Да наш сосед. С войны пришел. Да разве он их пересилит? Они всю революцию захватили. Лавочник лавку прикрыл и вроде за десятского на селе, а его зять от волости начальник. И все у них: и соль, и гас, и нитки.

Плохие у вас дела,— сказал дедушка, поднимаясь и отходя к фургону.

Плохие,— согласился парнишка.— А у нас с маманей и совсем никудышные. Тятяшка с войны пришел газами отравленный, гляди-ка, вот-вот умрет, а у маманьки грыжа вон какая. Спасибо, я на ногах, а то бы гибельная гибель...

Дедушка вернулся с объемистой сумочкой.

Тебя как зовут-то, паренек?

Ефимкой. А что?

Нет ли у тебя, Ефим, посудинки какой?

Зачем? — недоуменно спросил он.

Да вот хочу тебе сольцы одолжить.

У Ефимки вытянулось лицо, глаза расширились и остановились. Вскочив, он исчез в черноте ночи. Появился минуты через две и поставил перед дедушкой прокопченный солдатский котелок.

Дедушка перехватил пальцами сумочку на половине и почти до краев наполнил котелок солью.

—Вот так-то, Ефим,— сказал он и, завязывая сумочку, вернулся к фургону.

Ефим рывком опустился на колени и, так же недоуменно глядя на меня, как минуту назад смотрел на дедушку, вздрагивающим полушепотом спросил:

—Вы кто?

Я не успел ответить, как он проворно закрестился, радостно глядя на меня, и замахал ладонями:

—Не говори, знаю! Вы — святое видение мне. Вы и ма-маньке однова виделись.

Сколько я ни говорил ему, что мы люди и едем из Бала-кова по делам, он тряс головой и счастливо смеялся.

—Да на, пощупай меня! — не выдержал я, протягивая ему РУку.

Он по-прежнему отмахивался и, перебежав на ту сторону костра, прошептал:

Знаю. И старик на апостола похожий. У нас в церкви на правом клиросе такой же нарисованный.

А что, Ефим,— вернувшись, обратился к нему дедушка,— не укажешь ли ты нам тут местечко потравянистей, чтоб коней попасти?

А тут вот! — с живостью откликнулся он.— Айдате, я покажу. Недалечко. По отножине прудовой пырей — вот, по коленки, и густючий. А может, вам сена? У меня есть, я уж три копны нажал. Свежее. Я враз припру! — И он мгновенно пропал за кругом света от костра.

Я еще не успел рассказать дедушке, за кого нас принял Ефимка, как он появился, волоча на мешке кучу сена.

Берите, а я еще приволоку.

Хватит, хватит! Спасибо!

—Ой, чай, вам спасибо! Я теперь житель! Я на соль-то и новую сетку достану, и тятяшке табачку раздобуду.

Мы с дедушкой задали саврасым сена и вернулись к костру. Ефим сидел задумчивый и, не мигая, смотрел на огонь. Дедушка набил трубку, достал из костра уголек, закурил и, прокашлявшись, сказал:

—Тишина-то какая добрая!

—А я вас обманул,— закрывая лицо рукавом, робко сказал Ефимка.

Как же ты нас обманул? — спросил дедушка.

А меня не Ефимкой зовут.

Не Ефимкой? А как же?

—Путой меня зовут,— совсем тихо и обиженно протянул он.

Я никогда не слышал такого имени и с недоумением смотрел на дедушку. У него медленно опускались мохнатые брови. Помолчав, он вздохнул:

Да, имя для человека неподходящее. Кто же тебе его дал?

А поп наш. У нас этих Путов — через двор. За хорошее имя он рублевку берет, а у кого рублевки нет, крестит Путой, и все. Ты бы, дедушка, передал богу: нехорошо, чай, так-то.

Передам, Ефимка, будь в надежде,— уверенно заявил дедушка.— А ты вот мой совет послушай. Как только лавоч-никова зятя из старших протурят и Егор Панков на его место станет, пойди к нему и скажи: «Не хочу быть Путой, хочу Ефимом». И вот чего еще...— Дедушка сходил к фургону и принес газету.— Вот, передай Панкову. Гляди, другому не отдай, а то так Путой и останешься. Спросит, кто дал, отвечай: старик вот с такой бородищей!..

А я знаю, как сказать, знаю!..— обрадованно воскликнул Ефимка.

Нет, не знаешь,— перебил его дедушка.— Мы революцию развозим. Вот как скажешь Панкову.

А-а-а!—длинно выдохнул Ефимка и, торопливо вскочив, предложил: — Давайте уху стряпать! У меня в садке пять карасей вон каких!

Нет, Ефим, то дело длинное. Заря скоро. Расскажи-ка лучше про свою Еремеевку. Как там люди живут?

А кто знает как...— безразлично произнес он и вдруг, махнув обеими руками, воскликнул: — Плохо живут! — и заново принялся пересказывать, как Панков сражается с лавочником, с его зятем и попом.— Мой тятяшка с Егором-то заодно, да ему невмоготу. Три шага шагнет и задыхается. А тут еще поп пришел к нам прямо в избу и крест на него поднял. «Прокляну, кричит, ежели ты с Егором вязаться станешь! Заживо упокойную тебе пропою». Тятяня-то ему в бороду плюнул, а мамка без памяти хлястнулась и доси хворая...

Над плотиной посветлело небо. Мы напоили лошадей и стали запрягать.

Проснулся Серега и, потягиваясь, спросил:

А чего мы стоим? Где?

Сейчас поедем,— ответил дедушка.

А Ефимка, приблизившись ко мне, шепотом спросил:

—А вы правда революцию развозите? Я ответил, что да, правда.

Он проводил нас через всю плотину и, пожелав легкого пути, отстал...

Занималась заря, и степь развертывала свои просторы, а когда солнце из-за слоистых облаков кинуло в небо косяки ослепительно белых и пурпурных лучей, мы увидели в низине в голубоватом мареве большое селение. Оно раскидывалось по всей низине, к нему с желтых бугров будто бежали, размахивая широкими рукавами, ветряные мельницы.

Это было село Осиновка. В нем Акимка, Максим Петрович, Дашутка!..

Я свистнул и подхлестнул саврасых.

—Чего дуришь? — сердито крикнул Серега.

Но я еще и еще раз ударил вожжами по широким лоснящимся крупам Проньки и Бурки.


25

Вот она и Осиновка!

На въезде, словно отбежав от порядка, стоит аккуратный домок с резными, пестро раскрашенными ставенками.

—Подверни, сынок, к нему,— сказал дедушка.

В домике, облокотившись на подоконник, дымил,цигаркой русобородый, с высокой лысиной мужичок в розовой рубахе. Когда я остановил лошадей, он проворно высунулся в окно и, помигивая карими глазами, живо полюбопытствовал:

—Не то ко мне?

Уж извиняйте,— степенно ответил дедушка, приподнимая картуз.— Впервые в Осиновке мы, и вот расспросить бы, как удобнее на Речную улицу выехать. Село-то ваше, видим, большое.

Это уж да,— согласился мужичок.— Село немалое. А вам кого же на Речной надо?

—Нам Пояркова Максима Петровича.

Пояркова-а?..— протянул мужичок, почесывая пальцем за ухом.— Чего-то такой фамилии в Осиновке вроде не призна-чается. А он как тут проживает: по кристианству ай из паркетных будет?

Да ведь как сказать...— Дедушка пожал плечами.— Недавно он у вас тут проживает, но человек приметный. До царского отречения на паровой мельнице у Жиганова машинистом работал, а теперь...

Вон про кого ваш интерес! — рассмеялся мужичок, еще больше высовываясь в окошко.— Вы так-то про него больше не спрашивайте. У нас ему кличка. И ему, и всему его семейству. Каторжные. В Осиновку его ж полиция доставила, и, баили, прямо с каторги. Ну и прозвище ему: Максим Каторжный. А искать его вон как надо.— Мужичок махнул рукой.— Рысите прямиком, и станет вам поперек Столбовая улица. На ней окажетесь — сворачивайте направо, и будет вам слева проулок с промоинкой. Ныряйте в него и тут же окажетесь на Речной. А на ней, стало быть, казенный дом. Сразу его угадаете. Он от всех на отличку. Крыша на нем наполовину тесовая, а дальше камышом приброшена. Вот так-то...

Дедушка поблагодарил мужичка, и мы тронулись.

Широкая улица из приземистых плоскокрыших мазанок и длинных саманных тынов с серыми воротами была пустынна и хмура. Подгоняя Проньку с Буркой, я ждал, когда мы выедем на Столбовую. Вот и она наконец. Вот и переулок, в который нам нужно «нырнуть». За переулком — Речная, а на ней вон и дом от всех на отличку. Рубленный из толстых бревен, он стоял на высоком фундаменте из серого плитняка. Окна в обвисших однопольных ставнях. Крыша до трубы — шатром, тесовая, а дальше полого скатывается камышовая, закиданная обломками жженого кирпича. Ворот нет, между накренившимися в разные стороны столбами провисла жердина.

Бросив вожжи Сереге, я спрыгнул с фургона, перемахнул через жердину и остановился во дворе. Сжатый облупленными саманными стенами, он скатывается под бугристый косогор к речке. «Может, это совсем не тот дом?» — подумал я, приближаясь к двери, вдавленной в черные косяки, и неуверенно протянул руку к высветленному кольцу щеколды. Но дверь неожиданно, с каким-то птичьим писком распахнулась, и на пороге появилась тонкая голенастая девчонка. На ней короткая пестрая юбка, красная кофточка с рукавами, закатанными за острые локти. Она что-то держала в полосатень-ком переднике, и это «что-то» ворочалось и пищало. Девчонка глянула на меня большими темными глазами, испуганно вскинув брови, тихо ахнула, выронила из передника рыжего котенка и, схватившись за щеки, так быстро повернулась, что юбка надулась шаром, а коса шаркнула о дверной косяк.

«Дашутка! — Я был так озадачен ее внезапным появлением, что в душе тоже ахнул.— Она ли?» В моих глазах жила Дашутка такой, какой привезла ее бабаня в Балаково. Маленькая, худенькая. А тут вдруг рослая, тоненькая, большеглазая и с длиннющей косой...

—Тетя Поля! — звенел голос Дашутки вглубине избы.— Тетя Поля! Скорей, скорей!..— И в ту же минуту она вновь появилась на пороге. Всплеснула руками, соскочила на землю, схватила меня за полы пиджака, запрыгала.— Угадала, угадала! — радостно восклицала она. Но вдруг прижала кулаки к губам, сморщилась, ткнулась мне лбом в плечо, что-то залепетала, всхлипывая и перекатывая пушистую голову с плеча на грудь, и прижималась, прижималась ко мне...

Так хотелось прикоснуться к ее голове, осыпанной смоляными кудряшками, к тонким вздрагивающим плечикам, но почему-то было робко и стыдно. А она подняла набухшие от слез глаза и, уже смеясь и морща нос, говорила:

—Намедни во сне тебя видала и бабаню. И ты был не такой, а худющий, плохонький...— Не договорила, оттолкнула меня, бросилась к воротам, закричала:—Дедушка-а!

Дедушка вытаскивал из скоб жердину. Дашутка переплела руки на его предплечье, прижалась и заголосила:

—И-и, родненький ты мой...

Выронив жердину, он подхватил ее под мышки, легонько встряхнул и сказал:

—Да ты что же так-то встречаешь? Ну-ка, замолчи враз! — и, оборачиваясь то ко мне, то к Сереге, приказывал: — Въезжайте во двор, распрягайте! А ты, Дашенька, веди меня в избу.

В узком дворе мы с Серегой едва развернули фургон дышлом на выезд. Распрягая Проньку с Буркой, Серега ворчал:

—Дворок! Ворам с любого конца заход. Чего они так живут? Хоть бы плетнем зады-то закрыли.

Я не знал, что ответить, и думал: «Почему нет Акимки? Где он?»

Когда Дашутка выбежала из дому и затараторила о том, как тетя Поля при виде дедушки обомлела, я перебил ее, спросил, где Акимка.

А дрыхнет! — весело откликнулась она, но тут же собрала брови в узелок, пожаловалась: — Беда мне с ним, да и только!

Что за беда? — удивился я.

А вот и то...— и, сложив на груди руки, сердито разъяснила: — Чумовой он стал. Ночами ровно домовой по избе да по двору шастает, а утром завалится спать, и хоть ты ему на лбу чурки коли. Вон на погребке он спит. Сейчас я его!..— И она метнулась за дом к низкой плоскокрышей пристроечке.

Я бросился следом за ней.

В дверях погребицы чуть не в лоб столкнулся с Акимкой. В первое мгновение мне показалось, что это не он. Без рубахи, загорелый, мускулистый, рослый парнишка стоял, широко расставив ноги, и, поддергивая штаны, смотрел на меня колючими серо-синими глазами. Смотрел сердито, пристально. Но вот в них заскакали проворные зеленоватые живчики, а кончик носа дернулся. Он отмахнул со лба до белизны выгоревший чуб, качнулся и, ударившись грудью о мою грудь, выкрикнул:

—Ромка-а, шишига-а!..

Акимка тискал меня, толкал плечами, раскачивал, валил на землю. Я схватил его, приподнял и принялся трясти. Оба мы выкрикивали что-то невразумительное, но радостное. Дашутка звонко смеялась.

—Закатилась,— сказал Акимка.— Поди лучше рубаху мне кинь.

Дашутка скакнула за порог погребицы и вернулась, встряхивая ластиковую 1 рубаху.

Он рванул ее из рук Дашутки, зло прошипел сквозь зубы:

—Глазеешь и глазеешь, как дура глупая!

Дашутка вздохнула, подперла кулаком щеку, горестно глянула на меня и принялась жаловаться:

Прямушки замаялась я с ним. Уж до того упрямый, ажник сердце мрет. В доме завсегда дел невпроворот, а он либо сидит думает, либо за дядей Максимом, чисто нитка за иголкой, летает.

«Либо», «прямушки»! — передразнил ее Акимка, застегивая ворот рубахи.— Горазда на разговоры! Чего бы вы с мамкой без меня делали? Одна бы слезы точила, а другая языком строчила.

1 Ластик — вид сатинета, подкладочный материал.

Дашутка медленно складывала на груди руки, обмеривая

Акимку притушенным взглядом, а затем ее губы презрительно искривились, а белые, с голубоватым отливом зубы будто выпятились.

Уж такая ты, Акимушка, умнота, хоть за деньги показывай!— с пренебрежением, в растяжечку произнесла она и вдруг, тряхнув головой, строго сказала: — Иди с дедом Дани-лом повидайся!

Хватит! Пристала, как трава-липучка! — гневно крикнул Акимка.

Вздрогнув, как от толчка, она вскинула на него глаза, ставшие необыкновенно большими и совсем темными, повернулась и пошла прочь.

—Видал, какая? — кивнул вслед ей Акимка.— Теперь целый день на меня и не посмотрит. Такая стала, слова поперек не скажи. Малая была, задиралась,, а теперь... А-а, да ну ее в прорву! Айда, я с дедом Данилой повидаюсь.

В сенях меня перехватила тетка Пелагея. Прижимала к себе, целовала в затылок, взволнованно бормотала:

—Ромашка, радость-то какая! Не думала увидеть... Тетка Пелагея и смеялась и плакала, удивлялась и спрашивала.

За тятькой надо бежать,— хмуровато сказал Акимка, появляясь в дверях горницы.

Ой, да где ты его теперь сыщешь? — откликнулась тетка Пелагея.

Знаю где! — заявил он и, дернув меня за рукав рубахи, кивнул к выходу из сеней: — Айда со мной!


26

Во дворе Акимка метнулся в пристроечку, в которой спал, и появился в сапогах. Натягивая на лоб мятый картузишко, он подошел к Сереге и протянул ему руку:

—Давай видаться. Зовусь Акимом, а по фамилии Поярков.

Серега вытер ладонь о штаны, потом подул на нее, отнес в сторону и шлепнул об руку Акимки.

Ну, чтобы между нами ни пылинки, ни соринки, а один чистый воздух! — весело сказал он и назвал свою фамилию.

Айда с нами к моему тятьке,— пригласил его Акимка.

Нее, не приходится. Ишь, кони тут, да и поклажа в фургоне. А двор у вас...— Он усмехнулся, махнул рукой, но гут же стал серьезным и, покосившись на Акимку, сказал: — Ты зачем Дашутку-то этак обижаешь?

—Обидишь ее, как же! — насмешливо отозвался Акимка и кивнул мне: — Пойдем! — Сунув руки в карманы, он зашагал через двор.

Когда спустились под косогор, к полуразрушенной саманной сараюшке, он заговорил, кивая в сторону двора:

Ишь чего заметил. Обижаю! А она не обижает? Ни она, ни мамка словам удержу не знают. То я такой, то сякой. Не по их, что я днем сплю. Ни шишиги не понимают. Ночью спать — тятьку сторожить некому.

Сторожить? Зачем? — удивился я.

А вот я тебе сейчас покажу зачем,— с раздражением произнес Акимка и схватил меня за рукав.— Идем! У меня тут в стенке все спрятано.— Сделав несколько порывистых шагов вдоль полуразрушенной стенки, он присел, расшвырял обломки самана и достал небольшой, грубо сколоченный коробок, перевязанный мочальной бечевкой.— Садись вон на кирпичину, показывать тебе стану. Тут прячу,— ткнул он пальцем в ямку, где лежал коробок.— Дома негде. Дашутка такая — враз найдет.— Развязав бечевку, он сбросил крышку. Под ней на тряпице аккуратно, головка к головке, были уложены патроны.— Во! — похвалился Акимка, и в его глазах запрыгали проворные живчики.— Дядька один. Большевик с фронта. У нас заночевал. Уезжал — целую пригоршню мне отсыпал. Хороший мужик. Тятьке он реворвер подарил. Наган называется. У него их два, так он один тятьке отдал.— Акимка достал со дна коробка конверт, сунул его в карман, завалил ямку и поднялся.— Вот. теперь к тятьке пойдем. Вон он где,— указал Акимка за реку.

Там, за рыжим выгоном, иссеченным белыми тропинками, среди солнечного степного простора громоздилось серое трехэтажное здание, над которым возвышалась красная кирпичная труба с развевающимся султаном бурого дыма.

Прямиком по косогористому склону мы сбежали к реке и через мост поднялись на противоположный берег.

—Домой будем идти, коробок заберу. Страшусь, патроны отсыреют. Ишь,— Акимка вытащил из кармана конверт,— ажник мокрый. Дашутка с мамкой бранят. Ишь, ночи не сплю! Да ты меня казни, я все одно спать не стану. Вот я сейчас тебе покажу...— Он торопливо подсунул пальцы под клапан конверта, извлек несколько бумажек и протянул мне.— На вот, гляди, чего там писано.

Поярков, если не прекратишь разговоры про свою большевистскую революцию, раздавим, как зловредную гадину! — прочитал я и почувствовал, как по спине разлился холодок.

Вторая записка была на голубой бумажке и обведена черной каймой с крестами по углам:

С нами бог и крестная сила! Жди пулю в лоб и затылок, проклятый каторжник, посланец Вельзевула-антихриста!

Третья записка, тоже с черной каймой, но без крестов:

Поярков! Волю ты получил, а земля твоя на кладбище!

Четвертая была написана красивым кудрявым почерком и подписана словами: «Ваш искренний доброжелатель».

Глубокоуважаемый Максим Петрович!

Мне досконально известно, что над Вами и семейством Вашим готовится кровавая расправа. Будьте в осторожности. Душевно советую, если не навсегда, то временно покинуть Осиновку...

Акимка шел рядом со мной, глухо покрякивая и шмыгая носом. Возвращая ему записки, я спросил:

Где ты их взял?

А нам их чуть не каждую ночь подметывают. Либо за ставню окошка подоткнут, либо на жердину прицепят. У тятьки их много. А эти я в воскресенье ночью собрал. В субботу сходка была. Жиганов и все хозяева ветряных мельниц за размол плату сдвоили. То с пуда два фунта зерна брали, а тут сказали, по четыре, и вся недолга. Тятька сход собрал, а он помольные установил, какие были. Тогда мельники свои мельницы на замки, а тятька так примудрился, что они замки поснимали. А записки кто пишет — известно: Сагуянов, буржуйский прихвостка, да наш поп, благочинный батюшка Полянский.

Я удивился такой уверенности Акимки, а он продолжал:

Про Сагуянова только думается, а вот что поп, тут и на картах гадать не надо. От его записок кадилом пахнет.— Важно сунув руки в карманы, он минуты три шел молча, а потом строго спросил: — Чего же молчишь? Говори, что в Балакове творится? И на письмо мое не ответил. Хорошо, нам Михаил Иваныч рассказал, как там фронтовиков встретили. А то ни слуху ни духу, ровно вы там все дочиста поумирали.

Какой Михаил Иваныч? — удивился я.

Да Кожин. Его на фронте больно поранило, а потом он вылечился, большевиком стал и на войну не пошел. Собрал оружие всякое — и давай домой. Михаил Иваныча отец за ним в Балаково ездил, с парохода встречал. Письмо-то мое он вам завез... Ну, что все я да я говорю! — обиженно воскликнул Акимка и потребовал: — Рассказывай ты...

Но рассказывать уже было поздно. Мы подошли к мельнице. Обнесенная высоким забором, застроенная лабазами, она возвышалась над ними громадиной, рубленной из отесанных бревен, с редкими, запорошенными мучной пылью окнами. От нее шел мягкий шелестящий гул и глуховатый перестук.

—А глянь! — тревожно воскликнул Акимка и побежал в широко распахнутые ворота. Я поспешил за ним.

На балкончике, нависшем над входом в мельницу, на ступеньках крыльца роились мужики, бабы, а среди двора, опершись на лакированное крыло тарантаса, подбоченясь, стоял тонконогий высокий человек в незнакомом мне кургузом мундире с желтыми лампасами на штанах. Лицо у него в черной окладистой бороде, смуглое, скуластое. На козлах горбился широкоплечий рыжий бородач в серой полотняной рубахе и черной мохнатой шапке. Белоноздрый карий красавец конь стоял под расписной дугой как врытый.

—Опять прискакал! — на ходу обернулся и зло сказал Акимка.

Мы остановились возле колодезного сруба.

Кто такой? — спросил я, кивая на человека в странном мундире и картузе с малиновым околышем.

Да зять Жиганова,— ответил Акимка.— Жиганов — мельницы хозяин, а это его зять. Казак из Семиглавого Мара. Долматов ему фамилия.

Долматов, не меняя позы, насмешливо, с издевкой спрашивал:

—Примолкли? А дальше и глаза закроете. Мы вам в домотканые зады всыплем наших казачьих плетюгов, а мало будет — и царских шомполишек отведаете!

Из толпы кто-то, весело подсвистнув, выкрикнул:

Накрылись вы с царем на веки вечные!

Раскроемся,— сказал Долматов, приподнимая картуз над головой.— Россия без царя не стояла и стоять не будет. Мы, казаки, свое мнение единой душой сказали. Отрекся Николай — его дело. Но у него наследник, их высочество Алексей Николаевич. Если он по малым летам не воцарится, так у Николая братья имеются. Сами на престол не взойдут, мы их силком нашим казачьим войском на него посадим. Вот какое наше мнение. И вы тут со своими революциями не затевайтесь. Всех, от старых до малых, порубаем! Слыхали? И даю вам сроку неделю. Не почтете моих слов — наскочу со своей сотней и вон с Бугровки двор по двор начну плетей давать! — Он влез в тарантас, сел, закинув ногу на ногу и, рассмеявшись, спросил: — Что-то вашего главного баламутчика не видать?

Люди, стоявшие на балконе, зашумели, расступились, и у перил появился Максим Петрович. Я сразу узнал его. Он почти не изменился за этот год. Таким же ежиком пыжились серебристые Ot седины волосы над чистым широким лбом, так же сух и пронизывающ был его взгляд. Разве что брови залох-матились и посерели да усы стали толще, пушистее. На нем и рубаха была та же — темная, с вылинявшими до желтизны плечами. Наклонившись над перилами и вытирая паклей черные руки, он спокойно заговорил:

—Не к лицу вам, господин Долматов, пугать простой народ. Обижать, оскорблять и грозить... Баламутчик-то ведь вы. Вот приехали. А зачем? Вам царь нужен? Так умудритесь, верните его на престол Российской империи. Хотя, скажу я вам, затея напрасная. Мертвых с погоста не носят. Езжайте-ка вы домой, а то проездите по Осиновке, а революция на ваши вольные земли казачьи и припожалует. А за тестя своего не беспокойтесь, мы с ним и без вас столкуемся.

Долматов привстал было с сиденья, но кто-то из толпы метнул осколок кирпича и угодил коню по ляжке. Тот затанцевал в оглоблях, вздыбился и рванул в ворота. Вслед тарантасу засвистели, закричали, заулюлюкали. А Акимка, подняв руку к балкону, замахал картузом, закричал:

—Тятька, тятьк!..

27

—Ромашка! — воскликнул Максим Петрович и, отшвырнув паклю, сбежал с балкона, схватил меня за плечи.— Как ты тут оказался? Да что ты! И Наумыч приехал? Ну, разодолжили! Аким, разыщи Куприяныча, скажи, что я домой ушел.

Максим Петрович расспрашивал меня про бабаню, Ибра-гимыча, Пал Палыча, а слушая, нетерпеливо, по-Акимкиному, перебирал плечами и приговаривал:

—Славно, славно!..

Когда я сказал, что мы с дедушкой в Осиновке проездом, повидаемся и тронемся в Семиглавый Map, он спросил:

—Это зачем же? — И его мохнатые брови насупились.

—За горкинскими нетелями,— ответил я.— Купил Горкин их у какого-то Овчинникова целое стадо, а дедушка подрядился перегнать его до Волги, до слободы Покровской. Дедушка поначалу не хотел ехать, а тут Ибрагимыч привез письмо от-Царь-Вали, и в нем наказ, чтобы в Семиглавый непременно ехали. Там дядя Сеня Сержанин, и с ним надо повидаться.

Всему этому Максим Петрович несказанно удивился. Вернулся Акимка, и мы пошли домой.

По дороге Максим Петрович расспрашивал про Балаково, рассказывал, что он знал о балаковских делах и людях;

—Александра Григорьича я знаю. А вот про какого-то Чапаева Григория наслышаны мы тут. Не знаешь ли его? Знаешь? Славно!.. А Зискинд, значит, в Балакове всей жизнью заворачивает?

Я рассказал, как перед отъездом Горкин вызвал Зискинда, чтобы заверить доверенность дедушке на получение нетелей. Максим Петрович рассмеялся:

Нетелей вы не получите ни по какой доверенности. Видал казака-то у мельницы? Он из этого самого Семиглавого. За главного там: не то староста, не то урядник. Отряд молодых казаков при нем. Нас из Балакова тогда прямо в Семиглавый Map привезли. Селишко маленькое, но при станции. Мы было с Акимкой и дом для жилья там облюбовали, но этот казачина Долматов хитрее нас оказался.

Не хитрее, а устали мы тогда,— заметил Акимка.— И мамка захворала, а то бы...

Помолчи, Аким! Сколько раз тебе внушать? Не перебивай, когда старшие говорят.

Да рассказывай уж,— недовольно бросил Акимка.

Ну вот, расспросил Долматов, на что я горазд, что умею, знаю. Знаю, говорю, кое-что: на флоте служил, машинист. А у его тестя вот тут, в Осиновке, мельница, и машинист позарез нужен. Посидел Долматов со старшим полицейским, что нас из Балакова сопровождал, потолковал, да в те же рыдваны — да и примчали в Осиновку.

Тятька! — полушепотом воскликнул Акимка, схватив отца за рукав и чуть приметно показывая на мост, к которому мы спускались.

На мосту, широко расставив ноги и уперев руки в бока, стоял Долматов. Пуговицы на мундире, пряжка ремня, рукоять шашки и кольца на ножнах взблескивали на солнце.

А ну-ка, ребята, в сторонку! —Максим Петрович скосил глаза на промоину, над которой свисали ветви ивы.— Укройтесь там.

Тятька,— изменившимся, глухим голосом произнес Акимка, и плечи у него приподнялись.— Тятька, с тобой я...

—Кому сказал?! — сурово промолвил Максим Петрович. Акимка растерянно посмотрел на отца и потянул меня за

рукав, пятясь к иве.

Сквозь листву и ветви мы с Акимкой видели, как Максим Петрович, не замедляя шага, спускался к мосту. Вот он взмахнул рукой и весело крикнул:

—Не меня ли дожидаетесь, господин Долматов?

—А кого же мне еще дожидаться? — вызывающе отозвался тот.

Акимка, пометавшись и постонав, словно у него страшно болели зубы, вдруг пригнулся, схватил коричневый угловатый голыш, выскочил из промоины и, всовывая голыш в карман, солидно, не торопясь, вразвалку направился к мосту.

Неожиданная встреча с Долматовым меня почему-то не озадачила и не испугала. Я будто ожидал ее. Высказанная им на мельнице угроза «порубать» всех от старых до малых медленно осознавалась мною. А затем как-то сразу, в одно мгновение представилось, что ведь Долматов сейчас, может быть, выхватит шашку и рубанет Максима Петровича. И нам с Акимкой Максим Петрович велел спрятаться для того, чтобы мы, малые, уцелели. «А пусть рубает!» — про себя крикнул я. Крикнул всем своим существом и выскочил из промоины.

Но на мосту будто ничего не происходило. Долматов заносил ногу на подножку тарантаса, дожидавшегося его по ту сторону моста. Акимка с отцом, одинаково опершись локтями на перила, стояли и словно наблюдали, как Долматов собирается подняться в тарантас. Долматов опустился на сиденье, обернулся и, вскинув руку с вытянутым пальцем, предупреждающе крикнул:

Еще раз говорю: удались из Осиновки! Сроку жизни тут тебе двадцать четыре часа, до завтрашнего вечера!

Строговато! — громко и насмешливо откликнулся Максим Петрович, отрываясь от перил и двигаясь к тарантасу.— Такого решения суды их императорского величества злейшим врагам престола не выносили.

Не смейся! — И Долматов стукнул кулаком по тарантасной кошелке.

А я вот смеюсь,— развел руками Максим Петрович.— Глупого же дела ты от меня требуешь. «Удались из Осиновки!» Хорошо, удалится Поярков. Что же ты думаешь, с ним и революция удалится, а твой тесть опять старшинскую медаль на грудь повесит? Напрасная думка. Ни царей, ни старшин в России больше не будет. И я по-хорошему советую и тебе, и всем твоим казакам: не вмешивайтесь ни в осинов-ские, ни в какие другие мужицкие дела. Сидите там у себя на вольных казачьих землях и мечтайте о возрождении царского престола.

Тогда берегись! — взмахнул Долматов кулаком и, не разжимая его, толкнул в плечо рыжебородого кучера.

Карий с места взял крупной рысью.

—Вот нынче день какой! — смеялся Максим Петрович.— То встреча добрая,— и он хлопнул меня по лопатке,— а то вон какая,— кивнул он на удаляющийся тарантас.— А вас с Акимкой надо бы за уши отодрать,— вдруг нахмурился он.— Для какой надобности вы на мост выскочили?

А я, тятька, не вытерпел. Ну-ка да он бы... Я бы ему вот!..— Акимка вывернул из кармана голыш.

Герой! — осуждающе произнес Максим Петрович.— У него же шашка.— И, отмахнувшись от Акимки, обратился ко мне: —А тебе, Ромашка, совсем не надо было бы показываться на мосту.

Почему? — удивился я.

По-всякому. Ну-ка тебе с дедом придется в Семиглавый Map поехать? А там Долматова не минуешь. Ну-ка он тебя приметил и запомнил? Тут-то он только грозит, а там... Э-э, да ладно. Пошли домой!

По дороге он вновь заговорил о Долматове:

—Конечно, в Осиновке у него интерес большой. С тестем Жигановым мельница на паях. Половина дохода от нее ему идет. А потом он еще и казак. А уральский казак — человек, избалованный нашими царями. Русские цари с давних пор им неисчислимое количество земли дали, реку Урал. Самую рыбную реку в России. Когда царя свергли, они во всех церквах иконы подняли и при торжественном молении дали клятву не пускать на свои казачьи земли никакой революции. Они и Временное правительство как следует не признают, потому что оно революционным себя назвало. У них там лет полтораста как степью канава вырыта, чтобы отделить казачьи земли от земель саратовских и самарских мужиков. По этой канаве теперь казачьи караулы выставлены. Вот и не проехать вам с дедом через нее. Видно, погостюете у нас в Осиновке, а потом и поедете назад в Балаково, к бабане.

Слушаю Максима Петровича и не пойму, будто и рад я, что мы не поедем в Семиглавый, и жалею об этом. Ведь там же дядя Сеня! А мне так хочется его увидеть!..


28

День, полный радостной суматохи, колготы и разговоров, пролетел незаметно. После обеда отец послал Акимку по какому-то делу на Бугровский конец села, а мы с Дашуткой и Серегой в соседнем дворе топили баню. В бане я купался с Акимкой. Парились на полке, хлестали друг друга вениками из бобовника. Отдыхая, я рассказывал ему про Григория Ивановича, про Горкина с Зискиндом. Акимка слушал, побалтывая в шайке ногами, а под конец взъерошил свои отмытые до блеска льняные волосы, с пренебрежением сказал:

—А Зискинд, похоже, вроде Долматова. А может, и хуже.— Он выплеснул на себя воду из шайки и ворчливо сказал:— Хватит баниться! Ужинать, поди-ка, собрались.

За ужином дедушка рассказывал, с кем мы повстречались, пока доехали до Осиновки.

—Намаялся народ-то от войны. Кое-кто в такое разорение пришел, что и сказать нельзя. А вдов, сирот сколько!..— закончил он, уминая табак в трубке.

...В лампе выгорал керосин, и Дашутка с теткой Пелагеей заторопились стлать постели. Дашутка словно на крыльях перелетала из горницы в спальню, из спальни в кухню, тащила то дерюжку, то подушку и распоряжалась:

Дедушка, ты на моей постели ляжешь, в чулане. Ребятам я на погребице настелю.

А то нешто! — недовольно ответил Акимка.— Мы в фургоне на дворе ляжем.

Это ты опять всю ночь шастать будешь? — Дашутка остановилась, взбивая кулаками небольшую подушку.

Акимка молча отобрал у нее подушку и, кивнув мне и Сереге, пошел из дому.

У фургона Дашутка выхватила подушку и, в одно мгновение взобравшись в короб, приказала натаскать с погребицы осоки.

Это ж прямушки наказание! — не то жаловалась, не то бранилась она, расшвыривая осоку "по фургону.— Ничем на него не угодишь. Все не так да не по его. Иной раз ходишь,' ходишь возле, говоришь, говоришь: «Акимка, Акимка», а он, вроде глухой, стоит, глаза лупит да носом своим горбатым шевелит.

А ты, девка, ох и таранта! — рассмеялся Серега.— У тебя сколько же языков во рту?

Дашутка замолчала, подбила осоку в изголовье, спрыгнула с фургона и ушла, не взглянув на нас.

Ух ты!.. Похоже, я ее обидел, а? — растерянно глядел ей вслед Серега.

Ложись уж,— недовольно бросил Акимка, взбираясь в фургон. А когда стянул с себя сапоги, глянул на Серегу, сказал:— У тебя язык-то тоже безмерный, должно. Дашутка — девчонка добрая, и ты ее...

—Да я чего, я ничего,— виновато откликнулся Серега. Акимка отмахнулся, повалился на осоку, устало протянул:

—Ой, как я нынче спать буду! Народу у нас много. Ух, и хорошо, когда много!..— Он потянулся и, закинув руки за голову, мгновенно уснул.

Серега повздыхал, покряхтел и тоже утих.

А меня будто что-то тревожит. Не спится. Смотрю, как месяц, краснея, заваливается за крышу соседнего дома, как мигают звезды, и временами мне кажется, что мы еще едем по степи. От частой позевоты саднит в горле, ломит за ушами. Ноги, руки и весь я окован сладкой дремой, а уснуть не могу. Акимка с Серегой будто взялись перехрапеть друг друга, перебормотать во сне. А я лежу и жду, когда месяц зайдет за крышу. Дождался. Закрыл глаза и вдруг ясно ощутил, что во дворе кто-то есть. Не вижу, но хорошо слышу, как этот «кто-то», мягко ступая, идет совсем близко возле меня. Вскочить, спросить «кто» неудобно, да и Акимку с Серегой тревожить не хочется: они так славно спят. Лежу, вслушиваясь и всматриваясь в темноту. И вот где-то в вышине будто что-то хрустнуло. Приподнялся, глянул: по гребню стены чуть приметно кто-то двигается. Небо над стенкой серое, а то, что движется, черное. Не сразу разобрал, что на стене человек и сидит он, как на лошади, верхом. Посидит, посидит и двинется. Вот он уже почти у самой крыши, а вот под его р>кой, как сухая щепа, захрустел камыш. Вот что-то скрежет-нуло, заискрило, появился синеватый огонек. Я понял: человек на стене собирается поджечь крышу.

В мгновение я спрыгнул с фургона, оказался у стены и схватил человека за ногу. Он словно икнул, рванулся, но я повис на его ноге. Сдавленно взвизгнув, он чем-то ожег меня по плечу и, еще раз рванувшись, перевалился через стену. В руках у меня остался валенок. А во взворошенной кромке крыши, искрясь, заскакали оранжевые языки пламени. Отшвырнув валенок, я бросился к фургону, растолкал Серегу и Акимку и помчался к дому. Колотил в дверь кулаками и коленками, кричал:

— Вставайте!..

Вместо двери распахнулось окно, и Максим Петрович спокойно попросил:

—Роман, сбрось цепку. Нас вроде заперли.

Цепка оказалась не только накинутой, но и прикрученной проволокой. Пока я откручивал ее, Максим Петрович выбрался в окно, а во двор с бранью и с испуганными криками сбегались люди.

Наконец цепка сброшена. Распахнув дверь, я крикнул в сени:

—Выходите! Горим!..— и побежал.

Весь двор в багровых отсветах. Полуодетые мужики и бабы мечутся, ахают, бранятся. А Серега с Акимкой — на крыше среди искрящегося дыма и языков пламени. С ними высокий длиннорукий дядька. Они, взмахивая чем-то широким, накрывают косяки пламени и притаптывают их ногами. Дядька густым, перекатывающимся басом выкрикивает:

—Воды надо, воды!

—А ну-ка, сынок,— тихо сказал дедушка и подхватил меня под локти.— Ну-ка, мне на плечо да живо на крышу. Я воду тебе подавать буду.

Воды потребовалось немного. Мне даже не верилось, что пожар уже затушен и дедушка кричит из темноты:

—Роман, чего же ты? Спускайся!

Я бы и рад спуститься, да чуть шевельнусь — в плече такая боль, хоть кричи...

—Ты ай повредился? — тревожно спрашивает он. Кое-как сползаю с крыши ему на руки, а он словно чувствует, что мне не по себе, спрашивает:

Какая с тобой беда?

Да ничего, пройдет. Ударил он меня чем-то...

Кто?

Да тот, что поджигал...

При трех каганцах Максим Петрович осматривает мое плечо, заливает йодом и приказывает:

—В случае сильной боли кричи. Кричать стесняешься — зубами скрипи. А страшного ничего нет. Вскользь удар-то пришелся, кожицу содрал. Ничего, заживет.

Тетка Пелагея рвала простыню на ленты, вешала их через плечо Максиму Петровичу, растерянно бормотала:

—Беда-то какая! Беда-то!..

В дверь заглянула курносая девушка, швырнула через порог валенок, протараторила:

—Должно, кто-сь на пожаре потерял. Отдайте.

—Отдадим,—откликнулся Максим Петрович, перевязывая мне плечо.

Не слыша боли, я смотрю на валенок. Серый, осоюженный по носку и заднику желтой кожей, он валялся на полу, а у меня было такое ощущение, будто я держу его в руках и в нем дергается, ворочается нога поджигателя. Говорю Максиму Петровичу, чей это валенок. Он смотрит на меня и с усмешкой отвечает:

—Ну что ж, разберемся. Не найдется хозяин, твоя правда. А сейчас давай-ка, Ромашка, спать. Даша, ну-ка, дочка, сообрази, где нам его уложить.

Дашутка словно и не ложилась. Такая же, как и утром, ладная, гибкая, с аккуратно заплетенной косой, она встряхнула фартуком, торопливо ответила:

А я ему, дядя Максим, в чулане постелю. Ладно?

Ладно.

Что настелила мне Дашутка, не знаю, только я лег во что-то прохладное и мягкое. Сладостный покой охватил меня в одно мгновение.


29

В тишине будто издалека плывет, раскачиваясь, ласковая, баюкающая песня:

Как задумал комарик жениться На веселой вдове стрекозушке, Она ни прясть, ни ткать не умеет, Ни шить, ни мыть не горазда. Полетел комар с горя во лесочек, И сел он там на дубочек. Поднялась в лесу шуря-буря, Комарика с дуба сдуло. И упал комарик при дороге, Поломал горюн себе ноги...

Песня смолкала, расплываясь в тишине, а через минуту-другую начиналась снова. Но однажды допелась до «ни шить, ни мыть не горазда» и уплыла куда-то, пропала. За стеной послышались быстрые, легкие шаги, скрипнула дверь. Я почувствовал, что кто-то подходит к моей постели. Открыл глаза. В ногах, за кроватной спинкой, стояла Дашутка. Кончики платка под подбородком растянуты, губы поджаты, а глаза весело поблескивают.

—Это ты пела?

—Про комарика —я,—откликнулась она.—Это я Павлушку баюкала. "А ты проснулся или еще спать станешь?

—Проснулся,— ответил я, приподнимаясь с подушки.

—Ой, не вставай! — испуганно воскликнула она.— Дядя Максим велел не будить тебя, а как проснешься, чтобы не вставал. Вечером он фельдшера приведет, и будут тебе плечо лечить. Лежи, я сейчас кашу с блинцами из печи достану. Она рванулась от постели, но я задержал ее:

—А где Акимка?

—А на бахчу уехал. Все уехали. И дедушка и тетка Поля. Знаешь, какая у нас бахча! На ней, гляди, уж и дыни поспели.— Она вдруг сдернула с головы платок; скомкала его в руках и сдавленным голосом заявила: — А чего у нас тут шло!..

Я еще не успел спросить, что же тут шло, как Дашутка заговорила:

—Валенок-то опознали! Пришел отец Михаилы Иваныча, глянул и говорит: это Семки Турутушкина валенок. Дядя Максим с милиционером к Турутушкину кинулся. А его ни свет ни заря жигановский зять умчал. Мать-то Семкина уж выла, выла, все в ноги норовила кинуться. Боится, как бы Семку в кутузку не посадили. А где посадить, если его Долматов к себе в казаки увез? А тут еще беда. Все разошлись, разъехались, и, вот тебе, здравствуйте, почтарь телеграмму принес. Я было ее не брать, а он говорит: ты, девка, как хочешь, а телеграмму оставляю. Я сейчас...— Дашутка вынеслась из чулана, но тут же вернулась с телеграммой, сунула ее мне: — На, читай!

Осиповка. Пояркову Максиму Петровичу. Задержи Курбатовых. Скоро буду.

Ларин.

Я вскочил с постели, не чувствуя боли.

—Макарыч едет! Макарыч! — закричал я и выскочил из чулана в горницу.

Дашутка выставила на стол плошку с блинцами, миску с кашей, залитой молоком, ворчала:

—Ты вроде Акимки при радостях, как телок, сигаешь. Ешь-ка скорей да ложись, а то дядя Максим меня забранит.

Ел я, не чувствуя вкуса. Телеграмма была из Балакова, и я пpeдcfaвлял себе, как сейчас Макарыч сидит и беседует с бабаней, завидовал ей и жалел, что мы с дедушкой послушались Горкина и уехали из дому. Задержаться бы, и вместе б в Осиновку приехали.

Дашутка говорила не останавливаясь, смеялась, всплескивала руками, но вдруг, насторожившись, посмотрела в окно, скомкала в руках фартук и выбежала из избы. Не успел я подумать, куда она так заторопилась, как со двора донесся ее истошный крик. Я выскочил во двор.

Дашутка, схватив за подол какую-то старуху в черной шали, таскала ее по двору. Старуха замахивалась на нее костылем, а она увертывалась и, не выпуская из рук юбки, кричала:

—Карау-у-ул!..

Я еще не успел добежать до них, как через стенку с соседнего двора перемахнул высокий чернобородый мужик. Он пронесся мимо меня и оглушающим басом громыхнул:

—Замолчать!..

Старуха беззвучно рухнула мужику в ноги, а Дашутка, бледная, с глазами во все лицо, прижимая руки к груди, беспорядочно рассказывала:

Только я в сенцы, а она заглядывает... Испугалась я, ажник в горле захолодело. А она записочку на порог положила, на нее — камушек — и бежать...

Где записка? — спросил мужик, обдергивая гимнастерку.

Он стоял над старухой, долговязый, худой, хмуро насупив брови и гулко покашливая в ладонь. Где-то я уже видел этого человека с испитым лицом, обложенным темной курчавой бородой, с густыми, мохнатыми бровями, нависшими над глубоко запавшими глазами.

Дашутка принесла записку. Чернобородый пробежал по ней глазами, глухо, но четко сказал:

Ну-ка, бабка, поднимайся!

Ох, да ноженьки ж отнялись! — стонала она.

Мужик подхватил ее под локти, поставил на ноги, тряхнул и грозно спросил:

—Кто тебя с запиской прислал?

—Ох, да он же! Племянник мой. Жиганов. Занеси, говорит, пуд крупчатки дам. Убаил он меня, убаил...

—Вот и устроим мы вам с ним гром с молниями!

И я узнал тут в мужике того солдата, что вскинул над головой гранату, когда мы встречали на балаковской пристани прибывших с пароходами фронтовиков. Это был Михаил Иванович Кожин.'

Чего в записке писано, знаешь?

Не знаю, батюшка,— слезно тянула старуха.

Врешь, знаешь!

Истинный бог, не знаю, вот провалиться!..

—Тогда слушай, читать тебе .стану.— Кожин взял записку за края, натянул и громко, внятно начал читать: — «Уважаемому Максиму Петровичу Пояркову. Еще и еще раз с душевностью советую Вам уехать из Осиновки. Похвально, когда вы не щадите своей головы за революцию, но у Вас есть дети, жена. Пожалейте их. Долматову не удалось сжечь Вас заживо, но я слышал его клятвенное заверение снять голову не только с Вас, а и со всего Вашего потомства. С глубоким уважением к Вам Ваш истинный доброжелатель».— Дочитав записку, Кожин расхохотался: — Это Жиганов-то доброжелатель?! Ну и ну!

Не знаю, ничего не знаю! — бормотала старуха.

Да ты чья? Как твоя фамилия? — спрашивал Кожин.

Не знаю, батюшка, ничего не знаю...

—Давай-ка вот сюда! — Поддерживая старуху под руку, он осторожно втолкнул ее в погребицу и прихлопнул дверь.— Посиди, хозяин придет, записку прочитает, рассудит...

А Максим Петрович пришел и старуху выпустил. Кожин, размахивая руками, бранился. Мне казалось, что слова слетали с его длинных желтых пальцев:

—Душевничаешь? Думаешь добротой их купить? Выкуси-ка! Они шкуру с тебя с живого сдерут, похлебку сварят и с молитовкой скушают!

Максим Петрович рассмеялся:

Да разве она первая ко мне с такой записочкой? С почтой такого рода я у своей избы и старых и малых замечал.

И молчал?! — раздраженно воскликнул Михаил Иванович.

А что же, я жаловаться побегу? Сходку соберу, миру кланяться, просить: «Защитите, устрашают, грозят!»? Чепуха это. Не таким я родился, не таким и умру. Не страшит меня эта записка, я даже досады не чувствую. А вот это не то что страшит, а угнетает.—И он вытащил из кармана телеграмму.— Слушай: «Решением уездного исполкома Совета депутатов Поярков Максим Петрович по жалобе граждан села Осиновки за самостийное распределение казенных сенокосных угодий от обязанностей председателя Совета освобождается».

—Чего? — всем телом подался к нему Михаил Иванович, но вдруг рванул у него из рук телеграмму, прочитал и с силой топнул ногой.— Не бывать этому! Сейчас же собирай фронтовиков. Ишь что выделывают, мошенники!

В эту минуту во дворе появилась с Павлушкой на руках Дашутка. Увидев отца, Павлушка потянулся к нему. Максим Петрович подхватил его, прислонил к себе и, легонько похлопывая по спинке, сказал Михаилу Ивановичу:

—Горячку пороть не надо. Посидим, подумаем и решим, что надо делать.

Дашутка растерянно копалась в складках юбки, искала что-то в карманах фартука и опасливо взглядывала на меня. Я догадался, что она ищет Макарычеву телеграмму. Телеграмма была у меня, я протянул ее Максиму Петровичу.

Прочитав ее, он радостно воскликнул:

—Ух ты! — И в его серых глазах заскакали веселые искорки.


30

С бахчи Акимка с Серегой шли пешком, устали, сомлели на солнце. Дашутка в одно мгновение сбегала в погреб, принесла кувшин квасу, и они по очереди припадали к нему, пили жадно, крякали и отдувались.

—Дыни-то наспели? — допытывалась Дашутка.

Акимка скосил на нее глаза, провел рукавом у губ и, отвернувшись, направился к фургону, возле которого хлопотали дедушка и Максим Петрович.

—Ничего, Наумыч, погостюешь в Осиновке, приглядишься. Может, и понравится. Народ тут хороший, добрый! — весело выкрикивал Максим Петрович, стаскивая с фургона под-вядшую траву и охапками перенося ее на плоскую крышу по-гребицы.

Дедушка распрягал лошадей, покачивал головой, сокрушался:

—Выходит, зря мы из Балакова спешили.

От фургона Акимка осторожно поманил меня. А когда я подошел, спросил полушепотом:

—Чего тятька мой суетной какой-то? Шумит, вроде веселый, а лоб у него нахмуренный.

Я торопливо рассказал ему про то, как Дашутка поймала старуху с записочкой, и про телеграмму Макарыча.

Он выслушал, не шевельнув бровью, потом шмыгнул носом, запустил руки в короб фургона, под траву. Копаясь там, спросил, кивая на Михаила Ивановича, беседовавшего возле сеней с теткой Пелагеей:

Кожин тут был?

Был.

Это хорошо. Когда он с тятькой, я ничего не страшусь.— Акимка вывернул из-под сена большую круглую, как шар, оранжевую дыню.— Держи. Тятькина! — и, весело подмигнув, вновь запустил руки под сено.— Сейчас Дашутке достану.

Дашуткина дыня была продолговатая, с нежно-желтой кожицей, изузоренной светло-зелеными полосками и пестрин-ками. Акимка сдул с нее пыль и, держа перед собой, направился к Дашутке. Она стояла, спрятав руки под фартук, перебирая плечиками, и глядела не на Акимку, а куда-то в сторону.

Ой! — будто испугавшись, воскликнула она, когда Акимка осторожно толкнул ее дыней в плечо.

Чего глаза отвела? Бери,— насупившись, пробубнил он.

А я, Акимушка, тебя сердитого вижу, а дыню и не заметила,— откликнулась Дашутка.

—Ох и девка! — встряхивая головой, протянул Серега. Акимка между тем взял у меня дыню и зашагал к Максиму Петровичу.

Это тебе, тятька, чтоб ты не унывал! — И он положил дыню у его ног.

Верные слова говоришь, верные! — весело загудел Михаил Иванович и, оставив тетку Пелагею у сеней, подошел к Акимке и хлопнул его по плечу: — Правильно говоришь. Ешь, батька, дыню. И не унывай, а действуй!..

К первым дыням тетка Пелагея накрыла стол кипенно-бе-лой холстинковой скатертью и пригласила к столу.

Уж такой урожай, такой урожай! Арбузов как накатано! А тыквов-то?..— похвалялась она.

Вот, Егоровна, а ты все революцию ругаешь да страшишься ее,— смеясь, проговорил Михаил Иванович.— Без революции, гляди-ка, и в Осиновку не попала бы, и бахчи бы не вырастила.

Ой, Иваныч, милый, разве я ее ругаю? — с тяжелым вздохом ответила тетка Пелагея.— Не ругаю, обдумать я ее не умею, да уж больно по спокою-то стосковалась! Каждый день я то Максима хороню, то вот этого анчутку неугомонного!— И она, с досадой ткнув Акимку в лоб, прослезилась.

Ну, теперь начнет! — проворчал Акимка, выбираясь из-за стола.

Сиди! — дернул его за рукав Михаил Иванович.— Ишь ты еж какой! Мать от души говорит, а ты щетинишься. Это, парень, нехорошо. Ешь дыню, а мы с отцом потолкуем.—-И он обратился к Максиму Петровичу: — Откладывать, Поярков, и часу нельзя. Всех наших надо собирать сейчас же.

С Акимки мгновенно слетела хмурость. Он как-то по-особому стал строг. Глаза, сверкнув, остановились на Михаиле Ивановиче, внимательно, изучающе ощупали его лицо и метнулись к отцу.

Максим Петрович доел кусок дыни, обтер усы и сказал:

Да, собирать надо.

Враз? — с живостью спросил Акимка.

Враз, сынок.

Акимка вскочил и, обдергивая рубашку, торопливо заговорил:

Я, тятька, на Бугровский конец вдарюсь, а Дашутка — по нашей Речной и по Столбовой. Ладно?

Ты бы поел сначала,— взмолилась тетка Пелагея.

Обойдусь! — отмахнулся Акимка и выбежал в сени. Появился с сапогами в руках, присел на пороге горницы и, натягивая их на ноги, крикнул: — Ты, Дашут, долго не рассиживайся!

А я и не рассиживаюсь,— спокойно отозвалась она, вставая из-за стола и перекидывая косу за плечо.— Куда сказывать, чтоб шли? — спросила, сбрасывая с себя фартук и подтягивая с плеч на голову платок.

В мою избу нехай идут. У меня просторнее,— ответил Михаил Иванович.— Ох и дети у тебя, Петрович! — восхищенно произнес он, когда Дашутка скрылась за дверью.

Ох, дети!..— сквозь слезы с трудом проговорила тетка Пелагея.

Поля, что ты, голубушка? — мягко спросил Максим Петрович.

Измаялась я, устала, Максим. Каждый день в глазах гроб. То ты в нем, то Акимка.

Однова живем, соседка! — весело воскликнул Михаил Иванович.—Мы с Петровичем еще пошагаем по земле! — Он встал и, кому-то грозя кулаком, прищурился и зло молвил: — Подождите малость, мы вам устроим гром с молниями!

Скоро Максим Петрович с Михаилом Ивановичем ушли, нас с Серегой дедушка послал убрать лошадей, сбрую, подгрести растерянное сено.

Когда мы закончили дела, Серега принялся стлать постель в фургоне, а я вернулся в избу.

В горнице я застал Акимку с Павлушкой. Они сидели на полу, а между ними были рассыпаны пестрые обточенные камушки. Они играли в них, перекидывая друг другу. Акимка хмуро глянул на меня, сказал:

—Мамка хворая сделалась.— Помолчал и опять спросил:— Какой-нибудь тут разговор, что ль, был?

Я ничего не ответил..

—И как же мне мамку-то жалко, ажник сердце мрет! — вяло покидывая камушки в подол Павлушке, со вздохом сказал Акимка.— А Дашка ровно провалилась,— уже с сердцем заговорил он.— Я вон где б\лл— туда-сюда версты три. А ей тут всего ничего пробежать. С кем не то язык точит.

Совсем стемнело, когда Дашутка вбежала в избу.

Где тебя шутоломный носил? — недовольно спросил Акимка.

Ой, Акимушка! — всплеснула она руками, опускаясь на лавку.— Ой, чего я видала, чего слыхала!..

Ой да ой! — И Акимка нетерпеливо приказал: — Говори!

Дашутка вытаращила глаза и почти шепотом зачастила:

У Сагуянова в доме свет во все окошки. Видать, там на-роду-у!.. А у крыльца двое каких-то курили и разговаривали. Один шумит: «Теперь крышка Каторжному. Сместили его». Это он, знамо, про дядю Максима. А другой ему в ответ, да со смехом: «Вот, говорит, и добро, рук не марать. А он нехай благодарную молебну заказывает, что цел да здрав остался».

Хватит, замолкай! — зло выкрикнул Акимка и кивнул на Павлушку.— Забавляй вон его. Да гляди, мамке чтоб ни полслова. Понятно? Мы с Ромашкой к Кожину пойдем.— И он порывисто шагнул к двери.


31

Изба Михаила Ивановича, широкая, беленая, с тремя окнами на улицу. На завалинке, поджав руки под грудь, сидела женщина. Лица под напущенным на лоб платком не было видно. Акимка подошел и сдержанно спросил:

—Где они?

Женщина нехотя ответила:

—К Повалишиным ушли.

—Э-эх!..— с досадой выдохнул Акимка и кивнул мне: — Айда!

Молча прошли мы один за другим два длинных переулка. Нигде ни души, ни звука. Сумеречную ночь временами разрывало яркое синеватое озарение. Оно в одно мгновение охватывало полнеба и гасило звезды. Я спросил Акимку, что это вспыхивает, а он отмахнулся:

Пустое. Сполохи в степи играют.

Какие сполохи? — удивился я.

А я почем знаю! Сказывают, когда пшеница созревает, в степи начинают сполохи скакать. Свет такой, как молния,— пояснял Акимка.— Понимаешь, свет. Пыхнет и пропадет. Сполохами он зовется. А пшеница уже созрела. На бахчу ездили, видали. А на жигановском поле уж и копны со скирдами... А это чего же? — внезапно остановился он.

Голубой отсвет сполоха охватил бревенчатую избу с двумя окнами. Охватил и исчез. Изба с высоким и острым шатром стояла черная и выглядела узенькой, смешно приподнятой над землей беленым фундаментом. Акимка толкнул калитку, она глухо ударилась о железный запор.

—Заложились, а окошки завесили,— пробормотал он и, спрыгнув на фундамент, осторожно постучал в окно.

Одна из створок рамы приоткрылась, и до меня долетел шепоток:

Ты, что ли, Мишаня?

Нет, это я, Акимка. Наши у вас?

Рама с шуршанием и тонким дребезгом распахнулась, через подоконник перевесилась женщина, прикрывая плечи платком.

—Ушли они. Поватажились и враз из избы гуртом схлынули. Сказывали, дела какие-то у них немедленные.

Акимка соскочил с фундамента, минуту постоял задумавшись и решительно заявил:

—В школе они. Пойдем!

Но в школе никого, кроме сторожа, не оказалось.

—Бежим к Сагуянову. Может, они там,— предложил Акимка.

Дом Сагуянова стоял над прудом, чернея окнами. Не доходя до него, Акимка устало сказал:

—Пойдем, что ль, домой?

Когда вышли на дорогу, он вдруг живо повернулся ко мне, дернув за рукав, воскликнул:

—Догадался! На почте они!

Мы свернули в переулок, выбежали на широкую Столбовую улицу и скоро оказались перед высоким рубленым домом.

Два окна ярко светились. Акимка с разбегу вцепился в наличник ставни и вскочил на кромку фундамента. Заглянув в окно, радостно прошептал:

—Тут! По провода-м разговаривают.

Мне не вдруг удалось подтянуться и стать на фундамент. Плечо болело. Акимка подхватил меня под локоть, поддержал за ремень. Прямо перед нами, освещенный из-под широкого круга лампой-«молнией», за плоским ящичком с медными планками и какими-то черными коробочками стоял горбоносый человек с тонкими черными усиками над пухловатой губой и глубокими залысинами на высоком лбу. Одной рукой он поколачивал по рычажку, а другой приподнимал узкую белую ленточку и, хмуря темные брови, всматриваясь в нее, что-то говорил. Максим Петрович, сидя у стола, торопливо писал. Михаил Иванович внимательно смотрел на бумагу. Не отрывая взгляда, он что-то сказал. Горбоносый улыбнулся и застучал по рычажку.

—Почтарь наш,— кивнул Акимка на горбоносого.— Раньше только на телеграфе работал, а теперь его на всю почту хозяином поставили. С тятькой сильно дружит. О, глянь-ка, и дедушка Данила там!

Дедушка сидел в глубине комнаты на диванчике, посасывал свою трубку.

—Вот и нашли! — весело и певуче заявил Акимка, спрыгивая с фундамента.— Давай слазь, нечего зря глазеть.— Минуту назад еще мрачный и злой, он вдруг рассмеялся и с беззаботным видом и удальством воскликнул: — Ишь чего надумали, тятьку моего запугать! Да он на них — тьфу, и все! Я и то ни Сагуянова, ни Долматова не страшусь. Они меня еще запомнят! Вот погляди, что я им...

Договорить он не успел. На крыльцо, громко переговариваясь, вышли дедушка, Михаил Иванович и Максим Петрович. Акимка бросился к отцу:

Вы чего же как в землю ушли? Мы с Ромашкой полсела исшастали, вас искали!

Так уж получилось, сынок, ничего не поделаешь,— обняв Акимку за плечи, сказал Максим Петрович.


Вы по проводам говорили? — допытывался Акимка.

По проводам.

Сходка будет?

Будет.

Ух ты! — радостно воскликнул Акимка.

—А как твое плечо? — спросил Максим Петрович, беря меня за локоть.

Плечо тихонечко ныло.

Загрузка...