Издавна считается, что счастливое детство — это когда ребенка окружает любовь, забота, преданность, теплая одежда, здоровая пища, высокие моральные устои, положительный родительский пример, духовное руководство, друзья и уважение к старшим. С точки зрения этих домашних ценностей я рос счастливым ребенком. Правда, в детстве легко быть счастливым еще и потому, что ты не знал ничего лучшего.
Еще не подозревая о том, что обладание отдельной комнатой (каковой у меня сроду не было) может заменить целый мир и развить самодостаточность и способность наслаждаться одиночеством, я неистово трудился на балконе над сооружением «холобуды» — сказочного шатра. В нем я проводил по многу часов с книжкой или с шахматами. Я по сей день не решил — был ли это созидательный порыв или клапан для пещерного инстинкта. В дело пускались плотные шерстяные одеяла (дневной свет — враг фантазии), простыни, картонные коробки, подушки в наволочках из атласного китайского шелка, бельевые прищепки. Кротячья возня длилась до задраивания последней бреши или до полного изнеможения. Работа прерывалась, лишь когда из внешнего мира просовывалась морщинистая рука бабушки с гоголь-моголем или рыбьим жиром. Палатка оборудовалась системами жизнеобеспечения — для этого идеально подходили электрические фонарики, китайские термосы с компотом, мухобойка, театральный веер из сандаловых пластинок с шелковыми перепонками, цветные карандаши, шахматы, книги, книги, книги. Холобуду надо было обжить. Это означало — распалить свое воображение до такой степени, когда бледно-зеленые ворсистые складочки шерстяных стен превратятся в лесистые берега, а в ковровых узорах начнут ясно проступать очертания рогатых чудовищ. Описание пещерного рая было бы неполным без его главного атрибута — того, что делало рай раем — чувство блаженного одиночества и независимости, нарушить которое дозволялось лишь колдовским запахам, бившим из Стрыйского парка, да еще клацкающим, лязгающим, звякающим, взвизгивающим, скрежещущим трамвайным вздохам, подгоняемым искрящейся контактной кочергой. Впрочем, когда Робинзон оказывался в настроении, он мог обогатить эту обязательную гамму тревожной тарзаньей трелью (не зря же меня в виде поощрения за прибавленный килограмм водили на каждую новую серию «Тарзана»). Старшие мне не препятствовали. Оно и понятно. С точки зрения домашних ценностей, инициатива была безобидной — не таила угрозы молодому организму, оставляла возможность непосредственного надзора, обеспечивала недосягаемость для дурного влияния улицы, главным образом, залетных микробов, бешеных собак, клещей, лишайных кошек, цыган, бойко торгующих крадеными детьми, матюкающихся хулиганов из неблагополучных семей, распоясавшихся «антисемитов-бандеровцев» и пагубных соблазнов вроде незрелых фруктов. Выкурить меня из холобуды можно было запахом свежевзрезанного астраханского арбуза или селедки, плавающей в подсолнечном масле.
Со времен сотворения мира гуляет анекдот:
— Как встречает Ева Адама, который с опозданием вернулся с работы?
— Пересчитывает его ребра.
Тетя Маня грозно поджидает меня в дверях, чтобы провести рукой по слипшимся волосам:
— Вохкий, как вареная курица. Ты опять бегал?!
Подвижные игры и активный спорт строго возбраняются ввиду опасности переохлаждения. В ушах до сих пор звучат заклинания о том, что я сверхвосприимчив ко всем известным и неизвестным болезням. Коньки и велосипед — величайшие из зол. А обладателем собственного велосипеда я стал в сорок лет, да и тот вскоре украли. В фаворе были книги, настольные игры, диафильмы, ибо не несли прямой угрозы потери веса, расстройства желудка, туберкулеза или двухстороннего воспаления легких.
Тетя Маня высоко несла свою святую миссию — бесповоротно излечить меня от недугов, которые я по неосторожности подхватил, еще когда был яйцеклеткой. Слишком быстро делился, вспотел и пошло-поехало. Ее забота о моем здоровье простерлась через всю мою грешную жизнь. Мне было 19 лет, когда однажды она застала своего питомца — страшно выговорить — наедине с подружкой. Быстро оценив обстановку, тетя Маня сделала строгое лицо:
— Ленечка, а ты с врачами посоветовался? Ведь ты такой слабенький…
От тети Мани, нашего неутомимого стража здоровья, я знал, что меня на каждом углу подстерегает невидимая опасность — микробы, бактерии, глисты. Я с отвращением и брезгливостью выслушивал популярные лекции об аскаридах, солитерах и прочих палочках Коха. Последние наводили ужас даже во сне. Тетя Маня была непоколебимо убеждена в моей предрасположенности к туберкулезу. Это по ее настоянию врачи поставили меня на учет в тубдиспансер (от самого названия заведения веяло безысходностью). В это мрачное здание на Пушкинской улице меня водили, как к причастию. Каждый осмотр у фтизиатра начинался с дутья в резиновый шланг, впаянный в «легочную машину» — чан, в котором плавал полый цилиндр. Как былинный Соловей-разбойник, я что есть мочи дул в трубку, цилиндр, качнувшись, слегка приподнимался, сообщая любопытным объем моих легких. В старину такие штуки использовались как силомеры в луна-парках. Я знал по именам всех фтизиатров города, и все знали меня. В шесть лет я уже различал между реакциями Манту и Пирке, не путал бронхит с бронхоаденитом и не нуждался в помощи старших при общении с врачами — анамнез, составленный с моих слов, давал четкую клиническую картину.
В преддверии школы тетя Маня требовала от врачей невозможного. Стоило незадачливому педиатру объявить меня здоровым — как она отказывала ему в доверии и немедленно бросалась на поиски нового «светилы». Врачиха из детской консультации неосторожно порекомендовала посадить меня на диету и приобщить к спорту. Это был черный день в ее жизни.
— Эти молодые врачи, — возмущалась тетя, — не столько лечат, сколько калечат. С таким трудом мне удалось поставить ребенка на ноги! Что они понимают!
Правда, на всякий случай, она начинала снимать с куриного бульона сантиметровый панцирь жира. У бабушки от этого кощунства наворачивались на глаза слезы. Но не проходило и месяца, как тетушка уже выкручивала руки очередной жертве в белом халате:
— Он ничего не ест и ужасно бледен — это же явный признак туберкулеза.
Кто-то, наконец, дал дельный совет — подкрепить мальчика пивными дрожжами — «верное средство» для профилактики легочных заболеваний. Пиво в доме не водилось, но идея пришлась тетушке по вкусу. Мне тоже. Пойло доставлялось в трехлитровых бидонах прямехонько с пивзавода. Через полгода мой живой вес удвоился. Тетя Маня торжествовала. А я вместе с молодым жирком обрел и свою первую дворовую кличку — обидней не придумаешь — «толстожопый шу́шу-му́шу». Что такое «шушу-мушу» не знал никто, и от этого было обидно вдвойне.
— Это они от зависти. — Утешала тетушка. Хороша зависть.
Накопление в ребенке жира считалось столь же неоспоримым благом, как и откладывание на черный день денег.
— Нивроку, поправился. — Удовлетворенно констатировала тетя Маня, удостоверившись, что к концу лета я прибавил в весе, и мечтательно добавляла:
— Хорошо бы еще 5–6 кил, но он — хороший мальчик, он будет всегда хорошо кушать. Правда, Ленечка?
А бабушка развивала доктрину, по которой в жестокой жизненной борьбе побеждает жирнейший. Насильственную кормежку она сопровождала рассказом о том, как нанимали на работу ее дедушку-кузнеца. Хозяин первым делом сажал его за стол и накладывал еду. Если угощение съедалось быстро, работа ему была обеспечена — кто быстро ест, быстро и работает. Бабушка заговаривала мои молочные зубы, чтобы они поглубже вгрызались в ненавистную парную тефтелину, и следила, чтобы во время еды я не болтал, не отвлекался на посторонние звуки, не задерживал во рту бесценные витамины, не разговаривал с полным ртом. На эти случаи была припасена народная мудрость: «Когда я ем, я глух и нем, когда я кушаю, я никого не слушаю».
“Love and bread make the cheeks red” («От любви и хлеба кусочка зарумянится детская щечка») — гласит английская поговорка. Ритуальная кормежка еврейского ребенка сопровождается бурным изъявлением чувств.
— Ну, еще ложечку, мой ангел, моя жизнь. — Воркует умиленная мама, вводя в кудрявого бэби лошадиную дозу белков, жиров и углеводов.
— А теперь за бабушку, которая любит тебя больше всех на свете.
Но я рано узнал, как капризны бывают чувства:
— Если ты немедленно не съешь творог (гоголь-моголь, суп, куриную шейку), ремень пойдет гулять по твоей заднице.
Ремень не был понятием абстрактным. Вполне реальный шириной с взрослую ладонь фронтовой ремень, с которым дядя Яша расстался после демобилизации в 1946 году, как грозный фетиш, висел в столовой в дверном проеме при входе на кухню. Короткого взгляда в сторону кухонной двери было достаточно, чтобы я сдал свои позиции и начал шевелить челюстью, перемалывая остывшую и опостылевшую куриную грудинку. Но случалось, что его пускали в дело. Это было не больно, но очень страшно.
В столовой меня оставляли наедине с тарелкой. Безносый ангел с деревянной плотью безучастно смотрел на мои страдания. А я был рад любому событию — залетевшему майскому жуку или каблучному топоту над потолком («чтоб им уже черти по крышке гроба стучали») — лишь бы отвлечься от мучительной повинности. В такие минуты я по-черному завидовал диккенсовским карманным воришкам, которых злой Феджин в наказание за слабый улов оставлял без ужина.
Ни я, ни мои сверстники в то время не подозревали, что для нашего воспитания родители должны пользоваться специальной педагогической литературой. Они пользовались практически всем, что в нужный момент попадалось под руку — веником, бельевой веревкой, журналом «Огонек» или «Пионерской правдой», свернутой в трубочку для удобства. Но самым универсальным средством воздействия была отцовская ладонь, которую Природа сконструировала так, чтобы она идеально вписывалась в конфигурацию детской попки. Тетя Маня с благоговением относилась к мудрости Природы. Стоило бабушке крутануть мне ухо, как дочь напускалась на нее, втолковывая, что для воспитания у ребенка есть другое место. Споры о том, каким способом, по какому месту и с какой интенсивностью целесообразней стимулировать мой аппетит, велись преимущественно на идише, по этой причине я не мог принять в них участия, но зато обрел первые познания в иностранном языке, которые впоследствии очень пригодились. Придет время — и в эти бесплодные споры о моем воспитании вмешается милиция. С языками, правда, у нее обстояло неважно, но мои познания в разговорном русском заметно обогатились.
Надо отдать дань справедливости — наказывали меня редко. Родиться еврейским ребенком — уже чрезмерное наказание. Моим друзьям везло меньше. Если отец Алика или Шурика уклонялся от этой функции, ребенок мог заподозрить его в безразличии или в том, что он вовсе и не отец ему.
Если куриный жир почитался за абсолютное благо, то сладости, напротив, строго рационировались. В широченном выдвижном ящике резного буфета, унаследованного от загадочных «прежних хозяев» вместе с квартирой, всегда хранилась гранитная глыба нерасфасованного шоколада — неизвестный несун с кондитерской фабрики снабжал уворованным лакомством весь наш дом. К чаю от самородка откалывался кусок. Глыба сопротивлялась и скрипела под ножом. Обильная коричневая крошка, разлетавшаяся в разные стороны во время этой операции, бережно собиралась для украшения «наполеона», который тетя Маня с большим вдохновением пекла чуть не каждый месяц. Шоколад был вкуснее того, что продавали в магазине, но увлекаться лакомством было нельзя — шоколад вызывает «диатез», то есть, как поясняла бабушка, «нарушение обмена вещей».
Строжайше запрещено было прикасаться к свежим огурцам, ревеню, щавелю, крыжовнику как верным проводникам дизентерии.
Тетя Маня широко практиковала на мне все знания, приобретенные на жилкооповских курсах — помимо курсов кройки и шитья, она посещала занятия по противовоздушной и противохимической обороне, первой медицинской помощи и кучу других. Без дела она не сидела. Самыми действенными средствами считались камфорное масло, ихтиолка, белый стрептоцид, скипидар, алоэ, рыбий жир и, разумеется, «еврейский пенициллин» — куриный бульон с такой концентрацией жира, что через него не мог вырваться на поверхность пар. Наш фамильный герб я представлял в виде вареной курицы, птицы священной и в то же время жертвенной, с ложкой в одной лапе и со шприцем в другой. Но даже если бы мне и удалось изобразить это на бумаге, наша фамильная геральдика была бы далека от совершенства. Вот если бы можно было выгравировать на моем перстне еще и маленький спичечный коробок с выцветшей замусоленной этикеткой, скромное вместилище нескончаемых тайн человеческого бытия… Легкое движение пальца — и наружу вырвется облако бесценных знаний об опасных воспалительных процессах в недоступных недрах наших пищевых трактов. Натолкнувшись в очередной раз на слишком мягкий приговор лечащего врача («Чтоб у нее черти лечились, пусть она мне голову не морочит — даже слепой увидит, что у ребенка глисты»), т. Маня дожимала его настоятельными требованиями повторных анализов по полной программе. «Анализ КА-ЛА» не был медицинским термином, произносимым с понижением голоса, упаси Боже. Мощное, емкое фразеологическое сращение было наполнено дыханием и важным смыслом, как доклад офраченного мажордома с золоченым жезлом во время съезда гостей аристократического бала — ГРАФ И ГРАФИНЯ ДЕ БОВУАР!
Белый фарфоровый горшок никогда не чувствовал себя отверженным. Напротив, в отличие от старшего брата, ворчливого унитаза, помнившего лучшие довоенные времена (ибо унаследован тоже от прежних хозяев), он был привечаем не только в тесной уборной, но и в спальне, и даже в столовой, если того требовали обстоятельства. Его появление на публике не считалось чем-то неприличным или необязательным. И он отплачивал лояльностью, беспорочной службой и не без оснований считал себя скорее всепонимающим другом, нежели гигиеническим приспособлением, скорее научным советником, нежели временным контейнером для вторичного продукта. Его душа была широко открыта, и, несмотря на то, что его собственные гигиенические стандарты были спорны, он не выражал и тени сомнения в том, что его хозяева пахнут розами и лилиями, а после их смерти он, подобно Святому Граалю, будет взят вместе с ними на небо.
Но вернемся к нашей Синей птице, несущей золотые яйца. Культ курицы нашел свое отражение даже в моем домашнем прозвище — «Фертл оф» — «четвертушка цыпленка» в переводе с идиша — намек на мою тщедушность и физическую слабость.
С курицей был связан и обязательный застольный ритуал переламывания куриной ключицы. Тот, кому при дележке курицы попадалась ключица, — счастливчик. Вилкообразная косточка обсасывалась, и один конец предлагался соседу по столу. Загадав желание, обладатель переламывал косточку. Поверие тоже использовалось в моей кормежке в качестве дополнительного стимула. Не мытьем — так катаньем.
Надо ли говорить, что дежурным блюдом были парные куриные тефтели (тюфтели в тетиной огласовке). Я ни минуты не сомневался, что курицы несут их в таком виде вместе с яйцами.
Много лет спустя, в Америке я услышал притчу о сердобольной еврейской женщине, которая купила двух живых курочек. Дома она обнаружила, что одна из них больна. Что же сделала эта женщина? А то, что сделала бы на ее месте любая нормальная еврейская мама. Она зарезала здоровую курицу, сварила бульон и накормила им хворую.
Эта драматическая история страдает одной слабостью, которая может исказить портрет тетушки. Тетя Маня скорей не заметила бы солнечного затмения, чем недобросовестность рыночной торговки. Надуть ее, подсунуть недоброкачественный товар, когда речь идет о здоровье ребенка, — нет-нет, вы ее просто не за ту принимаете. По рынку она ходила неторопливо, переругиваясь по-украински с бабками, которые, по ее убеждению, только и норовили подменить сметану ряженкой, а цыплят каплунами.
Покупка курицы была целым ритуалом. В эти минуты тетя Маня походила на патологоанатома и скульптора одновременно. Сперва она долго созерцала товар, меняя дистанцию и ракурс, наклоняя голову то в одну сторону, то в другую, как бы приспосабливаясь к освещенности объекта. Вторая и главная стадия изучения — пальпирование тела. Она осторожно надавливала пальцами то здесь, то там. Особенно важно — ТАМ. Затем она повторяла манипуляцию, но, уже обхватив курицу другой рукой, словно это кусок глины, которому вот-вот предстоит превратиться в амфору. Лицо обретало выражение снисходительной брезгливости — это для торговки — дескать, «только из жалости к тебе я, может быть, куплю эту дохлятину, но ею не соблазнится даже моя кошка». Если торговку не удалось полностью деморализовать на этой стадии, борьба продолжается. Хозяйке курицы предстоит ознакомиться с выводами судебно-медицинской экспертизы, согласно которым смерть бедной птицы наступила задолго до того, как она вылупилась из яйца. И, наконец, консилиум, если в момент торговли у прилавка оказываются другие заинтересованные лица:
— Ну, что вы скажете? Даже в блокаду люди питались лучше. Я вам скажу, что на Краковском рынке продукты таки лучше.
Сбив таким образом цену, тетя Маня заталкивала курицу в кошелку и продолжала рейд вглубь базара. Через минуту разыгрывался новый этюд, на сей раз у бидона со сметаной. Она молча подставляла торговке руку, та капала сметаной на тыльную сторону ладони, тетя Маня слизывала пробу и, очень естественно сморщив нос, небрежно, как бы между прочим, интересовалась:
— И сколько вы просите за вашу ряженку?
В овощном ряду, хрустнув малосольным огурчиком:
— Ой, горчит. Шо вы туда набухали?
— Якистни огирочки. Тильки учора насолила.
— Вчера засолили? — недоверчивый взгляд с прищуром.
— Так, пани.
— Ни, бабцю, вы мени в очи дивыться. Ось тут. — И по-старообрядчески двумя перстами показывала, куда смотреть надо.
Вечером, поднося дяде Яше горячий обед, тетя Маня с гордостью рапортовала:
— Да, таких продуктов, как на нашем рынке, нигде нет.
В запрете были не только нездоровая пища и алкоголь. Домашняя религия запрещала лень, ложь, грубость в любой форме. Последний запрет не распространялся на проклятия, потому что проклятие — не ругательство, а антиблагословение, указание болячкам, на чью голову падать. Еврейское суеверие предполагало, что даже простое упоминание в доме болезни — равносильно приглашению ангела смерти на чашку чая. А как же проклятия? Без холеры, чумы и лихорадки, призываемых на непутевые головы участкового милиционера и стукачки-соседки, они превратятся в злобное зубоскрежетание.
Особый шарм тете Мане придавали поговорки с оговорками, случайные инверсии и прочие идиоматические шалости. Желая кому-то легкого перелета и мягкой посадки, она ничтоже сумняшеся произносила: «Ну, пусть тебе будет пухом». За праздничным столом она пыталась утихомирить развеселившихся гостей и вставить короткий вопрос, чтобы выяснить, можно ли подавать сладкое: «Тише, тише, кот на мыши!».
Семейные болезни от посторонних не скрывались. Напротив, на борьбу с ними тетя Маня готова была призвать не только смертных, но и всех чертей. Широкие познания тети Мани в области народной медицины признавались безоговорочно всеми соседями и друзьями. Она охотно давала рекомендации всем, кто в них нуждался:
— Суньте ему два пальца в рот… Выжмите лимон… Положите на живот вниз головой… Оттяните ей язык… Попробуйте горчичную ванночку… Лучше всего — клизму с содой…
В градуснике тетя Маня не нуждалась — она прикладывалась губами ко лбу и выносила приговор. Тем не менее, термометр всегда держали наготове. Если ртутный столбик не перепрыгивал роковой отметки, следовало строгое «недодержал», и процедура повторялась с самого начала. При температуре 36,8 меня укладывали в постель и объявляли всеобщую мобилизацию. Слава Богу, мы жили в цивилизованную эпоху, и для суеверия места в нашем доме не было. Никто не помышлял в срочном порядке сменить заболевшему ребенку имя, чтобы сбить с толку ангела смерти. (К этому средству первым в нашей семье прибег я сам много лет спустя).
Тетя Маня с особым пристрастием прислушивалась к моему кашлю.
— Ох, как бу́хает — э-э-это лё-ё-ёгочный кашель. Завтра же едем в тубдиспансер.
Тетя Маня верила в свои силы. Она держала в памяти десятки препаратов с их дозировками, латинскими названиями ингредиентов и, главное, со всеми противопоказаниями и побочными эффектами. С врачами держалась на равных и не стеснялась давать им не только щедрые гонорары, но и советы. Она небеспристрастно комментировала стиль и методы каждого врача, выносила приговоры («Она у меня увидит подарок, как свои уши»), присуждала поощрительные премии. Врач рос в ее глазах пропорционально числу поставленных домочадцам диагнозов:
— Как тебе это нравится — она сказала, что у меня совершенно нормальное давление, да она просто шарлатанка. Чтоб у нее так черти в глазах скакали, как у меня давление скачет.
Самыми сверхъестественными свойствами она наделяла лук и чеснок, которые удерживали на почтенной дистанции не только микробов, но вообще все живое. Мы легко обходились без «Краткого курса ВКП(б)», стиснув зубы, могли бы перебиться и без «Роман-газеты» и «Львовской правды», Жорж Санд и Мопассана, но было в нашем книжном шкафу нечто такое, без чего жизнь моментально потеряла бы свою привлекательность, нечто, годами помогавшее нам найти мудрую гармонию с собой и с природой, постичь тайны жизни и смерти, молодости и красоты. Это журнал «Здоровье» — наш домашний лечебник. Подписка на него возобновлялась из года в год, все номера собирались и, с получением последнего номера, сдавались в переплет.
В доме не пили, но запах водки преследовал меня с младых ногтей. Водка была предметом первой необходимости. Именно ею пропитывали шмат ваты, в который замуровывали мою шею при первых признаках ангины. Поверх ваты наворачивался слой клеенки или марли. Все это сооружение заматывалось шерстяным шарфом. Подобно недораспеленутой мумии меня укладывали в постель, как мне казалось, навечно.
Тетя Маня лечила всю семью без диплома, но не без философской базы:
— В здоровом теле — здоровый дух. — Поговорка произносилась вслух дважды в день и навевала атмосферу, с которой может сравниться только восточная философия. Она свято верила, что именно эта заповедь была высечена десять раз на скрижалях Моисея. И если тело — вместилище духа, то это вместилище, подобно нашей квартире, должно содержаться в полном порядке. По всем признакам, мой дух дышал на ладан.
Но это не значит, что тетя Маня заботилась об укреплении духа лишь с помощью клизм. Отнюдь. Она сама читала запоем и снабжала книгами всех соседей. Впрочем, домашними библиотеками в ту пору никого было не удивить. Культ гуманитарного самообразования расцветал под каждой крышей. Книжные шкафы ломились — и у дяди Бузи-сапожника, и у дяди Бори-часовщика, и у дяди Наума-трикотажника. Даже спекулянтка Бася со Стрыйской прикрывала от посторонних глаз хранившиеся в топчане ратиновые отрезы томами Гюго и Джека Лондона.