балаково офицеры и спекулянты. С офицерами проще. Многие из них сами являлись на регистрацию. А вот спекулянтов нужно было ловить, на изъятые товары и деньги писать акты. А писать до того надоело, что временами при виде ручки меня кидало в дрожь.
Накануне праздника мы ушли из Совета засветло.
—Хоть побанимся да чистые рубахи наденем, а то уж мы с тобой больше недели как следует и не умывались,— смеясь, говорил Григорий Иванович. И спросил: — Слушай, Роман, а куда Ибрагимыч делся?
Я видел Махмута Ибрагимыча среди дня. Забежал на минуту домой, а он у нас. И не один, с Пал Палычем. Правда, оба они куда-то торопились, и Пал Палыч еще оставил бабане какую-то бутыль, завернутую в желтую бумагу.
Все это я рассказал Чапаеву по дороге домой. И каково же было наше удивление, когда почти у самых ворот нас перегнал Ибрагимычев рысак. Ибрагимыч, в лучшем праздничном плисовом бешмете, в чапане с лисьим воротником, сидел на облучке, а в санках, в рыжем овчинном тулупе,— дядя Сеня.
Встреча была необыкновенно радостной. Бабаня впервые на моих глазах взволновалась до растерянности. Она то садилась, то торопливо поднималась и бежала в кухню, а возвращаясь, всплескивала руками и восклицала:
—Ой, да чем же мне тебя угощать, Семен Ильич? В печи-то, окромя пустых щей, ничего нет.
—Мне любых щей, только погорячей! — шумно отвечал дядя Сеня.— На Волге ветрило. Через тулуп и то до самой печенки доставал.
К встрече подоспел и Пал Палыч. Обняв дядю Сеню, он потребовал у бабани бутыль, поставил ее на стол, и она заиграла алым ярлыком с золоченым названием: «Кагор».
Дядя Сеня рассказал, как трудно ему было притворяться казачьим хорунжим, сбивать боевую большевистскую группу, добывать оружие. Но вроде справился, как и положено. А как только проводил нас из Семиглавого, казачий мундир с себя долой, бороду долой и на пяти пароконных фургонах через степь — до слободы Алексеевской. А там в полубаржу— и в Саратов. Хорошо доплыли. И к самому делу саратовским большевикам и винтовки, и пулемет, и больше трех тысяч патронов...
А как же с Макарычем-то? — тихо, словно про себя, спросил дедушка.
Меня казнить надо,— грустно сказал дядя Сеня, наклоняя голову и будто сминая рукой ножу на лбу.— За тем и приехал.— Он широко вздохнул.— Нам с ним поручили сделать опись всего горкинского имущества и товаров в магазинах, на складах. Да кому бы и поручать, как не нам. Ну Горкин сам нам и ключи отдал. Широко так их на стол швырнул. «Берите, говорит, ваши карты выиграли». Ну все будто ладно. Утром — в главный магазин. Комиссия с нами, приказчики. Макарычу все ходы и выходы знакомы. Прямо в меховой отдел. А там пусто. Что такое? Вчера все было на месте, а нынче хоть шаром покати. А мальчонка тут один и говорит: «А Митрий Федорыч был с грузовыми извозчиками. Уж, поди-ка, в катер погрузили».—«Так у нас же ключи»,— говорим. А мальчонка свое: «И у Горкина ключи. Я ему еще в чемоданы все столовые и чайные приборы, что из серебра, сложил». Макарыч на извозчика — и на Волгу. Пока я сообразил ехать за ним, время-то и утекло. Доскакал я до Волги, да поздно. Катер с Горкиным уже за островом скрылся. Извозчик, что Макарыча вез, рассказал: схватился Макарыч с Горкиным на берегу, как раз у сходней, что на катер вели, ну да разве враг с пустыми руками будет? Два выстрела из револьвера дал в Макарыча Горкин. Вот и все...
А он где? Он, шайтан его глотай, где?! — закричал Ибрагимыч.— Ловить надо, вешать надо!
Далеко ушел, Ибрагимыч. Рыбу легче поймать, чем человека на Волге. Ушел. В Персию ушел.
Бабаня шевельнулась, видимо собираясь что-то сказать, но дядя Сеня попросил:
—Марья Ивановна, голубушка, не расспрашивай, не надо.
Бабаня согласно кивнула головой. И в горнице долго стояла тишина. Прервал ее Григорий Иванович. Поднявшись, он твердо и строго произнес:
—Придет час, мы его и в Персии достанем.
Тоскливое чувство, что уже никто из нас никогда не увидит и не услышит Макарыча, уступило место злому, торжествующему ожиданию встречи с Горкиным...
Утром дядя Сеня попросил меня сбегать к Александру Григорьевичу и пригласить его к нам.
Александр Григорьевич жил далеко от нас, и я, торопясь, обдумывал, как мне сократить путь. Решил, что через базар ближе, и нырнул в ворота. Народ на базаре не двигался, а, как-то странно скучившись, молча смотрел в одну сторону. В тишине оглушающе грохали навесные створы на мясных лавках, двери мучных лабазов. Вдруг возник шум, толпа колыхнулась, взворошилась, побежала. Вал бегущих подхватил меня, завертел и вынес на Завражную. Улица была забита народом, и из толпы неслось:
Бей их, бей!
Дави гадов!
Я вскочил на скамью возле чьих-то ворот.
По улице четверо с винтовками, двое с оголенными шашками вели комиссара просвещения Майорова. Происходило что-то невероятное, необъяснимое. Я понял, что мне сейчас же, немедленно надо к кому-то бежать, сказать... В эту минуту прошмыгнули два подростка, выкрикивая:
Григорь Ваныча тоже заарестовали!
И Кутерланова!
Бежим на Троицыну площадь, их всех туда гонят!
Я ринулся домой, к дяде Сене. Он, только он был нужен мне в эту минуту.
Базар уже опустел. А когда я выбежал на свою Самарскую, увидел Ибрагимычева рысака. Ибрагимыч, в каком-то рыжем домотканом азяме нараспашку, гнал коня, свистя и гикая, а дядя Сеня, без фуражки, держа в руке наган, стоял в санях, обняв Ибрагимыча и держась за него. Я крикнул. Махмут осадил коня, махнул рукой:
—На телеграф! К Палычу! — и вновь пустил во всю мочь рысака.
На крыльце почтовой конторы с винтовками стояли Пал Палыч и дедушка. На нижней ступеньке, прикрытый тулупом, сидел отец Григория Ивановича. Всклокоченный, страшный, он тянулся ко мне дрожащей рукой, что-то хотел сказать и не мог.
—Ромашка! — сбегая с крыльца, крикнул Пал Палыч и всунул в карман моего пиджака ключи.— Ты, того-с, беги ко мне в избу. И никуда из нее. Запрись и сиди. Офицеры-подлецы и эсеры... восстание! Понимаешь!— И он толкнул меня.— Не робей! Телеграф работает. Из Сулака на выручку скачут, из Николаевска...
—Ромка-а! — с трудом выкрикнул старик Чапаев и поманил меня рукой.
Я кинулся к нему.
—На Лягушевке-то все фронтовики, и никто ничего не знает. Не добежал я, уморился.
А Пал Палыч кричал:
—Кому сказано, беги!
Я побежал. Но не в избу Пал Палыча, а на Лягушевку, по домам фронтовиков, которых знал, поднимал их на ноги. А когда обежал всех, бросился на Троицкую площадь. Ни робости, даже пустяковой боязни не ощущалось. Было тревожно, однако эта тревога не подавляла, а только настораживала и будто прибавляла сил. Пробегая мимо чьего-то плетня, я вывернул из снега вязовую подпорину и побежал дальше.
Вот она и Троицкая площадь. Народу, народу!.. Люди умудрялись повисать на воротах, влезать на заборы, на крыши. Тысячеголосый гул перекатывался из конца в конец, звенел выкриками, резкими пересвистами. Я протолкался вперед. Середина площади свободная, чистая, а по ней в редком окружении вооруженных темной кучкой шли балаковские комиссары. Последний в группе — Григорий Иванович. Белая рубаха на нем в клочья, лицо в крови. Но он шел, высоко держа голову, останавливался и что-то кричал, взмахивая рукой. Кто-то высокий, в сизой шинели и серой мерлушковой шапке, толкал его в спину.
—Что же мы стоим, граждане?! — крикнул возле меня какой-то дядька.— Наших же, знаемых людей?! — И он, выхватив у меня вязок, рванулся из толпы.
За ним метнулось еще несколько человек. Но в эту минуту с правой стороны грянул выстрел. Площадь, ахнув, замерла. Григорий Иванович, будто споткнувшись, сделал несколько мелких шажков и повалился на снег. Мужики, побежавшие было на помощь, остановились, а там, откуда раздался выстрел, стена людей с глухим гулом отодвинулась к домам, отступив от человека, стоявшего на одном колене и отнимавшего от плеча винтовку. Человек поднялся, спокойно кинул винтовку за плечо и пошел через площадь.
Я не верил своим глазам. Это был Лушонков. Он шел так, будто красовался своей гнусностью перед людьми. Я вырвал у дядьки подпорину. «Догнать, ударить Лушонкова по голове, убить!» Но в эту минуту из толпы с душераздирающим криком выметнулась Наташа и побежала к Григорию Ивановичу. За нею, путаясь в концах шали, спешила бабаня. Я перенял Наташу на полпути, ясно сознавая, что и ей и мне сейчас бесполезно подходить к Чапаеву. Подоспела бабаня, накрыла Наташу концом своей шали, обхватила за талию, сказала: