История про Михаила Бутова

Собственно, это разговор случился давным-давно, в октябре 1995 года.


— Я бы попросил тебя назвать несколько книг из тех, которые сильно на тебя подействовали.

— Ну… Не первый, но, наверное, первый из переведённых у нас роман Кэндзабуро Оэ "Объяли меня воды души моей". Это название откуда-то из Библии, скорее всего из псалмов, откуда точно, я не помню. В первый раз я прочёл эту книгу лет в восемнадцать и перечитывал её с тех пор раза четыре, и она не стареет для меня абсолютно… "Моби Дик" — это несомненно. Это такой огромный дуб, проросший посреди мировой литературы, и так до сих пор ещё недостаточно замеченный и оцененный. Что еще? Несомненно, Набоков, но как-то в очень широком смысле. Я не помню, что у него прочитал первым — по-моему "Приглашение на казнь" в каких-то ксероксах, по тем временам это было для меня примером расширения возможностей письма, что ли… Набоков производил фантасмагорическое впечатление даже после чтения русской классики. И ещё есть такой писатель Жорж Бернанос, у которого есть две вещи "Под солнцем сатаны" и "Дневник сельского священника". Это католический писатель, именно католический, но для меня это был редкий, едва ли ни единственный, постановки духовных проблем, проблем религиозных, и при том абсолютно художественных. Эти вещи совмещаются очень трудно, чего никак не могут понять адепты нашей христианизированной литературы. То, что печатается, по крайне мере, то, что я читал, а читал я мало, и не всё до конца — не читабельно совершенно. Есть лишь дидактика, есть прямое вдалбливание идеи, но к литературе это имеет мало отношения. В отличие от Достоевского, который говорил не только о религии, Бернанос писал о священниках и открывал для меня совершенно неожиданные вещи.

— А этот круг чтения сформировался с детства? Тут нужно пояснить вопрос, потому что я, например, никогда не имел отношения ни к какой литературной среде, не только среди родственников или просто взрослых, но и сверстников. Я не знал никаких кружков литературного толка, учителя были тоже неважные…

— Да я, в сущности, тоже. Тем более, всё время меня окружали люди, которые не сомневались в своём литературном превосходстве, были, во всяком случае, систематически образованы и очень ловко расставляли всякие акценты. В таких компаниях я всегда чувствовал себя посторонним, да и не очень-то меня в них и допускали. Те книги, тот список о котором мы говорили, сформировался по ходу времени. Этот список у других людей будет другим.

— Коли мы заговорили о биографии…

— Я жил на Арбате, там жили родители, а потом переехал в Кунцево, теперь живу в Матвеевском. Конечно, жизни в Центре мне и сейчас не хватает… Ну ладно.

Я закончил Институт Связи. Да, надо сказать, что я окончил школу со средним баллом 3,2.. Университет мне не светил. С другой стороны у меня не было и тогда, и в какой-то мере сейчас нет, академически-филологического интереса. Сейчас мне иногда не хватает этой систематичности, но тогда, повторяю, у меня в мыслях не было серьёзно учиться. Надо было не идти в армию, я выбрал себе некий технический ВУЗ, и был там, кстати, не из последних студентов. Итак, я окончил этот институт, меня даже не выгоняли, но к его окончанию меня совершенно перестала занимать моя специальность. Там была пара предметов, которыми можно было бы заниматься, но наша учеба, по крайней мере в технических вузах построена так, что остановиться на чем-то, или заниматься более-менее серьезными вещами не позволяет. Хотя, я, наверное, неправ. Потом работал себе, работал — инженером. Но особенным таким инженером, на улице — антенны чинил. Ползал по чердакам и подвалам, получал большой жизненный опыт, неприложимый, кстати, никаким боком к литературе. Я пытался потом как-то об этом рассказать, о том, как каждый день одно и то же, каждый день ты катаешься со своими рабочими по винным магазинам (у нас была аварийно-техническая машина) а вторые полдня занимаешься ещё чем-то унылым. Я пытался выговорить что-то из этой жизни, чтобы написать об этом, но ничего не вышло. Не было в этой жизни куража.

И я благополучно сбежал оттуда — со скандалом. Это был год 87-ой… я всё время путаюсь в датах, потом я благополучно не делал ничего, пел песни на Арбате… Кстати, вот житуха была! Зарабатывал я тридцать рублей в день, и себе в удовольствие. Потом я работал некоторое время в церкви — как-то меня сманили, я даже толком не понял. Я почему-то был уверен, что никогда и нигде работать не буду, был вполне доволен этим положением и при этом я не имел постоянного места жительства, всё время перемещался… Это было странное время и странный опыт, потому что надо было существовать в системе жёсткой иерархии, а там эта иерархия покруче, чем в компартии. Я работал в приходе Боткинской больницы, в издательском отделе. Занимался я там изданием такой, скажем, книги "Апокалипсис Иоанна" Сергия Булгакова, которую до этого полностью никто не издавал, да и после вроде тоже. Потом и эта моя служба накрылась — уже на дворе был девяностый год. И тут моя мать взяла меня к себе на работу в такое издательство "Союзтеатр". Мы не могли никогда продать свои книги, но выполняли какую-то культурную функцию, потому что в течение последних пяти лет, а если не пяти, то трёх точно — до выхода в провинции сборника Коляды, того самого, который написал "Рогатку") были единственным издательством, которое издавало современные пьесы.

— Коляда же живёт, если не ошибаюсь, в Германии?

— Неважно, он национальный герой у себя в провинции, в своём Челябинске или Саратове. Там его за городской счёт издают. Да… Потом "Союзтеатр" всё разваливался и разваливался, я там сидел и сидел, и, наконец, меня пригласили в "Новый мир". Пошёл.

— А ты можешь ответить на вопрос: зачем ты занимаешься редакторской работой? Из ответа нужно, конечно, исключить материальную сторону дела. Согласись работа, на которой ты читаешь тексты, которые не выбираешь, и читаешь много, отнимает силы. Не утомительно?

— Знаешь, Володь, я всегда был такой. В моей жизни был очень недолгий период благостной свободы, когда я мог делать в сущности то, что хотел. И, к тому же, я человек поломанный — не какими-то экстремальными обстоятельствами, а так вот просто жизнью, жизнью со всеми её хамскими проблемами — квартирой, деньгами и так далее. И всё это научило меня примеряться со всем на свете, и я не заметил, чтобы больше года в "Новом мире" сказались на мне как-то негативно — всякая работа мешает только по времени, потому что она, конечно, не как на заводе, свободнее, но есть семья, которую надо кормить. Тем более, у меня нет условий, даже элементарных, чтобы рискнуть, уйти совсем на вольные хлеба, то есть на литературные гонорары в газетах, скажем, — потому что мне негде делать сроковую работу. У меня нет гарантии, что я смогу в срок написать статью в газету, что я смогу найти время дома всё это написать.

— А ты пробовал писать большие статьи?

— Почему не пробовал? Пробовал. Вот сейчас у меня в "Новом мире" выходит вещь, посвящённая "Маятнику Фуко". Её, правда, сократили на треть, но это не очень важно, главное, что меня очень заинтересовала эта книга.

— А ты какой "Маятник" читал?

— "Фиты".

— Я спрашиваю это потому, что я его прочитал недавно. Я о двух вариантах.

— По ходу этого чтения у меня возникли какие-то мысли, я изложил их Костырко. Он говорит: "иди и напиши". Я накатал эту вещь буквально на коленях, потому что всё то время ездил на дачу. Там я попытался объяснить, чем этот роман похож, и чем отличается от "Имени Розы", которое мне было очень интересно. "Маятник Фуко" это заранее написанный бестселлер. Выйдет когда — почитаешь.

— У меня заранее омерзительное отношение к украинскому переводу.

— Говорят, что тот ещё хуже.

— Говорят про напечатанное в "Иностранке" письмо протеста, написанное итальянским издателем по поводу пиратского издания на Украине.

— Да это и видно, оно непрофессионально, переводчику заказали что-то сделать за деньги, а, оказалось, что он может переводить текст, но он безнадёжно путается в каких-то исторических реалиях. В этом фитовском издании появляются совершенно анекдотические персонажи вроде "Тичо Брахе" — видимо имеется в виду Тихо Браге… В "Новом мире" будет пришита заметка уже профессионального историка, посвящённая полному непониманию персонажей, реальности, титулов. Тем более в России этот текст уже опоздал, потому что у нас оккультная литература продаётся уже в гастрономах. Мне один умный человек высказал, по-моему дельную мысль о том, что "Маятник Фуко" инспирирован ситуацией с ложей "П-2". В России, если вы помните (в это время ко мне пришёл Дима Полищук), появились широко творения Нилуса, а, во-вторых, был создан кинематографический шедевр "Тайна виллы Грета". Так что в любом случае Италия ответила более адекватно и интересно, но с тех пор прошло всё-таки довольно много времени, и уже нет привкуса новизны в самой этой тамплиерско-розенкрейцеровской тематике.

— Мне что было интересно — сочетание литературы и провокации.

— Интересно. Но важно то, что из этого получилось. Вот так и у меня сейчас, когда я говорю с тобой — всегда хочется сказать что-нибудь умное, и всегда это, конечно, не получается.

— Обывателя пугают образом Латинской Америки. А ведь там огромный, нами совершенно не понятый мир. У нас, правда, коаазговор заходит о литературе, как чёртик из коробочки всегда выскакивает, что там — Борхес…

— Да, Борхес мне дал много, хотя я его не называю в ряду, это всё же общее место. Я его читал всегда с утилитарным интересом — что-нибудь узнать.

Вот что интересно. Помимо того, что я меломан, я ещё был и таким киноманом. Правда, теперь мне кажется, что я всё уже посмотрел. Когда я смотрю фильмы, я смотрю уже не совсем фильм, а кадры и ритмы, как они соединены, склеены. Наверное, это тенденция в масскультуре. Я очень редко смотрю коммерческое кино, и если уж смотрю, то стараюсь что-нибудь этакое, сногсшибательное, виртуальную реальность… И замечаю, что, если в фильмах семидесятых годов можно было говорить о чётком сюжете, и об отношении к цельной вещи, даже к боевику, где должны сходиться концы с концами, и т. п., то в фильмах последних лет пяти этот принцип начинает разваливаться. То, что есть в фильмах логоцентричного, то есть собственно сюжет — начинает медленно разрушаться. Например, я смотрел "Виртуальную реальность" — типично модное современное кино, компьютерный гений, там о сюжете разговаривать нельзя. Видимо, это рассчитано на человека, который не способен проследить даже детективную нить с начала до конца — у него эта способность не заложена в сознании. И эта способность не будет заложена, если этот зритель начинает смотреть эти фильмы в пять лет. Мне такого рода тенденция кажется опасной.

— Годар?

— Годара вашего терпеть не могу. Более бездарного и заумного режиссера я не знаю. Вот есть дутые фигуры — Годар, Трюфо… Анекдот есть хороший. Входит мужик в купе. Грузин. А там на верхней полке лежит человек. Грузин достает из портфеля бутылку коньяку, и зовет лежащего:

— Дорогой, слезай! Видишь, коньяк, закуска! Долго ехать, скучно, слезай, посидим, поболтаем.

Тот молчит.

Тогда грузин начинает пить, проходит время. Опять скучно, и тогда он достает новую бутылку, баранью ножку, и снова зовет своего спутника.

— Мясо, смотри, какое мясо! Слезай, поговорим. Обижаешь, да…

Нет ответа. Тогда он выпивает, и через некоторое время на сцене появляется бутылка сухого вина, зелень, сулугуни. Грузин привстает, и видит, что на верхней полке лежит мертвец.

— А-а, в этом смысле, — говорит он.

Кого я люблю в этом смысле? Я люблю отдельные фильмы — "Алису в городах" и "Американского друга" Вендерса, Херцога, "Последнего императора" Бертолуччи, люблю Висконти, Грнуэя "Отчет утопленников", Дреера, среди французов — Бессона; вообще люблю отдельные кадры. Вот меня очаровал Дерек Джармен… Я бы с удовольствием занимался монтажным кино, то есть чтобы не снимать. Я бы не слайдами, а видео попробовал бы, да кто денег даст… Посмотришь "Прощальный взгляд" — постмодернизм так постмодернизм! Но том есть один великий кадр, который я бы вклеил во все учебники: женщина под сильным ветром пытается снять с себя свадебное платье. У меня есть мечта — я бы сделал из всего Феллини, кроме "Сатирикона" — из всего остального Феллини, я бы сделал трёхчасовой фильм. Показ церковных мод, римский проезд… Я потребитель, а не теоретик. Мне говорят, что это фаза в культуре, я поэтому добросовестно просматриваю, но не испытываю специального волнения. Вот "Гражданина Кейна" Орсона Уэллса я досматривал, скрипя зубами.

— Да многое стало общим местом.

— Ну, нет. "Моби Дик" не стал общим местом.

— "Алиса в городах" стала общим местом. Когда спрашивают: "Ты смотрел Вендерса?" то имеют в виду именно "Алису в городах". Хотя некоторые, правда, упоминают "Небо над Берлином".

— Я смотрел "Небо над Берлином" давно, а потом имел несчастье посмотреть вторую пионерскую часть — "Так далеко, так близко" — и она испортила мне память о первой. Смешные они люди — пока такие режиссеры находятся на пути к вершине, они способны говорить очень интересные вещи, и, не фальшивя, но потом, достигнув её, начинается благостное сытое поучительство. Сидит где-то в облаках метр и что-то излагает, и становится всё это смешно. А Вендерс снял фильмов пятьдесят, у него есть фильмы-черновики к "Алисе"… У меня складывается такое впечатление, что все они там довольно наивные люди.

— Ну, там и общество более простое.

— Ну да.

— Через Вендерса вернёмся к литературе. По-видимому, письменная литература уступает место какой-то иной — литературе-шоу. Приходит Пригов, пишущий достаточно интересные в своё время стихи, и устраивает хепеннинг, в котором стихи играют служебную роль. И я лично не знаю своего места в этой литературе.

— И я, причём я категорически стараюсь быть в стороне от этого. Но я надеюсь, что, может быть ценой более яркого успеха, мне удастся сохранить некий аристократизм. Мне кажется, что литература состоит в комбинировании, подстановке слов, и поэтому рождается за столом, а не на хепиннинге. Один мой приятель говорил о том, как старообрядцы не позволяют себя фотографировать, потому что с одной стороны можно чём-то нагадить с помощью этой фотографии, а с другой — от человека что-то отлетает вместе с изображением. Люди, которые часто появляются на телеэкране, больше всего это относится к политикам, конечно, но деятелей искусства тоже, потихоньку теряют, рассеивают собственную сущность. Они становятся похожими на кегли — стукнут — получится звон. Это не лучше и не хуже, это просто иная культура, и литература в журналах типа "Плейбоя" — это тоже иная культура, которая на Западе существует давно. Я своего места в ней не вижу, а самое главное, не хочу видеть. У меня нет желания к ней подстраиваться.

— Но ты понимаешь, что в этом случае ты приходишь к той литературе, которую я условно назвал профессорской. Или к тому, что пишет ***?

- ***… Я эти писания называю литературой девочек со ****-. А что касается той литературы для узкого круга, то это вопрос потребления. К ней я тоже себя не отношу, потому что не хочется писать что-то заумное. И я не филолог. То, что я не собираюсь заниматься филологической литературой, то это уж точно. Мне хочется в какой-то мере свою жизнь. Для меня писание двойственный процесс — формирование текста это формирование себя; с каждой вещью, которую я писал, я изменялся сам, и думаю, что я изменялся в сторону глубины, что ли. Я понимаю, о чём идёт речь. В том, что ты называешь профессорской литературой, отсутствует онтологическая привязка, то есть это вещь, которая от жизни и конкретного бытия автора оторвана на любую степень дальности. А мне не хочется терять бытийность. Постмодернистские идеи описания текста текстом меня интересуют больше как игры ума, уходить в это серьёзно я не думаю. Там где непонятно, что это — вот лучший вариант.

— Ну а "Волхв" — это тоже игры ума?

— Видишь ли, я прочитал Фаулза как-то быстро, и… Ничё не думаю. Надо перечитать. Если ты не вырастаешь в профессорской семье, то филологический путь тебе заказан. Уже не дано. Я начал заниматься этим поздно, и до сих пор существую вне литературного процесса. С весельем и ужасом я смотрел на этих людей… Есть такие люди, которые живут на презентациях — но это даже не этот уровень.

— И есть хорошее слово — стололазы.

— И есть достаточное количество людей, которые обслуживают культуру, и за счёт этого живут. Но я старался не делать бы таких обобщений кошмарных.

— Но это вечно. Эта литература самодостаточна.

— Но всё-таки, литература — не музыка. Это в современной музыке, такая субкультура питает то, что находится на вершине культуры. Те люди, которые выпускают пластинки миллионными тиражами, питаются теми идеями, которые вызываются спонтанно в этой субкультуре, идеями, которые возникаю в каком-нибудь нью-йоркском подвале. В этом подвале сидели несколько человек, которые что-то сочинили, выпустили свои записи тиражом в тысячу экземпляров, а потом разбежались или умерли от наркотиков. А в литературе нет такой преемственности. Был правда, прорыв соцартовский период — ранней перестройки, да и то, такой книги как "Москва-Петушки" уже никто не смог написать.

Эти люди варятся в своём соку. В этих мероприятиях очевиден перевес в сторону самоактуализации, а не создания текста. Когда приходит человек, который текстом хочет заявить только самого себя, я не очень понимаю, почему я на это должен смотреть. Года три или четыре назад, когда появились новые журналисты на телевидении, оно меня дико бесили. Сейчас-то они либо ушли, либо научились, а вот тогда появлялся некто на экране, и хотя пригласил к себе серьёзного человека, усиленно начинал излагать свою собственную точку зрения. Я не могу вспомнить какого-то имени, это общее впечатление. И вот сидит человек, которого мне действительно было бы интересно послушать, а напротив него какая-нибудь дамочка (я не уверен, что это был именно Аверинцев). Аверинцев только рот откроет, а дамочка в этот момент ему: "А я думаю, что это вот так…"

И начинает пять минут говорить дамочка, и два слова дают Аверенцеву. И вот я всё не могу понять, почему я должен собственно слушать, что она думает.

— А может, дело не в журналистах, а в самой системе средств массовой информации. Они же именно средства информации. И именно массовой. И там этот гипотетический Аверинцев с культурой письменной не может существовать.

— Но передачка существует, а если она существует, то в принципе должна ориентироваться на него. Наше телевидение не создало ещё своей собственной эстетической системы.

— А у тебя нет впечатления, что на телевидении фигура Аверинцева адекватна фигуре Жириновского, Чаплин — Толстому, все они становятся мифологическими образами? Шоу — свойство телевидения, а рассуждения Панченко или Лихачева не есть шоу.

— Но по телевидению не обязательно показывать шоу.

— Солженицына никто не читает, о нём вспоминают в тот момент, когда ему приходится уйти с телевидения.

— Я не хочу касаться Солженицына, потому что это тема для меня больная, как и для большинства тех, кто его уважает.

— Я могу говорить только за себя. "Красное колесо" я читал не смог. Я жутко обиделся на себя, а не на него. Это действительно отдельная тема.

— Я уже говорил о кино, и отсюда разговор о теме. Всё кино на протяжении от изобретения звукового кино до авангардистских опытов было литературой. Начали это разбивать наверное итальянцы. Я могу путаться, потому что точная периодизация меня не интересует. А вот современное кино ушло от литературы достаточно далеко.

Очень хочется что-то найти, чтобы тема была с дрожью. Все мы пишем как бы между делом. У меня нет и другой темы спасительной для многих наших классиков — темы трагического или счастливого детства. Как у того же Бунина, у которого всегда была эта тема — какая-нибудь прогулка вокруг усадьбы. А у меня было совершенно обыкновенное детство, мы все ходили в одни школы, ездили в одни и те же пионерлагеря. Хотелось бы найти жёсткую опору.

Вот год назад у меня родился ребёнок, и эта одна из таких опор. Сын, его зовут Никита, и после этого события я начал жить совсем по-другому.

Вот вчера я услышал слово "патриотизм", неважно, где я его услышал, а важно то, что я сразу же стал думать о том, что настоящий патриотизм должен строиться по совершенно другому принципу — не сверху — от страны или государства, а снизу, от семьи. Пока мы не будем уверены в своей семье и чувствовать её безопасность, иметь возможность устраивать её благополучие, никаким патриотизмом не запахнет. Все эти российские патриотические дела настолько придуманы и натянуты, потому что существуют в мире, где ты больше ничего не можешь сделать дома, кроме того, как жену побить, а отправляешься на улицу спасать Россию.

Потребность укоренения — настоятельная потребность. Вот Чехов, например, был человеком, укоренённым во вполне определённом быте, а весь корпус текстов раннего Набокова посвящён именно тому, как этот быт вокруг него разрушался. У этих людей, которые с детства входили в жизнь членами давно организованного общества, место было вполне осмысленно. Они не задавали себе вопроса "На кой чёрт я здесь появился?" в той примитивной форме, в которой задаём его себе мы. Мне этот смысл пока не ясен, я его только ищу. В обществе, в котором все причинные связи нарушены, может произойти что угодно.

Я всегда был по убеждениям железным антикоммунистом, не оттого что я был таким сознательным, просто семья была такая. Вот ты мой ровесник, и всё это застал, мы ещё на субботники ходили.

— Да и все мы при том научный коммунизм сдавали. Я согласен с тобой даже в случае Достоевского, который своего отца не то чтобы ненавидел, но не любил, это уж точно, и, несмотря на то, как его переломал Семёновский плац, он продолжал жить в обществе.

— Да об этом свидетельствует напор его публицистики — это был ответ на каждое движение в обществе происходящее. Он относился к обществу серьёзно, как к данности, а я его всё время принимал если не как химеру, но как к чему-то, что ко мне реального отношения не имеющему. Ничего кроме возможного зла, например, какого-то дяди из военкомата, который придёт забирать меня в армию, или иного ожидания насилия, я от этого общества ничего и никогда не ждал. Я совершенно не был никаким диссидентом, хотя относился к ним с сочувствием. Худо-бедно, это были единственные люди, которым было нестрашно куда-то выйти. Хотя, конечно, были и люди типа Новодворской, которую, все менты знали. Она смешная такая, мне один приятель рассказывал, как после какой-то демонстрации десять человек забрали, а десять — нет. Оставшиеся поехали пить водку. Проходит два часа — появляется Новодворская. Говорит:

— Вот меня забрали в 108-е отделение, а там у меня все ребята знакомые, они меня до вас на машине довезли. Давайте, значит…

В этом я не принимал участия — может по молодости лет, а может, потому, что деятельность эта отчаянная. А я отчаяния всегда чурался, потому что оно меня часто настигало.

Я всю жизнь мечтал как Питер Габриэл, купить остров где-то в Полинезии, а теперь прочитал, что и там что-то случилось, кажется в связи с этими испытаниями. Там отравлено всё. И вот растворилась последняя романтическая мечта. Совок — это раковая опухоль цивилизации потребления.

— В нём есть много стадий… Постмодернизм и совок… Вообще, я не люблю этого слова "совок", в нём есть что-то гадкое, что-то от первоначального покаяния Раскольникова на площади.

— Этим летом я был постоянно в дороге, я читал всяких Бартов и обратил внимание на то кольцо, которое почему-то никто не замечает. Попытка отпихнуться от идеологии становится идеологией на третьем логическом шаге, и после этого говорить о свободе смешно. Он мне неинтересно — даже в переводе, Вернее интересен как явление…

— А кто тебе интересен из твоих сверстников?

— Я не очень много читал, особенно из тех, кто пишет сейчас. Круга общения практически нет. Знаешь, я сей час с ходу могу назвать только один роман. Это не подхалимаж моему новому начальству, мне действительно понравился роман Малецкого "Убежище". Человек пишет просто о жизни, но за этим есть что-то. Ещё роман Нины Горлановой, причём понравился по противоположности. Меня волнует, у кого я могу научиться. Ведь не будешь ты писать, как писали в двадцатые годы, или, скажем, в прошлом веке. У них можно только поучиться. И вот сегодня я не могу поучиться практически ни у кого. Чем мне понравился горлановский роман, так это тем, что он вне общей болезни — текст не способен замкнутся. В нём внутри провал, который заполняется рассуждениями. Рассуждения, которые вылезают на уровень высоких обобщений и метафизики, для меня существуют как реклама, которую не видишь. Я не способен в них вчитаться, не способен понять людей, которые к этому прибегают, а прибегают к этому повсеместно, причём именно на каких-то теологических уровнях. Если я захочу читать о смысле христианства, я лучше возьму того же Сергия Булгакова.

А вот — Горланова тот человек, который не срывается в это философствование, имея возможность это сделать на каждой странице, она не срывается никуда. Не в рассуждения об антисемитизме, хотя у неё был такой шанс. Бывают такие времена, говорил Ельчанинов, что человеку лучше не молиться. Даже самому духовному. Это время внутри него самого. Горланова — это тот человек, которому удалось написать об этом времени внутри неё самой. И духовность которая у неё существует, чувствуется без всяких подачек. Она не придумана, хотя это чистое чтение, абсолютно не филологическая литература.

Ну насчёт постмодерна — ну его в задницу, никуда он не пришёл, и лет через десять никто помнить не будет, что это такое. Эко верно сказал, что у каждой эпохе есть свой постмодерн.

Итак, ходишь сам по себе — связей никаких, и у очень многих людей, которых я знал, этой укоренённости нет — это люди из ничего. Пустота, которая движется сзади тебя, постоянно о себе напоминает. На свою безопасность мне всегда было наплевать, только когда родился сын, я начал подумывать, что если начнётся какая-нибудь заваруха в этой стране, я не буду выступать ни на чьей стороне. Моя задача будет как бы уберечься, потому что мои проблемы, и те люди, которым я обязан — сидят у меня дома. А больше я не обязан никому.

Хочется, чтобы эти занятия продолжались. Я всё-таки хочу оставить за собой право быть художником, а не теоретиком. Различие между этими состояниями есть.

— А какое соотношение между современной русской и западной литературой. Речь идёт об отношениях провинция-метрополия. Они есть?

— Ну, какая же мы провинция? Другое дело, что мы будем вынуждены принять эти правила игры. И дело не в том, кто провинция — мы или остальной мир. Например, Япония, несомненно, не провинция. Дело в том, что мы вынуждены принять всю западную систему ценностей в литературе — систему издания книг, систему гонораров, систему приоритетности. Я в этом не вижу ничего плохого, правда… Правда, здесь есть одно но — высокое искусство может существовать только в империи, причём в разлагающейся империи. Бургундское королевство… — какое там было искусство, вершина северного Возрождения. Так складываются общественные условия. Литературе свойственно это меньше, а вот музыке… Но я отвлёкся, итак происходит к западным ценностям в литературе.

— Вот мы читаем Эко и Зюскинда, а нас не читают.

— Да и хрен с ними! Во-первых не факт, что они нас не читают. В нашем понятии там вообще никто ничего не читает. Интеллигенция знает Маканина…

— Интеллигенция знает клише — Пушкин-Толстой, Достоевский-Солженицын, Маканин-Петрушевская.

— Ну, нет. Вот в Белграде есть издательство, где выходит альманах, правда тиражом в пятьсот экземпляров, который называется "Русский альманах". Издаёт его один очень упёртый человек, вот он всех очень радостно печатает в переводе на сербский язык. И закомплексованности по этим поводам я не чувствую. Я хорошо понимаю, что никто мне ничего не даст.

— До революции Россия была частью европейской культуры — несмотря на все споры по этому поводу. Говорить о соотношении русской литературы и западной тогда надо было иначе, чем сейчас, когда наша страна уже столько времени прожила отдельно. Какие ты видишь перспективы…

— Никаких перспектив, поэтому я об этом не думаю.

— Два слова о скитаниях, романе "Убежище", музыке. Что для тебя джаз и как ты попал в Блок-хауз?

— Блок-хауз? Блоковскую квартиру? Я её так никогда не называл. Я там жил недолго и попал туда очень просто. Вечно некуда было пойти, и крыши не было над головой, и вот тогда ходил в кабак, который открыл мой друг бессмертный Андрюха-геолог на Большой Бронной. Там мы со всеми ними познакомились — сидели, пили коньяк за девятнадцать рублей. Был у меня приятель Дима Вересов, поэт и алкоголик из Петрозаводска. Вот мы и приходили в эту квартиру, выпивали там иногда, хотя я не был уж особенным тамошним завсегдатаем. Потом, когда Вересов уезжал на несколько дней или на несколько недель к себе в Петрозаводск, я просто жил в его комнате. Я, правда не чувствовал себя частью этого — не из-за неприятия, а просто как-то не сложилось. Но мне приятны были моменты, которые могли случиться только в той жизни. Вот ты просыпаешься утром и выходишь, а на полу в коридоре лежат два капитана, один флотский, другой армейский, причём они спят в шинелях и в фуражках. Два капитана просто пришли и упали… Это очень мило.

Однажды мы сидели так всю ночь, и приехавший из Самары мой друг говорил мне что-то, и на исходе ночи, а там обычно спать ложишься в четыре утра, ещи и зима, у нас нет ничего, кроме чая без сахара, И вот, наконец, мой самарский друг ушёл мыться, а другой мой друг такой очень замороченный театральный режиссер Дима Арюпин затеял спор не о чём бы ты думал, о том, у кого из нас тоньше душа. И вот мы полтора часа спорили о том, у кого тоньше душа.

Потом пришёл Дима из ванной и задумчиво сказал: "Знаете, что, я уверен, что во всём этом городе, и, наверное, во всей стране в эту минуту никто больше такие разговоры не ведёт".

В этом Блок-хаузе был человек, экскаваторщик, звали его Андрюха. Это был человек, который ничего не умел в жизни, кроме как работать на экскаваторе и покупать портвейн. Когда он зашивался, он по инерции продолжал покупать портвейн, и в продолжение того месяца, пока он не пил, его комната уставлялась бутылками с портвейном. И когда уже не было место, куда его ставить, он начинал ходить по комнатам, говоря: "Давай, пойдём ко мне, выпьем, а если со мной что-нибудь случится, позвонишь в "Скорую помощь""?

Все, естественно отказывались, но он находил какого-то дурака, и всё начиналось.

Так, вот, по поводу русской революции. Однажды, когда мы находились в том самом кафе, где стояли в очереди какие-то девочки из того самого Литературного института, шли разговоры о Бахтине… И туда приходит Андрюха в тельняшке и телогрейке, распахивает её и произносит с придыханием: "Кого ебать, одна плотва"…

— Интересно, только — слышал ли его кто из нетрезвых литераторов.

— …И я понял, почему люди не могли оказывать никакого сопротивления Феликсу Эдмундовичу — у него так пахло от шинели… Это была вещь не из их мира. Как инопланетянин — какое могло быть сопротивление. Чуть-чуть портвейна налей…

А в своей жизни я один раз был на презентации. Это была презентация книги Нины Садур. Мне там очень понравилось, потому что мы там наелись до отвала. Я жену привел, и мы хорошо поели, Костырку привел, Калашникова-поэта. Сидели мы там теплой компанией и поедали всякие еды. Я с удовольствием пошёл бы ещё на какую-нибудь презентацию, но говорят, они уже не в моде.

— Надо бы на презентацию прокатного стана. Подарили бы двутавровую балку…

— Не зовут, не зовут!

— Ну, Бог с ними, всё равно в этом мире не выжить. Впрочем, это продолжение нашего разговора о журнализме. Иногда кажется, что большинство журналистов стало именно "стололазами", как ты говоришь. Иногда кажется, что критики равны журналистам, и критиков, собственно нет.

— Я читаю газету "Сегодня", там пишут критики. Мне не очень приятно их ощущение последнего слова, сказал как припечатал. Всё это от мании величия. Как говорил Юхананов, о котором я тебе уже сегодня рассказывал с полной уверенностью: "Все, что мы делаем, станет классикой". Я свободный человек, сам разберусь… Всё, что произошло в стране, как говорил один мой приятель, не создало собственного стиля. Именно поэтому появляются памятники Есенина. А газета "Сегодня" всё-таки этот стиль создаёт. Вот, например, я читал статью Немзера, причём благожелательную — и абсолютно ничего в ней не понял, абсолютно ничего.

И всё же это стиль.

И Блок-хауз был таким местом, где случались такие вещи, которые не возможные нигде, кроме него. Там был стиль…

А джаз… Я довольно многому научился у музыки, причём у музыки современной. Принципу подачи материала, свободе, возможности совмещения разнородных лексических пластов. Последнее, мне кажется как бы моим отличительным знаком. Я очень много думаю о музыке, даже читаю о ней лекции в одном месте. Там одни ребята, которым я многим обязан, они меня много лет назад вытащили с распределения. Есть такой Дима Дихтер, он "бард", и у него есть школа, в которой он обучает всяких недоростков бардовской песне. К бардовской песне я достаточно равнодушен, а вот лекции по музыке и литературе я им читаю.

Джаз — это текст. Это способ изложения материала. Даже Алла Максимовна Марченко однажды заметила в одном случайном разговоре, что у Бутова фразы похожи на джазовую фразировку. Мне это очень польстило.

Вот рок-культура, это культура крика. В ней всё построено вертикально, она основана на напряжении между двумя одновременными нотками, а джаз построен на напряжении между двумя горизонтальными нотами. Джаз всегда излагает. Я однажды писал, вернее, хотел написать джазовый рассказ, по этому закону, но он у меня не сошёлся, потому что в рассказе должна происходить жизнь, на одной конструкции рассказ не построишь. Это всё куда-то отлетело вербально, а не в чистой музыке.

— Для меня джаз был свидетельством элитарности. Картинка времени.

— Музыка не загружает, а литература — всегда.

— Я не против того, что бы загрузиться. Музыки, той, что называют современной, вне видеоряда не существует. Джаза это, правда, не касается. Всё пишется с расчётом на видеоряд. Вот теперь я уже задам вопрос. А чему время пришло? Мне кажется, что журналистике. В двадцатом веке точка напряжения всё время смещалась. Она была в поэзии, была в прозе, хотя тяжело ткнуть пальцем, чтобы сказать — когда, она явно была в кино, она была в джазе, в рок-н-ролле.

— Да в журналистике полный коллапс!это некто другой вступил.

— Если это пресловутый западный новый журнализм, время философии не может придти, она слишком элитарна. Философию современного уровня понимает тысячный процент прочитавший, причём каждая градация этой философии требует овладения специальным, именно этой градации присущим языком. Философия Хайдеггера требует одного языка, философия Дерриды — другого. Честно говоря, мне всё это надоело, я решил, что все слова я уже знаю, и учить наново ихние воляпюки мне совершенно ни к чему, они мне ничего не дают.

Вот я читал Дерриду, правда, конечно, в переводе. Ну, я не знаю, ребята, это ведь очевидно школьные вещи, если это переписать человеческим языком, из этой книги останется пять страниц.


Извините, если кого обидел.


07 января 2009

Загрузка...