Крестная! — приоткрыв дверь, крикнул Макарыч и кивнул дяде Сене.— И ты, Семен Ильич, иди.
Слазь, сынок, с кровати-то. Сейчас чай пить будем,— сказала бабаня, проходя в горницу.
Пока я застегивал ворот рубашки, натягивал на ноги чулки, в камору стремительно вбежала Оля.
Ты с бабаней к нам на Самарскую переедешь!
Зачем?
—А так Макарыч сказал. Я одна боюсь в доме. У вас жить — дом совсем опустеет. А по Балакову вон какое воровство идет. Все саратовские жулики к нам перебрались.
В камору вошла бабаня. Оля бросилась к ней:
—Бабанечка, я сейчас домой побегу и все приготовлю.
—Что ж, и так можно,— согласилась бабаня, обнимая Олю.— Только торопиться-то не надо. Почаевничаем, оладушки у меня в печке, поедим их... А ты что все на постели гнездишься?— обратилась она ко мне.— Поднимайся. Олюшка, помоги ему с кровати-то спуститься.
Пол еще зыбился подо мной, но я уже не страшился, что не удержусь на ногах.
Когда Оля подхватила меня под локоть, я отстранил ее и пошел через камору. Ноги были тяжелые, но я шел, шел и шел...
Гляньте-ка, идет! Сам идет! — Бабаня вдруг расплакалась, закрылась передником.
Что такое? — тревожно спросил Макарыч, входя в камору.
А ничего, ничего. От хорошего плачу. От радости. Ромашка-то сам пошел, без подмоги. ,
Да ну?! — Макарыч подбежал ко мне, сел рядом, прижал к себе.— Ох, Ромашка, сто пудов у меня с плеч свалилось! Больше года они меня давили. День и ночь думал, что на беду я тебя из Двориков забрал.
В эту минуту мне было так хорошо возле Макарыча!
Бабаня суетливо бегала из каморы в кухню и обратно. Расставляя чашки на столе, тут же задевала их рукавом кофты, они валились на блюдца, звенели. Поднос бабаня уронила на пол и, рассмеявшись, опустилась на лавку.
—Нет уж, погожу малость. В таком-то я трепете, что руки скрючились.
Дядя Сеня вошел и недоуменно воскликнул:
—Никак, плачут?
Оля подбежала к нему и, приподнявшись на носочки, почему-то тихо, будто по секрету, прошептала:
Ромашка пошел. Прямо слез с кровати и пошел.
А чего же вы сырость такую в глазах развели?! Мне подумалось, что Ивановна заробела на Самарскую ехать.
Чего же мне робеть? — выпрямилась бабаня, складывая на груди руки.— Я теперь ни перед богом, ни перед царем не заробею. Да случись мне сейчас с самым страшным страхом повстречаться — и бровью не поведу...— И она рассмеялась.— Не гляди на меня так-то. Неси-ка лучше самовар, чаевничать будем...
Пока бабаня разливала чай, Макарыч, примостившись на углу стола, что-то быстро писал в своей записной книжке. Но вот он выпрямился и протянул книжку дяде Сене:
—На-ка, читай.
Дядя Сеня взял книжку и беззвучно зашевелил губами. Дочитал, сверкнул глазами на Макарыча:
Ух, хорошо!
Если одобряешь, надо за дело приниматься. И немедленно.— Макарыч сжал кулак и притиснул его к столу.— Надо, Семен Ильич, костьми лечь, а к утренней заре все сделать. Максима Петровича я увижу, скажу, а ты допивай чай — и скорым ходом к тем, что вчера работали.
Неужто вызволим? — спросил дядя Сеня.
Рассчитываю так,— задумчиво ответил Макарыч.
Я понял, что они ведут разговор о Надежде Александровне. Кого же еще, кроме нее, они собираются вызволять?
Махмут приехал за нами поздно. На Самарскую вез глухими переулками.
Ничего. Мал-мала моя изба жил, мал-мала кыняжес-кий флигель, теперь мал-мала тут живи,— весело говорил он, помогая мне выбраться из тулупа и сойти с саней.— Плохому человеку на всем свете жить тесно, а добрый в любой уголок простор найдет. Живи тут, поправляйся, гости к нам ходи. Прощай, Ивановна. Случай, какой нужда будет,— ночь, полночь— бегай к нам. Последний нитка пополам рвем. Одна половинка тебе даем, другой, малый, себе оставляем.
Вот ты и возьми,— сказала бабаня, когда сани, скрипя подрезами, скрылись за углом.— Татарин ведь, нехристь, говорят, а душа у него чище росы утренней.
Оля открыла нам дверь.
—Думала, не дождусь! — воскликнула она и унеслась по темному коридору.
Вернулась с ночником в руке. Огонек трепетал в прокопченном стекле, и тень Оли, большая и неуклюжая, металась по стенкам, вскидывалась на потолок.
—Сюда, бабанечка, сюда вот.— Оля распахнула дверь, раздернула портьеру и пропустила нас в залу.
В углу на круглом столике горела лампа под глубоким зеленым абажуром. Свет от нее был робкий, его хватало только на ползалы. Диван, шкаф, зеркало тонули в мягкой голубоватой мгле. Оля поставила ночничок рядом с лампой, прикрутила фитиль и вдруг, припав лбом к стенке, горько расплакалась.
Бабаня усадила меня на диван, стащила со своих широких плеч шаль, подошла к Оле:
Что же это ты нас слезами встречаешь?
Бабанечка,— повисла у нее на руке Оля,— увезли тетю Надю! Увезли, сама видела...
Ну и что же? Увезли и привезут. А не привезут, сама дорогу найдет. А плакать-то зачем же?
В тюрьму же ее, в тюрьму увезли!
Так что же? — усмехнулась бабаня.— Тюрьма — не могила. В ней двери-то не навек заперты. И не плачь ты, не плачь. Вон на Ромашку глянь. Он чуток с белым светом не распрощался, а в трудный-то час я у него и слезинки не видала.
Бабаня успокаивала Олю, а я с тревогой думал: «Как же теперь Макарыч с дядей Сеней вызволят Надежду Александровну?»
—Хватит, хватит, Олюшка,— говорила бабаня, снимая с себя бекешку.— Бери-ка лампешку да веди меня по дому, показывай, где печь, где хозяйке лечь...
Не успела Оля поднять со столика ночник, как по коридору понеслись редкие и гулкие удары. Кто-то бесцеремонно колотил в наружную дверь.
—Там же не заложено! — испуганно прошептала Оля.
И в ту же минуту в коридоре загрохали тяжелые шаги, портьера порывисто дернулась, и на пороге, чуть не задевая шапкой притолоку, вырос лобастый полицейский. Его желтые прокуренные усы сливались с сивыми бакенбардами, сильно уширяя лицо.
—Кто сей мент с извозчика сгружался? — простуженным голосом грозно спросил он.
Оля метнулась ко мне, прошептала:
—Околоточный наш.
Бабаня перенесла ночник с углового столика на большой стол, стоявший посреди залы, и, сложив на груди руки, приветливо сказала:,
А ты, батюшка, проходи. Вот стульце, присаживайся.
Кто в дом въехал, спрашиваю? — рявкнул околоточный, и лоб у него стал багроветь.
Какая-то сила будто сдернула меня с дивана. Бабаня шагнула мне навстречу, подобрала под свою руку.
Чего ты всполохнулся? — недовольно спросила она, но тут же рассмеялась, обращаясь к околоточному: — Гляжу я на тебя и диву даюсь: что мордаст, что горласт, ты хоть бы мне, батюшка, здравствуй сказал.
О-о-о!..— удивленно прохрипел околоточный и часто-часто замигал своими затекшими глазами.— Стало быть, ты сгружалась?
Знамо, я. Вот с внучонком.
Ты, случаем, не из Широкого Буерака? Вроде будто ты на Еремевну смахиваешь,— уже тише Спросил околоточный, вороша пальцами усы.
Чего же смахивать? Еремевна как есть, без подмесу,— смеялась бабаня.— А ты, парень, раздобрел на полицейской службе. Щеки-то у тебя, гляди-ка, лопнут от жиру.— Она оборвала смех, тяжко вздохнула.— Ишь к какой неприятности удосужилась приехать. Самою хозяйку-то в участок забрали да, сказывают, в тюрьму увезли.
Это как есть, увезли,— прокашливаясь, сказал околоточный и, подхватив шашку, опустился на стул.— Да-а-а... Сам их благородие ротмистр Углянский отправлял. Получил телеграфное уведомление от губернатора и отправил. Двух полицейских в охрану, и понеслась тройка.
Какая же за ней вина? — поинтересовалась бабаня.
А всякая,— задергал усами околоточный.— Во-первых, она тут,— он повел рукой по зале,— пошив принимала, а средь заказчиков совсем разная публика к ней хаживала. И с Затона шли, и с Маминского завода. А затем она, стало быть, желает идтить супротив всей империи. Листки вон супротив царя раскидала. Одним словом, она получается опасная супостатка и политическая преступница...
На улице раздался прерывистый свисток. Околоточный вскочил и, гремя сапогами, заспешил к двери. Оглянулся, вы-хрипнул:
—Забегу, Еремевна, про Буерак расспрошу.
Оля сидела на диване с прижатыми к подбородку кулаками и, готовая заплакать, кусала губы. Я был растерян и не знал, что делать.
—Чего притихли-то? — спросила бабаня.— Признал он меня за какую-то Еремевну, и слава богу. Олюшка, как у вас там дверь-то запирается? Бери-ка ночник, свети, а ты, Ро* машка, загаси лампу. Нечистый его знает, этого мордастого. Возьмет да, как гнус на свет, и влетит.
Я дунул в стекло, в темноте доплелся до дивана, сел и будто провалился в качающуюся тишину. Она потрескивала и тоненько звенела вокруг меня и во мне. Временами казалось* что я, легкий, как пушинка, плыву в тихой мерцающей пустоте. Слышал, как бабаня с Олей запирали дверь, как вернулись в комнату, как ходили, разговаривали, но я так устал, что подняться у меня не было сил.
—Неси, Олюшка, подушку с одеялом,— услышал я над собой голос бабани.— Не станем его тревожить. Переспит на диване.— И она осторожно принялась стягивать с меня сапоги.
А вы, бабанечка, где ляжете? — шепотом спросила Оля.
А где встану, там, стало быть, и лежала.
Прохлада от подушки остановила качание тишины, и я забылся...
Очнулся, услышав какую-то возню за стеной дома, скрип ставни и едва уловимое шуршание. Долго прислушивался, но ни возня, ни скрип не повторились. Ко мне вновь вернулось легкое и чуткое забытье. Второй раз проснулся от прохладного дуновения, опахнувшего мне лицо. В окна сочился сероватый полусвет раннего зимнего утра.
Бабанечка,— тревожно шептала Оля,— бабанечка, вставайте скорее! Опять листки расклеили, а околоточный связанный лежит!
Тише, Ромашку разбудишь,— так же шепотом откликнулась бабаня.
Но я уже был на ногах. Когда бабаня спросила Олю про околоточного и где он лежит, а та, подбежав к окну и тыча пальцем в стекло, зашептала: «Вон, вон под столбом», я в одно мгновение оказался возле нее.
Белесый сумрак утра наполнял улицу. Дома, заборы, ворота казались одинаково черными, а на них, как заплатки,— белые листки. Прямо против дома, на телеграфном столбе, они белели один над другим, будто сбегали сверху, а внизу, v сдвоенной подпоры столба, прямо на снегу неуклюжей кучей громоздилось что-то неопределенное. Не скоро узнал я околоточного в этой куче. Он сидел спиной к столбу, от пояса до плеч опутанный толстой веревкой. Шапка была нахлобучена по самый нос, и усы из-под нее топорщились и были похожи на конопляные очески.
—Батюшки!—сдавленным голосом воскликнула бабаня.
—Да зачем же это его?! —Она торопливо сунула ноги в валенки, накинула на голову шаль и побежала из комнаты.