ПРИКЛАДНАЯ ЖУРНАЛИСТИКА

Некоторые яйца очень хороши собой.

Льюис Кэрролл


В разгар выпускных экзаменов Вовка объявился в Москве с утлым чемоданчиком и в цивильной одежде. После исключения из комсомола, начальство распорядилось не допускать его к выпускным экзаменам, исключить из училища и… лишить воинского звания старшего лейтенанта. Последнее наказание для моего рассказа особенно важно — не разжаловать в рядовые, а именно «лишить звания».

Три года жизни, учебы и военной подготовки — коту под хвост. Полтавский обком ВЛКСМ утвердил решение с формулировкой «за политическую незрелость и восхваление буржуазной демократии».

На семейном совете было решено не раскисать и дать политрукам по рукам. Я к этому времени был худо-бедно вхож в некоторые редакции и мог предложить только журналистские трюки. В нештатной ситуации и заштатный внештатник — собкор. Интерес со стороны центральной печати вызывал у советских бюрократов паркинсонический тремор. Исходя из этого, я старательно разработал план. Первый этап — придумать сторонний повод для проникновения в кабинет лица, которое вправе принимать независимые решения и отдавать приказы. Все публикации, даже косвенно связанные с авиацией, подлежат визированию руководителями соответствующих ведомств. Человеком, отвечающим этим двум критериям, был Начальник Управления учебных заведений ГВФ генерал Погребняк. Его статус приравнивался к должности министра. Теперь самое трудное — придумать тему очерка, которая пришлась бы по вкусу и министру и публикатору. В качестве последнего я остановился на АПН.

— Подготовка воздушных спасателей? — медленно повторил за мной Женя Болотин, редактор отдела союзной информации. — А что? Свежо. Работай.

С «мандатом» АПН я и появился в Управлении. Генерал принял меня, как подобает, даже прервал какое-то важное совещание. Стараюсь придать лицу солидности, да куда мне при моих 169-ти, худобе да носатости. Хозяин кабинета отдал распоряжения и прежде, чем оформить мою командировку, снова стал изучать отношение-сопроводиловку из редакции.

Если бы я знал, что меня ждет, я бы хорошо подумал, прежде чем браться за это дело. Для начала меня направили в подмосковный авиаотряд, специализирующийся на тушении лесных пожаров. Тренировочные полеты вполне могли обойтись без меня, но, как выяснится на разборе полетов, сами эти тренировки организованы были по спецприказу из Управления, чтобы обеспечить меня богатым материалом и впечатлениями. Ради такого случая могли и леса запалить. Я ощутил себя фронтовым военкором. Но гуж, за который я взялся, потребовал от меня недюжинного самообладания. Я был поднят по боевой тревоге, вывезен в неизвестном направлении и погружен в новенький вертолет. Доблестные огнеборцы, когда рядом не было старших по чину, жаловались на материальные и метеорологические условия, в которых их заставляли работать, доказывали, что спасение угорающих — дело рук самих угорающих.

После тушения условного лесного пожара, спасения и эвакуации условных людей из условной зоны возгорания, отработки прочих условных навыков, необходимых для условного оперативного реагирования, и условного обеда в столовке авиаотряда я приступил, наконец, к сочинению условного очерка.

Вместе с реабилитацией после потрясения у меня ушло на создание шедевра три дня. В здание редакции на Пушкинской площади на этот раз я попал без фокусов, то есть по выписанному пропуску. Женя Болотин встретил меня сюрпризом:

— Тут звонили из какого-то гэвээфовского управления — проверяли твои полномочия. Говорят, что ты явился к ним за сбором «шпионских сведений». Ну, показывай, что ты там нашпионил.

Пройдясь по тексту, Болотин попросил меня лично отнести правленый текст на подпись Главному редактору Спиридонову. По дороге я свернул в буфет, чтобы в спокойной творческой обстановке за чашкой кофе просмотреть правку (на ошибках учатся) и… поперхнулся первым же абзацем собственного сочинения: «Группа альпинистов, штурмовавшая в горах Таджикистана пик Коммунизма, свалилась в пропасть». Как же это! Не могли что ли эти шлимазлы выбрать другой пик, более пологий и безопасный? Зачем же подставлять меня в столь ответственной операции по спасению отнюдь не условной жертвы произвола? А Болотин? Тоже хорош — не заметил пропасти, в которую чудом сам не свалился. Чудо — это я. Без моей дотошности он бы уже валялся на ковре у цензора или главреда, мысленно прощаясь с партбилетом. Может, стоит поинтересоваться скромным местечком «политкорректора» в Главлите (трудно придумать более циничное название)? С моей зоркостью я могу принести некоторую пользу отечеству. Хотя цензура в СССР — излишняя роскошь, жемчужная булавка на отвороте стеганой телогрейки. Эффективней цензуры может быть только самоцензура. Цензор сидел в каждом из нас, как солитер. Миллионы невидимых сосочков плотно покрывали поверхность нашего естества. В нужный момент они выделяли субстанцию, нейтрализовавшую заблудившуюся мысль, безошибочно маркировали слово на самом раннем этапе его рождения. Даже анонимно-интимный эпос клозетных стен, имевший широкую читательскую аудиторию, хранил идеологическую стерильность. Ну, разве что мелькнет где-то корявая свастика — так это же — и дураку ясно — от недостатка фантазии, а не от злопыхательства. Малюет подросток фреску, а сам одной рукой штаны придерживает и одним ухом к двери приник — не вошел ли кто?

Кому нужны эти надутые красные ромбики, которые Главлит шлепал на все бумажное — от указов Верховного Совета до трамвайных билетов и прощальных речей для гражданских панихид? Каждая обезжиренная сосиска из себя колбасу строит. Любой пишущий или поющий безукоризненно владел инстинктом самоцензуры, точнее, самоцензура владела им. Частокол редакторского аппарата делал эту машину вполне самодостаточной. Она не нуждалась в смазке и горючем. Ее винтики работали куда слаженней невежд-цензоров, которые не могут отличить в безликих «тассовках» «рабский» мир от «арабского» (это я, разогнавшись, несколько забежал вперед). Бдительный автор тут как тут, он всегда придет на помощь утомившемуся редактору. И я вернулся к Болотину.

— Жень, я тут посмотрел…

«Ох, уж эти начинающие авторы, всегда возвращаются, чтобы отспорить пару запятых в правке», — говорил его взгляд.

— Что, переборщил с редактурой?

— Боюсь, что недоборщил.

— Ну, показывай. — Удивленно посмотрел на меня старший товарищ.

— Вот. Прочти первый абзац.

Женя уткнулся в текст, затем перевел оторопелый взгляд на меня:

— Кто-нибудь видел этот текст или ты сам заметил?

— Сам. Наверное, я должен был заметить раньше.

— И что ты об этом думаешь?

— Думаю, что нам повезло.

— Да? И в чем же?

— В том, что принято давать названия пикам, и не принято пропастям.

— С тебя взятки гладки — ты же не сам это придумал. А вот мне действительно повезло и я твой должник. Делай с текстом, что хочешь, но чтобы без этого кошмара.

Я взял с полки атлас мира, поелозил пальцем по склонам таджикских гор.

— Нашел. Сам посуди, на кой нам этот скользкий пик Коммунизма, когда рядышком есть идеологически безопасный пик Беляева? Вот пусть его штурмуют и с него же неумехи сигают в пропасть.

Жизнь была наполнена Великим Двоемыслием. Вот, как выглядели бы учебники редакторских программ, зародись империя Билла Гейтса в СССР:



* * *

Моя бдительность была вознаграждена.

Звонит Болотин: «Сегодня на совещании у главного твой очерк признан лучшим материалом года — 134 перепечатки в разных странах. На моей памяти это первый случай». На моей тоже. Со всех сторон обступали доски почета, словно надгробья братских могил. Все без меня. Такие слова, как грамота, прогрессивка, премия, ценный подарок, профсоюзная путевка для меня столь же чужеродны, как акции или дивиденды. Даже слова доброго не услышишь. Ну, до того никчемный, что на челе рубиновым огнем пылает строка Высоцкого: «Ну, не подходит к ордену Насер». Первый памятный подарок — символический ключ от ворот муниципалитета — я получил из рук мэра Нью-Йорка Джона Линдсея в апреле 1972 года, а второй — из рук подвыпившего поэта Владимира Лугового, который где-то выхлопотал для меня нагрудный знак «За участие в обороне Белого Дома» в дни путча в августе 1991 года. Правда, четырьмя годами позже Президент Клинтон пришлет личное письмо признательности «от имени благодарной нации». Хотя, как говаривала мудрая Раневская, «все ордена, грамоты, звания — это похоронные принадлежности». Но тогда, в 1965-м, эта похвала, как пахлава, подсластила мою жизнь. Доброе слово, оно, ну в общем, сами знаете…


«От Благодарной Нации»… Билл Клинтон

Символический ключ от Муниципалитета Нью-Йорка

Весь ворох перепечаток вместе с хвалебным отзывом на бланке АПН везу в подарок министру для закрепления успеха. Всю дорогу ломаю голову — как подвести разговор к тому, ради чего я весь сыр-бор затеял. Но вельможа сам облегчил мою задачу. Встретил, как долгожданного друга. Сигарету, коньячок… Даже автограф попросил на радостях.

— Слушай, хлопчик, я откуда-то знаю твою фамилию.

— Ну, я пока не настолько известен, товарищ Погребняк, но не удивлюсь, если до вас докатилась слава моего брата Владимира, курсанта из Кременчуга, против которого идет шумная травля.

Я изложил в общих чертах суть дела и попросил лично вмешаться, чтобы «убедиться в его невиновности». (Верх журналистской неэтичности: «И все-таки, госпожа Линкольн, как вам понравилась пьеса?». Но он же первый начал.)

Генерал выслушал рассказ благосклонно и вызвал сотрудника, который оказался освобожденным комсоргом управления Эрнестом Васильевым.

— Эрик, не ты ли мне на днях докладывал о деле кременчугского курсанта, которого исключили за какую-то болтовню?

— Так точно.

— Познакомься, это его брат, сотрудник АПН. Он опубликовал замечательный очерк о нашей работе. Запроси все материалы этого дела.

Прощаясь, обнял по-отечески:

— Ты, это, скажи брату, чтобы записался ко мне на прием. Я думаю, его дело поправимо.

Советский вельможа укрепил меня в мысли о правильности выбранной профессии.

Термин «мягкая сила» применительно к журналистике еще не был изобретен. К тому же в советских условиях журналистика была лишь нематериальной проекцией «жесткой силы». Но инструментализировать тотальный страх, чтобы «заставить других хотеть того, чего хочешь ты», оказывается, можно. Даже в одиночку.

Загрузка...