С общественной деятельностью до самого конца моей школьной жизни дела обстояли неважно. Активистов готовили сызмальства. Я, наверное, действительно не очень подходил на роль звеньевого или председателя совета отряда. Все дело было в авторитете. С этим было совсем плохо, потому что я, во-первых, не решался нарушить домашний запрет и не играл в футбол, а во-вторых, не вышел ростом. Единственное, на что я худо-бедно годился, — стенгазеты и праздничный фотомонтаж. Из старых «Огоньков» вырезались подходящие к случаю фотографии, наклеивались на ватман, обводились красной тушью. Рисовать я не умел. Дальше носатых, бородатых профилей в фашистских касках и фуражках дело не шло. Но когда бросали на оформление стенгазеты, мой талант раскрывался полностью: пирамида мавзолея или шпиль Спасской башни — не бог весть какие шедевры, но нужная запись в характеристике была обеспечена. Главное — не жалеть красной туши. Функция цвета в нашей жизни была строго утилитарной.
День седьмого ноября — красный день календаря.
Посмотри в свое окно — все на улице красно…
Красный цвет преобладал, несмотря на то, что он противен природе. И в моих любимых стихах этот цвет отсутствовал. Вообще с цветами творилась полная неразбериха. Наставники делили мир на два стендалевских цвета — все, что не было красным, считалось черным. За пустячный проступок — забытый в спешке пионерский галстук — таскали к директору, стыдили перед классом, допрашивали с пристрастием, напоминали о героях, спасавших, рискуя жизнью, от врага полковое знамя, которое, как нам всем было известно, «с красным галстуком цвета одного».
С художественной самодеятельностью проблем не было. Артистов хоть отбавляй. Правда, их репертуар из года в год оставался неизменным — все наши юные гении — скрипачи, пианисты, флейтисты, певцы — учились у одних и тех же учителей. Вот и несся с импровизированной сцены (актового зала в школе не было) «Петушок», плавно переходящий в «Польку-бабочку». Все было по-настоящему. На сцену вспархивали две косички с газовыми бантами. Девочка уверенно направлялась к пианино, кланялась, умиленные учителя сдвигали ладошки, взглядом призывая нас следовать их примеру. Аплодировать в такт было интересней, чем слушать петушка. Встречались и подлинные самородки. Их эксплуатировали беспощадно. И тогда даже самые нехитрые мелодии превращались в шедевр, который хотелось слушать без остановки. Мальчик-азербайджанец Алик, что жил напротив нашего дома, сводил с ума и детей и взрослых:
Цып-цып, мои цыплятки,
Цып-цып-цып, мои хохлатки,
Вы, пушистые комочки,
Мои будущие квочки.
Мой талант лежал в области художественного слова. Во втором классе мне пророчили будущее Качалова или, на худой конец, Левитана. Последнее пророчество почти сбылось. Взрослые рано обнаружили во мне декламаторские способности, однако, стеснительность побуждала увиливать от участия в художественной самодеятельности. Я без труда заучивал заданные на дом стихи и прозу, делал это всегда, ибо знал, что меня обязательно спросят, чтобы поставить в пример другим, как надо читать «с выражением». Если же меня все-таки привлекали к участию в праздничных утренниках (в качестве конферансье или чтеца), то я усердно репетировал перед зеркалом, как перед воображаемым залом, чтобы преодолеть смущение. Это помогало. Даже выбор репертуара мне доверяли — после моей поздравительной речи Галина Николаевна считала меня идеологически надежным. И я с упоением читал:
— Белеет парус одинокий в тумане моря голубом…
Музыка слова проникала глубоко и волновала. Я увлекался и через минуту забывал о смущении. Я даже полюбил это занятие.
Тетя Маня поощряла мое увлечение, полагая, видимо, что оно не таит в себе явной опасности моему драгоценному здоровью. Тут она, пожалуй, заблуждалась. Но кто даже при самом буйном воображении мог представить, что тридцать лет спустя лишь счастливая случайность оградит меня от верной гибели при взрыве 20-килограммовой бомбы, установленной в аккурат под моим кабинетом на радио «Свобода». Органы безопасности ФРГ никогда не найдут террориста, но след протянется через Санчеса Ильича Карлоса (Шакала) к Лубянке.