Вместе со студенческим билетом я обрел твердь под ногами. Я теперь был в некоторой мере защищен авторитетом МГУ от произвола властей, охотившихся на безработных ведьм, чтобы припечатать им административную ссылку за 101 километр по статье 209 УК РСФСР).
Еще Ленин требовал применять к «тунеядцам» самые жесткие меры вплоть до расстрела. Вдохновляла эта тема и Хрущева, инициировавшего особый Указ, по которому уже отбывали наказание за «уклонение от общественно полезного труда» 37 тысяч человек во главе с будущим лауреатом Нобелевской премии по литературе.
Деканат факультета не злобствовал и старался закрывать глаза на актуальность приносимых справок. То ли в силу неистребимых культурных традиций МГУ, то ли по иным причинам, но академический дух еще не был полностью изгнан из стен этого доброго дома на Моховой. Вечернее отделение давало много преимуществ студентам — не надо ходить на комсомольские собрания, участвовать в т. н. общественной жизни, ездить на уборку картошки, и даже служить в армии (позднее выпускников стали призывать на краткосрочные сборы). Академические же возможности ничем не отличались от «дневников», все зависело от личных способностей и устремлений. К тому же по окончании выдавался свободный диплом и не грозило распределение.
С другой стороны, это был билет если не в туманное, то изрядно затуманенное будущее. Но до начала этого самого будущего надо было прожить целых шесть лет, а это — для 19-летнего человека — почти вечность. А дальше? Об этом лучше не думать. Вместо фантазий о «светлом будущем» — неврастения, импотенция воображения. Я — европейский еврей, сотни раз ограбленный и распятый, живу в атмосфере безнадеги, лечу без руля и без ветрил в темноте и пустоте. Мое светлое будущее — это ахроматическая бездна, черная дыра, черный квадрат, жженая кость, туз пик. Это от моего имени писал Юрий Олеша:
— Я хочу, чтобы те, кто будет читать эту книгу, знали, что пишет ее человек-животное… Я не знаю, где я родился. Я нигде не родился. Я вообще не родился. Я не я. Я не не. Не, не, не.
Чувство незащищенности со временем ослабло, но его неглубокие проталины стали заполняться кофейной гущей бесперспективности по принципу сообщающихся сосудов. Если не случится непредвиденного, у меня будет профессия, но не будет ни аспирантуры, ни работы, а значит, ни семьи, ни положения. Впрочем, наше общество устроено так, что диплом может заменить и то, и другое и третье. Если правильно распорядиться своими принципами и амбициями.
После лекций, переживая и пережевывая на ходу впечатления от услышанного и встреч, я брел к остановке 111 автобуса (один известный писатель назовет эту линию «транспортной осью нашего бытия») или к метро. К этому времени мы уже переехали со Страстного в хрущобу в Новых Черемушках.
Факультет навевал грешные мысли — так ли уж уместна была либеральная уступка женскому равноправию в виде «допущения в высшие учебные заведения лиц женского пола, обладающих надлежащим цензом…». Факультет был «женский». Несколько юношей-первокурсников с интел-лигентными лицами (я — единственный, кто не обременен очками) сбились в студенческое братство, чтобы не раствориться в женской массе. В какой-то момент мне даже показалось, что приемная комиссия сознательно закрыла глаза на мою пятую графу ради того, чтобы спасти репутацию факультета, обреченного на перерождение в гинекей или институт благородных девиц.
Благосклонность и нескрываемая эмпатия преподавателей дали о себе знать еще на вступительных экзаменах. Уже на устном экзамене по русскому языку, который принимала завкафедрой Клавдия Васильевна Горшкова, я услышал:
— Надолго не прощаюсь — мы увидимся с вами на втором курсе.
— Вы уверены? Это же только второй экзамен.
— Абсолютно.
Еще дальше пошел историк. Мне никак не удавалось вспомнить даты и ход Русско-турецкой войны. Подбодряя меня, он закурил (в те блаженные времена курильщиков не терроризировали даже в стенах университетов) и протянул мне сигареты. После расслабляющей затяжки, я, наконец, разглядел в его руке пачку «Шипки» с датой «1877» в овальном венке, которую он уже давно с лукавой улыбкой на все лады вертел перед моим носом. Я продолжал какое-то время напряженно думать, глядя уже на потолок и делая вид, что не заметил подсказку. Затем стал «вспоминать», как дело было. Прощаясь, я спрашивал себя, чем бы он водил перед моим носом, если бы вопрос в билете был бы сформулирован так: «Какое новое государство возникло на Ближнем Востоке в 1948 году?».
Позднее на зачете по русской литературе XIX века я дважды ошарашил присутствующих непрошенным окказионализмом «Братья Карамзины». Преподаватель притворилась, что не услышала оговорки, и аудиторию я покинул с зачетом, но под дружный смех студентов.
Золотое правило российской добропорядочности — каждый человек с младых ногтей должен иметь двух близких друзей — еврея и бедняка. Поэтому в друзьях я никогда не испытывал недостатка. Начитанный, интеллигентный Миша, Михаил Тихонович Палиевский — скрытный и несколько нервный полукровка, сын полярного летчика, унаследовавший от мамы красивые, но небезопасные семитские черты, мучительно преодолевал проблемы с самоидентификацией. И поэтому, наверное, он проявлял повышенный интерес к славянофильству, посещал клуб «Родина», первый полулегальный кокон будущих «патриотических» объединений, возглавляемый его двоюродным братом Петром Палиевским. Петр — ведущий литературовед «патриотического» толка, научный сотрудник ИМЛИ. Мишка органично вписывался в нашу факультетскую обстановку, но за ее пределами казался мне сродни растерянному пингвину. Чучело такого пингвина обитало на шкафу в его квартире. Отец Миши привез его из Антарктиды. Миша не доживет до нашей постсоветской встречи — он умрет в 30 лет от меннингита, а с постаревшим Петром, уже директором ИМЛИ, я познакомлюсь в 2000 году на 60-летнем юбилее нашего факультета.
Вежливый, чистенький Леша Налепин с неизменным ленинским галстуком в белый горошек и комсомольским значком на лацкане. (Через четверть века он попросит меня привезти для него из Иерусалима серебряный крестик). Светлая голова, емкая память, он с любовью, без патриотического надрыва и фанатизма говорит и пишет о русской старине. Сдержанный и даже зажатый в повседневном общении, Леша незаменим на сцене студенческого фольклорного театра. На моей памяти он получил, кажется, только одну четверку, а однажды даже попросил меня выручить его шпаргалкой на зачете по математической логике. За шесть лет я только раз побывал в его доме. Он живет на пл. Восстания в ведомственной многоэтажке для высших чинов КГБ. Леша показывает мне семейный альбом с экзотическими фотографиями. Мексика, Индия… Папа, Леонид Иванович, — полковник внешней разведки, работавший под дипломатическим прикрытием. В таких семьях бытует профессиональная преемственность. Понятно, в случае необходимости папа обеспечит ему карьеру в Системе, и тогда мы перестанем общаться, чтобы не компрометировать друг друга. Кто знает, может, он продвинется на контрразведческом поприще, например, на борьбе с сионизмом (приоритетное направление). В суждениях деликатен, осторожен и сбалансирован. Ни одного лишнего слова. Не то что похожий на камер-пажа Сева Сахаров, который после первой же лекции прибился к нашей тройке, хотя числился на заочном отделении.
Красивый юноша с раскосыми ироничными глазами и скромным бобриком, Сева, помимо сыщицкого библиофильского нюха, отличался язвительностью. Он с таким сладострастием развивал сюжеты своих ядовитых шуток, что от него шарахались. Для него не было запретных тем. Ради блестящей шутки он, казалось, готов был рисковать потерей друзей и подруг и даже под 70-ю подставиться. Впоследствии эти самые друзья будут сетовать на его трудный характер и космический нигилизм, но, мне кажется, что за этим скрывается их собственная уязвимость. Рядом с ним было некомфортабельно, но не скучно. Но за бесцеремонностью и язвительностью угадывалась плохо скрываемая ранимость и незащищенность.
Мы росли по соседству — на Страстном бульваре. Сева жил с матерью в типичной московской коммуналке в доме бывшей женской гимназии, где еще его дед служил истопником.
Сева — мастер наживать врагов. Его ирония драматургична, и уколы ложатся близко к цели. После Шестидневной войны Израиль стал продуктивной темой его подкалываний. Меня напрягают его шутки о том, как по Синаю ездят на маленьких желтых джипах такие маленькие махлисы и весело поливают по сторонам из своих маленьких узи. То ли мои сны подсматривает, то ли сам объелся галлюциногенных грибов… Мы встречаемся каждый второй день на сводных лекциях в знаменитой Второй аудитории — круглый зал, окна которого нависают над Манежем. Спасаясь от скуки, развлекаемся эпиграммами. На политэкономии Сева подсовывает мне листок с эпиграммой «Голос Израиля».
«Как звон колоколов
В стране, где нет церквей…»
Я с изумлением смотрю на автора. Ведь он не знает, что я еще не отошел от вчерашнего допроса в Лефортово. Или знает? Чертовщина какая-то. Но вот чего точно не знаем ни он, ни я, так это… Спустя всего несколько лет я проснусь в Старой Яффе, разбуженный неугомонной перекличкой колоколов, вый-ду на балкон моего общежития и, не сходя с места, насчитаю целых пять церквей всех конфессий. Я тут же сфотографирую их все скопом, чтобы отправить приятелю в качестве иллюстрации к забытой эпиграмме. Но потом передумаю. Зачем портить человеку биографию?
Но наше время еще придет, мы научимся понимать друг друга и доверять. Через каких-нибудь тридцать лет, уже после мирового катаклизма, в конце жизни. Его скоропостижная смерть в 2009 году болезненно отзовется во мне.
В «раньшие» времена люди были сентиментальней. Заканчивая гимназию или лицей, обменивались клятвой держаться вместе в грядущих перипетиях, ежегодно встречаться, не забывать утех общей юности. Мы в такой помпе не нуждались. Каждый из нас знал или догадывался, кому с кем по пути, в лицемерии нужды не было, никто никому ничем не обязан.
Я постепенно привыкал к новой среде и роли аутсайдера в ней, роли, которая, впрочем, не слишком отягощала мою жизнь. Привычка. Так, должно быть, привыкают к сокамерникам. В конце концов, мы ведь действительно принадлежали «к разным профсоюзам», и забыть об этом мне никогда не дадут. Да и я не собирался подавлять в себе экзистенциального двуединства — условного еврейства и безусловной любви к русской словесности. На филологию я не смотрел как на будущую профессию. Это был мой способ выживания, моя техника безопасности.