В Судный день бабушка постилась. Раз в год 20 апреля она зажигала свечу в память сына Зямы, погибшего при штурме Берлина. Где-то зеленела его безымянная могила. Память о нем — самая страшная травма для нее и других старших. Ей очень хотелось, чтобы я постоянно выслушивал рассказы о своем дяде, которым я должен гордиться, потому что он меня защищал. Я не понимал, почему надо было защищать меня, если меня тогда еще не было, и думал о том, что такой дядя мне пригодился бы больше сегодня, чтобы защитить меня от мальчишек, которые цепляются по дороге в школу.
Бабушка каждый Божий день вынимала из тумбочки мятую бумажку и читала мне, чтобы я не забывал: «…Ваш сын Болотин Зяма Абрамович, гвардии рядовой… смертью храбрых». Ей никак не удавалось выговорить название немецкого городка, где лежал в братской могиле ее единственный сын. И зачем его выговаривать? Для чего трудиться? Все равно никто никогда не пустит ее туда. Когда начали разбирать на сувениры Берлинскую стену, я первым делом бросился разыскивать могилу. Оказалось, что в похоронке название городка было искажено. После смерти мамы ко мне перейдет самая дорогая семейная реликвия — последнее письмо дяди Зямы с фронта:
«Мамочка, пишу тебе автобиографию своей фронтовой жизни. (Кратко). Как тебе известно, я под Сталинградом был связным двух аэросанных батальонов. На Волге было очень холодно. Приходилось жить в поле. Позже я был легко ранен. После ранения попал в другую часть, где за полтора месяца изучил трофейную машину-семитонку и стал выполнять для фронта перевозку. Позже, в мае-месяце 1943 года под Орлом был ранен в голову. Тебе, наверное, известно, что после ранения я попал в авиачасть, что прослужил полтора года пиромехаником до заболевания тифом на передовой левее Жлобина, еще был в боях под Севском (мамочка, пиромеханик всегда должен быть на передовой), что приходилось драться в бою. И после госпиталя я попал в пехоту. Изучал тактику боя. Всего я убил немцев 6. 2 офицеров и 2 шпионов привел в комендатуру, а 6 солдат убил во время боя и еще думаю за твои слезы матери убить много немцев.
Мамочка, все я не могу описать за всю войну. Если увидимся, то я расскажу тебе лично. Это письмо храни. Храни.»
Сегодня я храню это письмо, выполняя завет 23-летнего фронтовика, инвалида, единственного сына в семье, обманувшего медкомиссию, чтобы взять в руки оружие. Клара так и не узнала обещанных подробностей фронтовой жизни сына. Эта жизнь оборвалась в первый день штурма Берлина — 20 апреля 1945 года в местечке Херценфельде, в 60 километрах от Берлина, за три недели до победы и за 4 месяца до моего рождения.
Иногда в разговоре с дочкой она переходила на идиш. Это означало, что мне не следует знать, о чем они говорят. Но ситуации повторялись, и я начал понимать отдельные фразы. Смысл сказанного доходил до меня благодаря реакции т. Мани. Например, строго следившая за моей кормежкой бабушка выходил на кухню и докладывала: «эр зицт» — «он сидит». Это означало, что я не проявляю должного энтузиазма по поводу содержимого моей тарелки и просто провожу время за столом, разглядывая узоры на стене. Бабушка считала своим долгом осуществлять наружное наблюдение за моим поведением. В конце концов, она была единственным коммунистом в доме и весьма гордилась своим партийным прошлым. Оно, это прошлое, началось еще в судьбоносном семнадцатом году, когда в революционном порыве брат бабушки Моисей примкнул к большевикам, а она — к своему брату. А закончилось в не менее судьбоносном пятьдесят шестом. Выражение «выйти из партии» в условиях развитого социализма звучит столь же нелепо, как выйти из жизни. Из партии можно вылететь. Из партии могут выгнать, вышвырнуть, вышибить. Вылету или вышибанию должен был предшествовать аморальный поступок, уголовное преступление, политическая кампания, чья-то злая воля, провокация. А она вышла. Собственными ногами. Правда, незадолго до этого дома стали замечать неадекватное поведение бабушки. Все чаще и чаще ее заставали за одним и тем же занятием, когда она беззвучно перебирала сыновьи письма и фотографии. Тетя Маня при этом отворачивалась и поминутно сморкалась. Память неведомого мне дяди Зямы, умудрившегося погибнуть, когда война практически закончилась, и раньше витала над нашими головами. Но бабушка становилась рассеянной, потом забывчивой, потом… она выкинула такое, от чего вся московско-харьковско-львовская родня пришла в ужас и оцепенела в ожидании самых трагических последствий. В один прекрасный день Клара Захаровна, не сказав никому ни слова, вышла из квартиры и надолго исчезла. Начали беспокоиться. Но вдруг старушка вернулась и объявила, что была в райкоме и сдала партбилет. Вместе с партбилетом она рассталась и с правом на персональную пенсию, до которой оставались считанные недели. Неслыханное по тем временам деяние совпало с пресловутым ХХ съездом, осудившим сталинские преступления. Не знаю, о чем при этом думали партийные чиновники, но в доме решили, что мозги Клары Захаровны окончательно сбились с курса. Другого объяснения и быть не могло. Лишь однажды на тревожный вопрос мамы бабушка не без лукавства объяснила — «ну какой теперь от меня прок партии, доченька?». Поступок бабушки до конца ее жизни тщательно скрывался от посторонних. Но он не прошел бесследно. Наступило время — и о нем пришлось вспомнить, но это — уже в другой жизни, другой эпохе, другой главе.
Бабушка в моих глазах грешила крупным недостатком — она не знала русских сказок. Вот и приходилось заговаривать мне зубы при кормежке историями, идеологически невыдержанными:
— Почему евреи в Египте смогли убежать от фараона? Потому что когда они были рабами, они хорошо кушали и были такими сильными, что строили огромные пирамиды и целые города.
Я слабо сопротивлялся ее доводам. Что-то здесь было не то. Из моих книжек я знал, что рабы не могут хорошо кушать. Рабы должны голодать. На то они и рабы. А если они хорошо кушали, то на кой им надо было от фараона бегать? Жили бы себе. Кушали бы… Пока я боролся с противоречиями, бабушка придвигала ложку к моему рту, который кое-как раздвигался, подчиняясь ее воле, как коварные воды Красного моря подчинялись взмаху Моисеева посоха, чтобы затем сомкнуться над головами врагов рода человеческого. Я прижимал к щеке очередную дозу ненавистного творога, а бабушка испытывала законную гордость, известную только Моисею, обманувшему бдительность жестокого фараона.
Хорошим аппетитом объясняла бабушка Клара и выдающиеся умственные способности царя Соломона. И в этой истории мне не все было до конца ясно. Во-первых, откуда он взялся? Я был неплохо осведомлен о царе Салтане, который, надо думать, тоже пожрать был не дурак. Вспоминалась бабушкина политинформация (из предыдущих кормежек) о царе Николае, который был еще хуже фараона, потому что при нем голодали не только евреи, но и русские, и которого в 1917 году «голодные и рабы», сговорившись, сбросили с трона (разумеется, прервав голодовку и хорошо подкрепившись накануне), благодаря чему бабушка и ее братья «вышли в люди». Да и потом — что это за имя для ЦАРЯ — Соломон? Я знал только одного Соломона — родного брата дедушки Сему Болотина из Воронежа, которого в разгар ежовщины (это было похоже на поножовщину, и потому было страшно) арестовали за политический анекдот, безобидно обыгрывавший фамилии вождей. Дядя Сема совсем не был похож на царя, потому что был лысый, без бороды и усов и работал парикмахером. Злополучный анекдот он рассказал старому клиенту, от которого и получил на чай 5 лет лагерей.
Слипшаяся масса за щекой росла, уплотнялась, мешала думать и грозила извержением. К десерту у бабушки был заготовлен урок новейшей истории с использованием наглядных пособий. Благодаря пособиям урок усваивался не хуже манной каши и куриных котлет. Из заветного чемодана она извлекала наклеенный на коричневый картон групповой снимок. И среди них — бабушка и двое из братьев. Это когда бабушка определилась на харьковскую щеточную фабрику имени Клары Цеткин. Кто такая Клара Цеткин и в чем ее заслуги перед щеточным производством, я, конечно, не знал. Но это сочетание легко удержал в памяти — наверное потому, что и бабушку все звали Кларой, и даже Кларой Захаровной, хотя по паспорту она была никакая не Клара, а Рива Зельмановна. С фотографии участников первомайского митинга на этой самой фабрике на меня смотрела сотня вирированных глаз тех самых людей, в которые, должно быть, вышла бабушка перед тем, как уселась на фото в третьем ряду, первой слева. Эти фото трудовых коллективов после революции пришли на смену статичным ликам однополчан, выпускников гимназий и семейных кланов. 50 ударников труда, застывших в испуге перед стреноженным истуканом. 50 бабушек и дедушек из года в год вынимают по тому или иному случаю одну и ту же фотографию и докучают нетерпеливым и равнодушным внукам воспоминаниями. Сегодня я и сам могу часами рассматривать старые фото с до боли знакомыми и даже малознакомыми лицами. В них больше правды, чем в самом скрупулезном описании. От объектива можно утаить неизреченные мысли людей, но не душу эпохи, ее синхронический срез. Немцы нашли удачное определение для простейшей манипуляции с изображением — Zeitluppe, «лупа времени». Замерзшее время нельзя оттаять, хотя бы потому, что оно не обладает, подобно снежинке, геометрической конструкцией. Зато оно оживает в интуитивно-чувственном контексте. Ледяные цветы могут стать живыми, чтобы украсить если не подвенечный наряд, то истлевший саван.
Помню, в раннем детстве меня сжигало любопытство: хоть бы разок нырнуть под черную паранджу фотографа. Однажды мне было это позволено, и… о, ужас! Я увидел мир вверх ногами. И никто из взрослых не мог вразумительно объяснить ребенку эту метаморфозу.
Бабушка бережно проводила ребром ладони по изображению, как бы стирая наслоения времени, всматривалась в лица, что-то припоминая. В некоторых семьях старые фотографии помогали исправлять ошибки молодости, сводить счеты с разлучницами, бывшими мужьями, предавшими друзьями — с помощью ножниц, сопя и чертыхаясь, приводили в исполнение смертные приговоры, аккуратно вылущивая ненавистные компрометирующие уши, носы, бороды. Эх, «знать бы загодя, кого сторониться», с кем улыбаться!.. Но поздно: птичка вылетела, этакий попка-дурак с безвкусным опереньем и зажатым в клюве жребием. «Редактирование» фото- и кинокадров — занятие тоже небезопасное. Писатель Вадим Перельмутер раскопал поучительный факт из истории кино. Хроникеры снимали траурное шествие похорон Жданова. Во время проявки часть ленты оказалась запорченной, что по тем временам не сулило ничего хорошего. Положение спас опытный оператор, который вместо погибших кадров «пришил» фрагменты более благополучных похорон Калинина двухлетней давности. Ритуал-то расписан по нотам. Находчивость оператора высоко оценили коллеги, не заметив, что на некоторых участках между Колонным залом и мавзолеем Жданов несет… собственный гроб.
Вообще фотографии с белыми пузырьками воздуха, бесстыдно ретушированные до состояния акварельной размытости, с заломаными углами и с расслоенным до марлевого исподнего картоном были важнейшими домашними реликвиями. Но меня они в тот момент мало занимали. Судьбой этих незнакомых мне людей в темной, неглаженой одежде я заинтересовался, когда не осталось почти никого, кто мог бы удовлетворить мое вдруг проснувшееся любопытство. Но кое-что все-таки выведать удалось.