ДЕГОТЬ

Революции нужны,

чтобы уничтожать революционеров.

М. Горький


Владимир Владимирович Деготь безусловно пошел дальше в своей борьбе. Он тоже взывал к восстановлению «справедливости», но просил-то всего-навсего помощи в разыскании могилы отца — профессионального революционера, «ученика Ленина» по партийной школе в Лонжюмо, дослужившегося до наркома труда и прокурора РСФСР. К Микояну (в отличие от Софьи Радек) он не ходил. Зато писал Ворошилову, с женой которого состоял в родстве.

Перевернул архивы. Исследовал, расследовал, искал, сопоставлял. На эту работу ушло без малого 6 лет. Все до последней копейки тратил на поиск бывших солагерников отца. Нашел лагерного врача, свидетелей, возил их на свою нищенскую зарплату в Коми. Те и помогли ему разыскать могилу. И только тогда в ЦК отвалили с барского плеча 600 рублей на перевозку в Москву останков Владимира Александровича. Но Володя от подачки отказался и сам довел до конца дело своей жизни.

Деготь добился «справедливости» и даже установил мемориальную доску в Успенском переулке в Одессе, где прошла подпольная юность революционера. Да и сам переулок переименовали в пер. В.Деготя. Володя подарил мне свою фотографию у этой доски с уцелевшими боевыми подругами отца. Продав все, что можно было продать, он перевез в Москву останки отца, и только после этого начал думать о публицистике.

Да и в печати пробивал тему со скрипом. Помимо прочего, он испытывал известный дискомфорт, предлагая журналам материалы об отце, подписанные его именем. Вот здесь и подвернулся ему начинающий журналист, забредший по служебной нужде в Кабинет произведений В.И.Ленина ИМЛ.


Владимир Александрович Деготь, нарком

Владимир Владимирович Деготь, сын наркома

Деготь уговорил заведующую этим отделом Дину Соломоновну Кислик, и она порекомендовала меня известному «лениноводу», редактору из «Советской России» Александру Ефимовичу Лазебникову (спустя много лет, перед самой эмиграцией от Эстер Маркиш, вдовы расстрелянного еврейского писателя Переца Маркиша, я узнал, что он приходился ей родным братом). Так, на кривой козе я въехал в журналистику.

Ничего удивительного, что в свои 16 лет я плохо ориентировался в газетных лабиринтах. Откуда мне было знать, что советская журналистская нива расчерчена на газетные полосы, неусыпно контролируемые закрепившейся на них мафией? Самая широкая и плодоносная полоса — ленинская. Она кормит полчища историков партии и старых большевиков, которым однажды посчастливилось постоять у соседнего писсуара рядом с Ильичом и которые до конца дней делились воспоминаниями о «кристально чистой струе».

Лазебников не заинтересовался темой, которую я предложил, — воспоминания Деготя о встречах с Лениным. Эти воспоминания вышли отдельной книгой «Под знаменем большевизма» в 1930 году. После ареста автора в 1938 году книга на десятилетия застряла в спецхране. Судьба книги, как и ее автора, была типичной для своего времени. А какой ей быть? Ведь она содержала неканонические воспоминания о Ленине и изобиловала именами еще не расстрелянных «врагов народа». Володя долго озирался, передавая мне бесценный экземпляр. Умолял никому не показывать. Книга была в прекрасной сохранности, но почему-то часть первой страницы была грубо выдрана. Мне и раньше приходилось сталкиваться с этой разновидностью вандализма, чисто советского по форме и страусиного по сути. Изъятие предисловия уже из готовой книжной продукции сродни белым пятнам в газетном столбце. Нелегальное становится чуть-чуть легальней. Одесский писатель Евгений Голубовский рассказывал об изданном в оккупированной немцами Одессе сборнике стихов Н.Гумилева. Этот сборник можно было без труда приобрести в городе и после войны с аккуратно вырезанным предисловием. Меня не оставляло ощущение, что и это изъятие совершено преднамеренно. Но Володя невинно пожимал плечами — дескать, знать не знаю… Это разжигало мое любопытство, удовлетворить которое я смог, лишь спустя 25 лет. Книга обнаружилась в одном из книгохранилищ Берлина, и через неделю я листал неповрежденный экземпляр. Отсутствующая в Володином экземпляре страница начиналась хрестоматийным «Родился я в бедной еврейской семье…». Подтвердилось мое предположение, что изъятие этих «зловещих» строк дело рук младшего Деготя, скрывавшего свое полуеврейское происхождение. Французскую половину он тоже не афишировал. Я с легкостью прощаю ему этот грех. Да и не только ему.

А мемуары Деготя-отца, несмотря на характерное для ностальгирующих по подпольной романтике революционеров злоупотребление деталями, оказались действительно занимательным чтением. Чего стоят, например, откровения из первых рук о революционном опыте легендарного налетчика Мишки Япончика! До всей правды жизни даже Бабель не дотягивал. После серии успешных налетов (публичный дом Азенберга, тюрьма, гостиница «Лондонская») Япончик решил, что пришло время заявить о себе как о полководце, командующем не только жульем, но и солдатами революции. В апреле 1919, когда красные завладели Одессой, он предложил им свои услуги и попросил выделить для своей банды 2000 штыков. Большевики встревожились. Во-первых, неловко было выступать под одними знаменами с бандитней и анархистами. Во-вторых, а что если те разочаруются в новой власти и повернут штыки против нее? Но Мишка напомнил товарищам, что до революции его сослали на каторгу за убийство нескольких полицейских и филеров, а грабил он только княгинь и офицеров. Большевиков, естественно, этот аргумент убедил (термин «социально близкие» еще не родился, но прецедент появился). Оставалось придумать, как интегрировать его пацанов в революционную структуру, не потеряв лица. Всю Мишкину банду, по предложению Деготя, оптом приняли в «профсоюз безработных», Совет которого был сколочен еще во время оккупации Одессы войсками Антанты.

Что касается их лояльности, то кто не рискует, тот не берет Перекопы. К тому же за него держал мазу сам Григорий Иванович Котовский. Даже распустили слух по городу, что Мишка состоит секретарем одесского ЧК. Короткая карьера свежеиспеченного красного командира началась с опереточного парада. Япончик на белом коне с серебряной саблей и красным знаменем театрально гарцевал во главе полка своего имени, навербованного исключительно из воров. Лошадей и винтовки предоставил революционный комитет, а обмундирование — сплошь «трофейное». Мелькали бургундские вензеля и красная выпушка на румынских погонах, надраенные пуговицы с британской короной на греческих кителях, итальянские офицерские сабли, белые матросские гетры, красные фески, канотье, цилиндры, буденовки и котелки. Но после первой же встречи с противником — то ли с петлюровцами, то ли с атаманом Григорьевым — вся камарилья в панике бежала, захватывая по дороге все, что могло передвигаться быстрей их, — от подвод до бронепоездов. Вскоре они снова появились в Одессе. Пошли грабежи, убийства, беспорядочная стрельба, наводившая ужас на население. А Мишку ждал бесславный конец — он был хладнокровно расстрелян военным комиссаром Урсуловым, наплевавшим на всенародную Мишкину славу и литературное бессмертие.

— Ты понимаешь, что ты поймал бога за бороду? Тебе никогда не придется больше унижаться и думать о куске хлеба. — Радовался Деготь, когда вышел номер «Комсомолки» с моим опусом под заголовком «За ним охотились 19 контрразведок». А сколько их тогда было, кто-нибудь знает, кроме Дона Аминадо?

В земле ворочалися предки,

А над землей был стон и звон.

И сорок две контрразведки

Венчали Новый Вавилон.

— У меня не было отца-революционера. — Вяло сопротивлялся я доводам старшего товарища. — И я не хочу всю жизнь заниматься прославлением отцов вашей революции. Все, что мне надо, — это накопить папку с публикациями. (По новым правилам, для поступления на журфак требовались публикации или двухлетний стаж редакционной службы).

Время стыдиться этой «публицистики» еще не пришло. Я с легкостью оправдывал сомнительные средства высокой целью.

Зато Деготь подсовывал мне запрещенную литературу — от Роже Гароди до свежих номеров западных журналов, с упоением переводил мне с французского подписи к карикатурам и политические анекдоты.

При встречах он вел себя так, словно за нами гнались с ищейками. Деготь выбирал для наших прогулок самые мрачные проходные дворы и самые пустынные станции метро. Стоило в радиусе 20 метров появиться убогой старушонке, как Володя резко менял тему разговора с повышением голоса, с наигранным интересом начинал рассматривать камушки в мозаичных глазах метрополитеновской колхозницы или выразительно откашливаться и сморкаться, смешно фыркать, предупреждая меня тем самым о надвигающейся «опасности». Одутловатый, с веселым, но настороженным взглядом, он походил на агента империалистических разведок больше, чем все известные мне антисоветчики, вместе взятые.

Он всегда опаздывал. Прихрамывая на больную ногу, закованную в ортопедический башмак, с широкой извиняющейся улыбкой он скатывался с эскалатора, высвобождал и нелепо выбрасывал для объятия одну руку — другой он стискивал сверток, портфель или авоську. Его неуклюжесть забавляла — если бы он носил бороду, она не вылезала бы из борща.

Однажды он увлек меня в конец платформы на последнюю скамейку и, предвкушая мой восторг, вытащил из авоськи свернутую в трубочку «Правду».

— Вы что, решили провести среди меня политинформацию? — поспешил я с издевкой.

— Да подожди ты шутить, разверни.

«Правда» оказалась камуфляжем свежего номера «Пари Матч». А там — на целый разворот коллаж из… голых задниц — штук 80. Я из вежливости улыбнулся, а Деготь огорчился, не обнаружив ожидаемой реакции.

— Да ты присмотрись, голова садовая, это же настоящее искусство. Я никогда не думал, что у каждой жопы свое лицо. — Он был так захвачен открытием, что не заметил стоявшего в двух метрах пассажира. Покрывшись испариной, он суетливо захлопнул журнал. Теперь с обложки на нас смотрели улыбающиеся друг другу Брежнев и Чаушеску.

Деготь презирал всю советскую литературу оптом и в розницу.

— Я агитки не читаю.

Мне было обидно за Евтушенко и Окуджаву.

— А «Бабий Яр»?

— Такая же агитка, только с дешевым пафосом. Вот когда твой Евтушенко опустит свой «Яр» в избирательную урну вместо бюллетеня с собственноручной подписью, вот тогда мы и поговорим.

— А вы бы опустили?

— А я и не претендую на лавры праведника. Мне мое прозрение стоило тоже немало.

Деготь едва сводил концы с концами. На службе его всерьез не принимали, понукали, а за спиной посмеивались. На работу он устроился благодаря протекции Ворошилова, но дослужиться до старшего научного он и не мечтал.

Так и ковылял в своих стоптанных ортопедических башмаках.

Жил он бобылем. После ареста отца делил жилплощадь с матерью Селин Кателла, дочерью видного французского коммуниста. За год до нашего знакомства он застал мать повесившейся. Володя намекал, что это — официальная версия, что на самом деле ее убили по заданию тех партийных вельмож, которые боялись «оттепельных» разоблачений, что она знала о преступлениях комминтерновцев и сталинских соколов больше, чем они сами.

Я был единственным, кому он мог об этих подозрениях рассказать.

Осень 66 года. Деготь с нетерпением ждал моего возвращения из колымской экспедиции. Ему не терпелось пополнить свои впечатления о лагерях Коми моими рассказами. Я раскрыл перед ним чемодан с колымскими трофеями. Володя бережно перебирал полуистлевшие дальстроевские газеты, листочки с письмами зэков, что-то бормотал, перечитывал, разглядывал на свет, поглаживал…

— Храни эти документы, как зеницу ока. — Произнес он, наконец, что-то внятное. — Когда-нибудь историки будут за ними охотиться. Мы с тобой до этого не доживем.

Мне не удалось выполнить этот наказ. Его судьбу решат искоренители в ходе обыска у моего друга Ильи Бурмистровича.

В том же году в моей жизни произошло невероятное событие — появился собственный магнитофон. Проблема с добычей чистых лент для записи была преодолена — я вспомнил о бывшей соседке, которая работала в доме звукозаписи и подрабатывала продажей склеенных остатков магнитофонных лент. В доме зазвучали «собственные» Галич, Высоцкий, Окуджава, Визбор.

О Галиче мы знали мало. Говорили, что это один из уморенных в лагере златоустов. Высоцкого тоже долгое время воспринимали неадекватно. Успехом пользовались в основном его шуточные и сатирические песни. Их глубинный смысл и поэтическая сила проникали в меня по капле, как внутривенное вливание, как ингаляция, нагнетавшая в кровь кислород, нехватка которого угрожала мозгу и сердцу.

Деготь примчался немедленно и остался у нас ночевать. Услышав Галича, он перестал интересоваться чем бы то ни было еще. Он поставил магнитофон рядом с раскладушкой. Посреди ночи он меня будил, зажигал свет, лишь для того, чтобы сказать: — Нет, ты только послушай это место. Ты понимаешь, что это такое? Это же энциклопедия русской жизни. Вот, чему надо сегодня учить в школах. — У него в глазах стояли слезы. — Ты даже не представляешь, что этот человек знает про нас с тобой. — Он снова гасил свет, возвращался к раскладушке. Засыпая, я слышал жужжание перематывающейся к началу ленты.

Вынашивая планы отъезда, я скрывал их даже от Деготя. Не то, чтобы я ему не доверял — скорее оберегал, не хотел еще больше напрягать его психику. Я дорожил его дружбой. Он бывал утомительным, замордованным. Он был последней жертвой, попавшей под гусеницы сталинского вездехода.

Когда я уезжал, он просил меня разыскать во Франции родственников матери и уговорить их с ним связаться. В парижской телефонной книге оказалось несколько дюжин абонентов с фамилией Кателла. Завершить поиски мне не удалось. Я написал письмо в ЦК ФКП, но ответа не получил.

Вернувшись в Москву через 20 лет — весной 1990 года, я первым делом бросился наводить справки о Деготе. В горсправке на площади Революции мне выдали клочок бумажки с лаконичным текстом «Умер в 1989 году». От Олега Зимарина, моего будущего издателя, работавшего несколько лет в ИМЛе, я позднее узнал, что Деготь умер в своей квартире от сердечной недостаточности, но обнаружен был лишь две недели спустя.

Загрузка...