Собственно, это разговор с Давидом Маркишем в апреле 2002, когда мы говорили с ним для "Независимой газеты".
— О вас говорят как об историческом писателе…
— Это заблуждение. Я написал, по сути, один исторический роман, который по-русски называется "Шуты", который вышел сейчас под другим названием, потому что, меня убедили в этом. Она много раз выходила в разных странах. Это мой единственный исторический роман, потому что я не считаю мой роман о Махно историческим. Для меня блистательный исторический романист это — Алданов. Его трилогия о французской революции блестяща. А манновский "Иосиф и его братья"? Я ведь не могу назвать эту книгу по-настоящему историческим романом. Не потому что Библия не есть исторический роман. Я написал в своей жизни может быть пятнадцать романов. Не помню, сколько на самом деле. Какая разница? Не помню. Я всегда говорю, что я специалист по буквам, а не по цифрам. И из всего, что я написал настоящий исторический роман о евреях при дворе Петра Великого. Книга о Бабеле "Стать Лютовым" никакого отношения ни к историческому роману, ни к романизированной биографии не имеет. В профессии есть всегда верстовые столбы. Это для меня Арман Лану — прекрасный мастер романизированной биографии. Я сам переводил и редактировал какие-то стихи в роман Лану "Мой друг Мопассан". Это замечательный Труая, который брался за биографии русских царей. Что я пытался сделать? Меня интересовала самоидентификация еврея в чужеродной среде. Я уверен вообще, что евреи это люди прохожие. Еврей, где бы он не жил, не задерживается, корни его в чужой почве сомнительны. Он их выдирает, или его гонят. В этом основная причина антисемитизма. Впрочем, меня как израильтянина, давно не интересует, антисемит человек или нет. Это его личное дело. Эйнштейн сказал в своё время великую фразу. Он спросил Михоэлса во время войны, когда тот приехал в Америку, есть ли антисемитизм в Советском Союзе. Тот отвечал, что, дескать, Господь с вами, о чём вы говорите. Тогда Эйнштейн сказал: "Это — неправда, господин Михоэлс. Антисемитизм есть тень еврейства". Об этом, в частности, я и писал. Сейчас, правда, появилась конечная остановка, но и до крушения первого еврейского государства в диаспоре проживало гораздо большее количество евреев, чем в древнем Израиле — в частности в Александрии. Поэтому историчность романа — это попытка разобраться, если речь идёт о Бабеле, как талантливый писатель, умный человек, живёт в чужеродной среде. Почему он возвращается в Россию из Франции — ведь в его заметках есть мысль о том, что он мог заработать во Франции на кусок хлеба. Но он знал при этом, что его читатель здесь. Но он оставался одесским еврейским человеком. И он действительно хотел, и мы все этого хотели, стать старыми жирными стариками, которые сидят на кладбищенском заборе и провожают плотоядными взглядами идущих барышень. Но карты его судьбы легли иначе.
— Было две судьбы, два варианта пути. Это Эренбург и Бабель. Ни один не хуже и не лучше, я сейчас говорю именно о судьбе, а не о текстах. Тексты Эренбурга, кстати, скажем, написанные им газетные передовицы и сейчас мистическим образом учащают пульс.
— Я думаю, что этот вопрос очень близок моей душе. Мой отец, как и Бабель, не был человеком общественным. А Эренбург всегда хотел быть человеком общественным. Бабель был только писателем. А это отличительная черта настоящего писателя. Эренбург был человеком умным и понимал, что многое из того, что он делает — это пена. Но, я думаю, что он считал, что это нужная пена. Он хотел жить и хотел выжить. Нельзя его обвинять, что он этого хотел. Бабель поступал совершенно иначе. Представьте себе разбирающегося в политике Эренбурга, позволившего себе ухаживать за женой министра или наркома госбезопасности? А? А Бабель… Причём я уверен, что Бабель любил эту женщину. Это не русская рулетка, в которой один патрон в барабане. Тут в барабане все патроны, и только одно гнездо пусто. В этом его писательство, его любопытство. Он был человеком игры, а Эренбург не был человеком игры. Он был человеком расчёта.
— Следующая книга, как я понимаю, о том, что называется неловким словом "русский авангард".
— Не совсем, это о "русском авангарде", включая Лисицкого.
— А что для вас это поколение?
— Это самая главная тема этой книжки. Я думаю, что причиной авангарда была смута, ломка истории. У моего отца есть две строчки, и я думаю, не взять ли их эпиграфом к роману.
Свершилось, всё нынче дозволено.
С "нет" снят крепкозапястной рукою запрет.
Произошло разрушение цивилизации. Отменено "нет". И вот начинается российская ломка, которая отличается от западноевропейской как день отличается от ночи. Соседнее явление, это ломка германская. Любой народ если его разбередить, разворошить палкой костёр, такого наворотит, что мало не покажется. Но они ломают всё иначе. В России всё ломают до конца. И началось то, о чём я говорю, не в семнадцатом году, а после русско-японской войны. И эта ломка породила авангард.
— А что за временной диапазон у действия вашего романа?
— Временной диапазон — век. Век двадцатый.
— По Ахматовой — с 1914 года?
— Раньше. Отсчётная точка авангарда это тринадцатый год, потому что в этом году была поставлена опера "Победа над Солнцем". А потом уже это "Чёрный квадрат.
— А кто эти герои, кто для вас авангард?
— Это Хлебников, это Кручёных, это Малевич, это Лисицкий. Это — Татлин. И это — Филонов. Попытку объяснить, что такое "Чёрный квадрат" ленивый только не предпринимал. Малевич говорил много, но только запутал весь мир. Что такое квадрат? Мне это рассказал один художник, что он читал где-то, что идея чёрного квадрата появилась во время никонианской смуты, когда какая-то секточка поклонялась чёрному квадрату. Вот икона, ковчежная икона, она закопчена, а если её ещё больше прикоптить, то мы увидим её чёрным квадратом, а Ковчег сам по себе серо-жемчужный, и если вы посмотрите на "Чёрный квадрат" Малевича, то вы увидите обвод ковчега. Итак, это икона. Но мне кажется, Малевич был мистификатором, как это не ужасно звучит. Квадрат — это точка отсчёта, тем не менее. И когда Лисицкий попытался развернуть супрематизм в перспективу, то это привело к разрыву с Малевичем. Последний очевидец Харджиев говорил, что настроение Малевича, при звуке имени Лисицкого сильно портилось. Супрематизм — плоскостной! Но был пятый. Фамилия пятого — Калмыков. Сергей Иванович Калмыков. Он не уступал им ни в чём, но утверждал при этом, что основа основ есть точка, а не квадрат. И он писал об этом прекрасно и убеждённо. А уж потом — что хотите, концентрированные окружности вокруг точки и уход в микрокосм внутрь точки. Писал он не только о точке, но и о музыкальной паузе. И я пишу о том, что "Чёрный квадрат" есть антитеза точки. Калмыков умер в сумасшедшем доме. Правда, и Малевич получил своё. Как говорили мне его родственники, Малевича пытали в тридцатом году, пытали ужаснейшим образом, когда его второй раз посадили. И когда он вышел из тюрьмы до смерти в тридцать пятом году ни разу не произнёс слово "супрематизм". Боялся смертным страхом. Герой моего романа — Калмыков. Я нашёл главврача этого сумасшедшего дома…
— А в каком году он умер?
— В 1967-м. Он всех пережил. Вот смотрите, люди первого круга авангарда умерли в сороковые годы. Им не дали жить. Суетин не расставался с чемоданчиком, считал что его обязательно заберут… А его чудом не забрали. Все они погибли. Затем ушли ученики. А Калмыков, как городской сумасшедший, всех пережил. Году в восемнадцатом он уехал из Петербурга и до тридцать пятого года он жил в Оренбурге, а потом в Алма-Ате. Учился он у Петрова-Водкина и у Добужинского. Но Калмыков оригинален во всём. Сейчас довольно опасная тенденция в мире — родственники художников начинают судится с музеями, работы исчезают неизвестно куда, толпятся какие-то жулики вокруг этого. Появились и люди, что претендуют на наследство Калмыкова. В романе Калмыков назван другим именем.
— Согласитесь, что если берётся известный персонаж и называется своим именем, то это диктует особенное восприятие текста. Так произошло в известном фильме "Дневник его жены".
— Про Бунина, да, я знаю.
— И все иные герои названы там чуть изменёнными именами. И получается, что эта история не пользовалась бы таким спросом, если бы это не был Бунин, а с другой стоны, это не история о Бунине, потому что там всё по-другому. Читатель ведь покупал не вестник какого-нибудь исторического общества, а, с другой стороны, он хочет историю про реальных людей. Конкретную историю. Вот есть феномен Пикуля….
— Пикуль, на мой взгляд, плохо знал историю.
— Он хотя бы приблизительно, но знал то, что хотел знать. И, заметьте, он ни разу не сунулся в те времена, которые истоптаны историками. В пушкинские дела, например… Там же шаг вправо, шаг влево…
— Поймают сразу.
— Ну, да. Тут вопрос в том, как вы относитесь к этой пресловутой исторической правде. Ведь, если быть последовательно точным, то нужно печатать сборник документов, а если добавить занимательности, то поплывёт историческая картина. Есть, наконец, тыняновский подход "Когда кончается документ, я начинаю". Каков ваш подход?
— Пока моего персонажа зовут вообще-то Кац. Это на самом деле Калмыков. Но на самом деле, это всё равно. Евреи достаточно заметно вмешались в авангардистское искусство, потому что это были люди местечка. Они были генетически пропитаны запретом реалистически изображать человека. Поэтому они ушли в беспредметность. Мне хотелось бы написать всё это не в прямую. Нынче сага не в моде, а мои коллеги переиначивают это слово как… Ну, в общем, переиначивают… Может, потом герои и поменяет своё имя. Кац на иврите это, кстати, аббревиатура: "коэн, цадик". То есть, мало того, что он Коэн, так ещё и праведник. Почему эта пятёрка победила. Супрематизм победил по всему свету. Мне говорил мой товарищ Гена Айги, который дружил с Харжиевым. И вот по этим рассказам, умирающий Малевич подошёл к окну, посмотрел в пространство и сказал: "Неужели я так и не доживу до того дня, когда супрематизм захватит этот мир". Он верил в это. Но проблема в том, что он всё угадал.
— А вот и телефон у меня зазвонил. Это новая смена к вам идёт. Это у вас такой фордовский конвейер.
— Хорошо, что фордовский, а не чекистский. Знаете, что это?
— Знаю.
— А сколько вам лет?
— Тридцать пять.
— О, дорого бы я дал…
— Знаете, упаси нас Бог от чужих биографий.
— Только возраст, только возраст. Лет в двадцать я решил, что я хочу стать как все. Я вообще считаю, что евреи не избранный народ, а избравший. Наш народ избрал Бога, а не Бог избрал народ. Я взялся за то, чем, как мне казалось, должен заниматься человек моего возраста. Я научился ездить на лошади, я шесть раз поднимался на ледник Федченко. Наверное, первым евреем. Я застрелил снежного барса. Потом, когда я уезжал шестого ноября из СССР, то таможенник меня спросил в какой комиссионке я подстрелил этого барса. Оказалось, что он был раньше начальником погранзаставы, а я знал всех тамошних по именам. Мы с ним выпили бутылки три коньяка и оказался он отличным парнем. У меня остался от отца ковёр — единственное, что осталось. Так этот таможенник порвал квитанцию, по которой нужно платить. Езжай, дескать, так. Вот это русский народ.
— У меня создалось такое впечатление, что в Израиле законсервировалось серьёзное отношение к литературе. И то, что Мандельштам называл литературной злостью. В Москве уже не так. Поколение тридцатилетних почти не ругается. Писатели просто игнорируют друг друга. Они более прагматичны. Политических разногласий нет.
— У нас есть Союз писателей, в котором двести или двести пятьдесят человек. Я не член его, просто перестал ходить, хотя одно время был председателем этого Союза. Так меня ещё взносы пытались заставить собирать. И говорили, что я плохо их собираю. А так, в общем вы правы. Злость литературная у нас есть. Впрочем, не знаю, литературная ли.
Сообщите, пожалуйста, об обнаруженных ошибках и опечатках.
Извините, если кого обидел.
20 января 2009