Яшка Рыклин пришел с подругой жизни Милой Торяник. Они ходили по городу, держась за ручку. В свободной Яшка носил за ней сумочку — мода была такая. Время от времени он наклонялся к ней со словами:
— Дай поцелую в сахарные уста.
Когда сахарные уста выходили из комнаты, он шепотом вымогал телефон у Ольги И., которая только-только прибилась к нашей компании.
На дворе стояла эпоха стихов. Он тоже писал стихи и рассказы (а кто не писал?). Стихами легко было снискать благосклонность кадров, но не кадровиков. Поэтому работы у него тоже не было. Яшка старался обходить захватанных поэтов. Он при каждой сходке подкармливал нас «новинками» из Кедрина, Бодлера, Заболоцкого, Луговского, Межелайтиса. Читал он в мягкой, обольстительной манере:
Бедны мы были, молоды,
Я понимаю,
Питались жесткими, как щепка, пирожками,
И если б я сказал тогда, что умираю,
Она до ада бы дошла, дошла б до рая,
Чтоб душу друга вырвать жадными руками…
Он старался вести себя нестандартно. Однажды завел разговор об Андре Жиде. Его впечатлило, что гомосексуалисту присудили Нобелевскую премию. Меня же шокировало само имя писателя, о котором я прежде не слышал. В свое время Яшку исключили из школы за вольнодумство. Тема сочинения была — «Мой любимый литературный герой». Место Печорина-Корчагина в нем занял Остап Бендер. Так Яшка объявился в ШРМ № 18, где мы и познакомились. Мои рассказы об открывшихся вратах в книжный рай сделали его серьезным. По наивности, я отнес это за счет литературного голода. Но о подлинных причинах этой серьезности я стал догадываться, когда из дома стали исчезать редкие книги. Через полтора года не без моего участия Яшка займет нагретое мной место в ИМЛ. Теперь книги стали пропадать в ЦК. Уже тогда Яшка демонстрировал недюжинные авантюрные способности, которые неплохо оплачивались: в качестве массовика-затейника водил детские хороводы вокруг новогодних елок.
В середине 60-х поступил на заочное отделение пединститута, в конце — заведовал парикмахерской, пока не подвернулось настоящее дело. По комсомольской путевке Яшку-парикмахера приняли в… еврейскую духовную семинарию. Часть учебного процесса пройдет в Москве, часть — в Будапеште с последующим годичным курсом повышения раввинской квалификации в Нью-Йорке, где наши пути снова, хоть и коротко, пересекутся. В 1977-м он явился ко мне в гостиницу Courtyard на Манхэттене. Круглая борода и круглая шляпа. Ансамбль завершал черный лапсердак. За чаем в кошерном ресторане он жаловался мне на американских студентов, которые обращались к нему не иначе, как «Hey you, KGB»[8].
— Пришлось даже одному в ухо дать. За непочтительное «Hey you». — Сказал он.
Я напомнил ему о том, как он выкрал пенсию отца, чтобы отметить с нами день рождения. Он тогда даже нанял такси в аэропорт Внуково, где был круглосуточный ресторан.
— Да, Ленька, времечко было «обсоси гвоздок». — Мечтательно проностальгировал Яшка.
— Расскажи лучше, как тебя угораздило в клерикалы податься.
— Я с тех пор вообще сильно изменился. — Ушел от ответа рабби Яков. — Между прочим, если хочешь, можем перейти на иврит. Я теперь самый свободный человек. Говорю, что хочу, и общаюсь, с кем хочу. И в еврейских делах кое-что смыслю.
— Фантастика! Вот об этом я и предлагаю поговорить. Но не здесь, а в студии Радио Свобода на 57-й улице.
— Надеюсь, не бесплатно?
— Разумеется. За интервью у нас неплохо башляют. Если согласен, я прямо сейчас позвоню и договорюсь о студии.
— Я должен подумать. Я позвоню тебе завтра после обеда и дам ответ.
Яшка действительно позвонил сказать, что решил воздержаться от интервью. «По некоторым соображениям».
Это была последняя встреча с «другом юности». Но метаморфозы «мотылька в крылатке» на этом не кончились. Спустя лет шесть-семь, я узнал от мюнхенского коллеги Димы Тарасенкова, что Яшка переселился в Токио, где у него… православный приход. Сегодня отец Яков — настоятель некой ортодоксальной церкви Св. Марии Магдалины на 107-улице в Нью-Йорке. Неисповедимы пути Твои, Господи.
Тут же, по первому зову, Ленка Шавыкина, Елена Николаевна, самая красивая и родовитая в нашей компании — правнучатая племянница художника Перова. Я часто забредал на Петровку к Шавыкиным. Мрачную комнату в коммуналке, задыхающуюся в тяжелых портьерах, драпировках, ширмах, занавесках, с поникшими от полумрака портретами (один из них принадлежал кисти знаменитого предка), Ленка делила с мамой Еленой Петровной (Лёлей), с бабушкой Еленой Анатольевной и ее сестрой Надеждой Анатольевной. Из четырех жилиц — три Елены — родовая традиция — сестры происходили из известного рода смоленских фон Энгельгартов. Ленка гордилась своим аристократическим происхождением. Рассказывала, что история рода занесена в баронскую книгу, которая хранится в Швеции. Единственная семейная реликвия (не считая портрета), пережившая советские лихолетья, — перстень с фамильным гербом, который мы не раз с интересом разглядывали. Передвигаться по комнате было трудно из-за продавленных диванов, сундуков, столиков с пожелтевшими ажурными скатерками. Но от гостей этого и не требовалось. Для них есть квадратная прихожая, в которой двоим не разойтись, но поместиться для чаепития могли при желании — 5–6 человек, не считая «бабы на чайнике».
Елена Анатольевна излучала мудрость. В свои 80 говорила изысканно, остро и лаконично, без старческой суетливости и брюзжания. Даже 10 лет в колымских каменоломнях и на лесоповалах, куда бедную женщину упекли «за происхождение», не смогли ее озлобить и стереть аристократические черты и душевную щедрость. Слушая ее рассказы о молодости, я учился искусству доброжелательной иронии. Однажды я привел к ним свою новую подругу, черноглазенькую парикмахершу Яну Тимашпольскую. Мы познакомились в трамвае. В те годы к незнакомкам еще не обращались с помощью вульгарного «жэнщина». Все были «девушками», независимо от возраста и семейного положения. Возникновению непредвиденных контактов в часы пик способствовала несусветная давка. Она сближала людей настолько, что, выйдя из вагона, пассажирки устремлялись прямиком в женскую консультацию. Я понимал, что после всего, что мы вместе пережили в тесном трамвае, как порядочный человек я обязан на ней жениться и предложил встретиться в более благоприятной обстановке.
При следующем визите я поинтересовался мнением моих друзей. Лёля деликатно промолчала. Ленка хихикнула:
— Обратись с этим вопросом к бабушке.
Елена Анатольевна: «А что? Милая девочка. Она, правда, напоминает мне приказчицу из еврейского шляпного магазина». И растворилась в занавесях. Но с этого дня Яна стала являться мне во сне исключительно в кружевных панталонах и нагруженная шляпными коробками с шелковыми лентами. Вскоре мы благополучно расстались.
Лёля работала акушеркой и пропадала в больнице чуть ли не по 20 часов, стараясь подработать сверхурочными. С мужем, одним из ведущих актеров МХАТа Николаем Шавыкиным, она была в разводе. Да и Ленка встречалась с ним редко и говорила об отце с неприязнью.
Вечерами женщины собирались в своем тамбуре на чай. Здесь же принимали гостей, слушали вокальные концерты по радиоточке, отчаянно споря об исполнителях. Запретных тем не было. Ну, разве что о политике (дурной тон). Ни к кому в юности я не испытывал большего доверия, нежели к этим женщинам, и нигде не чувствовал себя в большей безопасности.
Они на некоторое время даже убаюкали мою врожденную сословную подозрительность. Я чуть было не поверил, что старая русская аристократия — хранитель позитивного начала, человеческого достоинства, сдержанности и благородства. Со временем я расстанусь с этим наивным представлением, научусь вычленять эти качества в людях, не обремененных родовыми титулами. Этот процесс пройдет в два этапа. Первый клин между мной, грешным инородцем, и аристократами вбил, как я уже говорил, глубоко русский человек — Николай Бердяев. Сын киевского предводителя дворянства, называвший себя «аристократическим мыслителем», презирал «аристократическое общество» с его чванством, высокомерием и замкнутостью и утверждал, что в России аристократические традиции заменяла «господская психология».
Голубая кровь не гнушалась красной. Белая кость не помешала аристократам-гопникам Ф. Юсупову и Великому Князю Дмитрию Павловичу, кузену государя, с деловитостью мясников с «поганых прудов» добивать и топить ненавистного им Распутина. Светлость с Сиятельством не побрезговали даже отсечением от тела старца «источника греха», который «доживет» в хлороформе до наших дней, чтобы красоваться сегодня в одном из музеев Петербурга. (Грязную выходку впоследствии попытаются приписать, угадайте кому… Правильно: «масонам»).
Даже монархист Василий Шульгин не скрывал своего разочарования родовой аристократией, у которой в крови «в виде наследственного инстинкта должно было бы быть отвращение ко всяким мерзостям…». Но лучше пролетариев они были только тем, что мылись чаще. В белом движении родовые аристократы не останавливались перед мародерством и бессудными расправами. Шульгин изображает портрет юноши: «Петрик из очень хорошей семьи. У него изящный, тонкокостный рост и красивое, старокультурное, чуть тронутое рукою вырождения, лицо. Он говорит на трех европейских языках безупречно и потому по-русски выговаривает немножко, как метис, с примесью всевозможных акцентов. В нем была еще недавно гибко-твердая выправка хорошего аристократического воспитания…». Чем же заинтересовал белый полиглот беглого патриота? Своей близостью к черной кости. «На нем был новенький полушубок. Кто-то спросил его: — Петрик, откуда это у вас? — Он ответил: — Откуда? «От благодарного населения» — конечно. И все засмеялись».
И уж совсем непонятно, зачем красным понадобилось сажать за происхождение, когда и сами разжалованные рюриковичи и их неблагодарные потомки охотно перековывались и были надежней распоясавшихся от безнаказанности пролетариев.
Спустя целую жизнь, мы встретимся с Ленкой в дни московского ГКЧПутча, будем пить кофе в буфете гостиницы «Россия», под окнами будут реветь танки и вертеть стволами, направляя их на стены Кремля. Эта встреча не оставит душевного следа, если не считать Ленкиного откровенного сочувствия путчистам. Она станет последними словами крыть демократов и даже прольет слезу по поводу самоубийства одного из главарей — Бориса Пуго, министра внутренних дел. Не припомню, чтобы она вкладывала и сотую долю этих эмоций в рассказы о гулаговской судьбе собственной бабушки Елены Анатольевны, урожденной баронессы фон Энгельгарт. Тем не менее, прощаясь, она молвила:
— Зачем ты уехал? Ты же умел бороться. Боролся бы здесь.
— Затем, что я свободу люблю больше, чем ненавижу коммунистов.
Но тогда нам было по 17 лет. Жизнь проходила вокруг Большого Каретного, где уже давно никого из нас нет. Ленка с семьей перебралась в Теплый стан. А те далече.
Пришел Сережкин сосед и наш бывший одноклассник Женя Аркуша, высокий и слишком серьезный мальчик, который держался тихо и обособленно. Он казался стеснительным, и при нем мы «фильтровали базар» — избегали крепких выражений. После перестройки он найдет себя в топливном бизнесе и «выбьется в люди». В один из моих приездов он пришлет за мной водителя в черном джипе, который лихо домчит меня в Женькино поместье в элитном поселке на Минском шоссе. Под моросящим дождем он будет водить меня по ухоженным тропинкам, разбросанным на трех гектарах, демонстрируя теннисный корт, гостевой домик с прилегающей сауной, и даже угощать под навесом летней кухни борщом собственного приготовления.
Самый веселый и неуправляемый — Боря Индицкий. Со всеми причудами, бесцеремонностью и детской непосредственностью, он умел вникать глубоко в проблемы собеседника и заинтересованно анализировать их, как свои собственные.
Наши отношения выдержат испытание временем и растянутся на 6 десятилетий. Попадись он на зуб Юлиану Семенову, его официальная характеристика выглядела бы, примерно, так:
«Беспощаден к врагам Израиля. Связей, порочащих его, не имел. Ценит свое время: при знакомстве с женщиной, первым делом, интересуется ее адресом, следующую встречу назначает только, если провожать надо в пределах одной административной зоны (не дальше двух остановок на метро). С друзьями и коллегами открыт, общителен, дружелюбен. Равнодушен к спорту и музыке. Пытлив: заглядывает под хвост заводным игрушкам, чтобы убедиться, что они функционируют вопреки законам механики и физики, в которых он разбирается лучше, чем в людях».
Мы были без меры доверчивыми. Но уже у каждого из нас были свои счеты к жизни.
— Кто тебя тянул за язык с твоим Остапом? Чем тебя не устраивал Павка Корчагин? — донимала Рыклина рассудительная Ленка.
— Ты, что, старуха! — парировал Яшка. — Я же Островского в подлиннике читал. Если бы я процитировал кладбищенские откровения Корчагина до последней редакции, то меня не выгнали бы, а вогнали. Знаешь, что он сказал на самом деле? «Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо там…».
Рациональный Боря Маковский (отличный портретист — на память о той вечеринке у меня сохранится его карандашный экспромт в виде моего профиля) не слишком пленялся нашей оттепельной вольницей.
— И здесь можно жить, важно только соорудить нишу. (Он соорудил, женившись на дочке крупного партийного босса).
— Для кого ниша, а для меня — могила, — поддержал я Яшку. — Не хочу быть замурованным заживо. Ниша — это привал на муравейнике. Уеду при первой возможности.
— Не могила, а окоп. — Подредактировала меня Ольга. (Этот спор мне потом припомнит следователь в Лефортово. Тук-тук…).
Ольга была на пару лет постарше нас и привлекала опытом и безотказностью. Но и отпугивала склонностью к депрессии и суициду. Как-то зашла на огонек пожаловаться на «несложившуюся жизнь». В поисках портативного исповедальника, девушки частенько останавливали выбор на мне. На этот раз исповедью дело не кончилось. За чаем Ольга взяла со стола занесенное сюда нечистой силой сапожное шило и, улыбаясь, стала водить им вдоль царской вены.
— Брось, на меня это не действует. — Произнес я с нескрываемым раздражением.
— А это? — вызывающе парировала гостья и… с размаху воткнула железяку в локтевой сгиб.
С матюгами я бросился за бинтами. Первую помощь она принимала с той же идиотской улыбкой и без сопротивления. Это была беззвучная истерика. Хлещущую кровь удалось быстро остановить. Но через два дня последовал второй акт. Стоя (почему-то ровно в полночь) перед зеркалом, Ольга пошла гулять бритвой по внутренней стороне предплечий обеих рук. Для надежности прошлась несколько раз поперек гортани. Ольгу спасли, но наши контакты становились все реже и вскоре заглохли.
Вино кончалось. Жизнь началась.