Ко дню выписки Надежда сильно похудела, осунулась, постарела. Ей было не до старшего сына, что Алеша быстро почувствовал.
За долговременное отсутствие жены Панаров со злым упорством вскопал лопатой восемь соток на огороде да еще две во дворе, сам посадил картошку, разбил ровные, аккуратные грядки в палисаднике, деловито и с толком занялся парником и рассадой.
Вернувшись из больницы, Надежда быстро и буднично включилась в работу по хозяйству и даже таскала воду из колонки в больших оцинкованных ведрах. Шов после кесарева сечения, по ее словам, нисколько не болел.
В обязанности Алеши входило зорко и внимательно надзирать за настроением сестренки в люльке, предлагать ей бутылочку со сцеженным молоком и убаюкивать в то время, пока родители бились с огородом. Беда была в том, что Леночка наотрез отказывалась спать под мерные, скрипучие раскачивания. Крик из кроватки мог раздаваться, досаждать целый час кряду, и долготерпению мальчика приходил конец.
«Ну спи, засыпай, пожалуйста!.. Ну почему ты не спишь?..» — твердил он сквозь слезы, все сильнее толкая колыбельку так, что маленькая головка на тонкой шейке болталась из стороны в сторону, словно бутон тюльпана на ветру.
Скоро до сознания Алеши дошло, что спасением от пытки сестренкой является улица, и мальчик с радостью убегал при первейшей возможности, возвращаясь домой, лишь когда темнело.
«Смотри, не перебегай дорогу на другой порядок, а то машина задавит», — предупреждала мама, чем ее заботы о старшем сыне и ограничивались. Младшая дочь занимала ее жизнь без остатка.
Несмотря на горький опыт неудачного завязывания новых знакомств в детсаду, Алеша не страшился подойти и заговорить первым, особенно когда незнакомые дети не имели численного перевеса. Он был довольно крупным мальчиком — сказывалась шоколадная диета мамы во время беременности, и это придавало ему уверенности при встречах с ребятами своего возраста.
Подходящего друга с улицы он выискал всего за три дома. Худенький, горбоносый, кучерявый мальчуган в теплой голубой кофточке на пуговках, в осенней шапочке не по сезону, с завязками под подбородком и несуразным, огромным помпоном на макушке, забавлялся довольно однообразной игрой и, видно, не особо томился одиночеством. Он влезал с ногами на старую некрашеную лавочку у соседского палисадника, выпрямлялся во весь небольшой рост и спрыгивал вниз, в траву, после чего ряд незамысловатых движений повторялся сызнова.
— Давай прыгать вместе, — дружелюбно предложил Алеша после нескольких минут безмолвного наблюдения за соскоками незнамого мальчугана.
— Давай, — с готовностью согласился тот.
— Тебя как зовут? — поинтересовался Панаров, взобравшись на лавочку и поднявшись на ноги.
— С-степа, — немножко заикаясь, ответил ему новоиспеченный знакомец, уже почти дружок.
— А меня Алеша… Я вон там живу. Где вишня и черемуха.
Степа рос в семье с мамой, работавшей в одном из цехов на «Маяке Октября», и строгим отчимом, которого должно было именовать «папа Юра», с того же завода. Отчим кричал на пасынка и часто нещадно порол его ремнем почем зря. Пожалуй, потому тот и начал заикаться. Но утверждал, что когда-то давно его настращала большая черная собака — только он этого уже не помнит. Его мама, добросердечная и робкая женщина, искренне считала, что мальчику в семье нужен мужчина.
Других детей в доме Степы не было. Во дворе у них жила мелкая, но злющая дворняга, а в сарае похрюкивал упитанный поросенок, очевидно, до поры успешно скрывавшийся от недоброго ока Козляева.
Вскоре у Алеши объявился и второй приятель — Степин давний знакомый, представленный ему со всеми полагающимися формальностями.
«Я Павлушка, — бойко заявил темненький, загорелый сорванец, делая ударение в имени на «у», — у меня есть настоящая пограничная овчарка Найда».
Найда оказалась той еще стервой, готовой растерзать все живое, двигавшееся мимо палисадника, за забором которого, выкрашенным в темно-коричневый цвет, она носилась из конца в конец, словно осатанелая фурия, без привязи.
Вероятнее всего, Найда была списана не с погранзаставы, а из охранного питомника колонии «химиков» и не забыла свои вертухайские замашки. Всякий раз, когда друзья приходили поиграть к Павлушке, отец запирал Найду в сарае, где она выла, рычала, лаяла и бесновалась все время, что детвора проводила во дворе.
Павлик тоже рос один в семье. Его отец пил беспробудно, то и дело впадая в долгие запои, прогуливал работу на заводе, бывало, сурово, по-флотски крепко бил жену и сына, вынуждая их ночью вдвоем убегать из дома, в страхе засыпая, притулившись где-нибудь у соседей или родных. Так как дядя Гоша не принадлежал ни к роду Фабиев, ни к роду Квинциев, хлесткие удары моряцким ремнем по спине не прибавляли его жене плодовитости, ночные луперкалии, случалось, заканчивались вызовом наряда милиции, чтобы разбушевавшегося, разбуянившегося не на шутку бывшего мичмана Тихоокеанского военно-морского флота насилу скрутили три стража порядка в форме и увезли вначале в вытрезвитель, а затем — на пятнадцать суток «за неподчинение органам». В эти дни мальчик испытывал облегчение и был веселее и беззаботнее обычного.
Потом дядя Гоша возвращался — хмурый, осунувшийся и небритый, вымаливал прощение у семьи, опускался на колени пред женой и шел «через гору» — в наркодиспансер, «зашить торпеду». Следующих пару месяцев он был безобидным образцовым семьянином — хозяйственным, рукастым мужиком, любящим отцом и домовитым мужем.
Неведомо какими путями и незнамо за какие деньги, ничего не прося и не требуя, Павлушка получал в подарок фантастическую железную дорогу из Германии с десятком разных локомотивов, цистерн и вагончиков, с миниатюрными макетами строений и деревьев, счастливому владельцу которой Алеша даже не завидовал — настолько нереальной казалась ему сама мысль об обладании подобным чудом.
Дары сыпались как из сказочного рога изобилия. Целый арсенал стрелкового оружия на батарейках, издававшего все положенные звуки при стрельбе и светившегося желто-оранжевыми огоньками пороховых газов, спортивные гоночные автомобили на радиоуправлении, латные доспехи, луки и арбалеты со стрелами, проектор диафильмов, велосипед… Такого обилия счастья Панаров не мог себе вообразить.
Дядя Гоша не просто щедро, с размахом откупался от грехов прошлого, от синяков на спине, руках и ногах сына — он с душой часами проводил время с ребятами. Построил им во дворе высокую перекладину и привязал подвесную веревочную лестницу, умело вырезал из дерева пару остроносых тихоокеанских эсминцев, которым был нестрашен самый бурный весенний поток. Порой доставал из шкафа старый флотский альбом с фотоснимками со службы и показывал детям.
— А это мы с американцами встретились, — тыкал он грязным ногтем в чернобелый снимок. — Вон, видите, они все на палубу высыпали?.. У нас учения, а они все наблюдают — шпионят, значит. Ну, наш ВПК на них развернулся и пошел… Вот они обделались, такого деру дали!.. А мы боевую задачу выполнили и к наградам были представлены.
Алеша лишь смутно понимал суть рассказа дяди Гоши, но за моряков, исполнивших боевую задачу вопреки козням зловредных враждебных американцев, чувствовал неподдельную радость.
— Здесь вот нас их самолет провоцирует… — показал мозолистым пальцем отец Павлика на следующую фотку. — Видишь, как низко над радиоантенной пролетает? Почти задел. А грохот какой стоял!.. У нас с ними, ребятки, война. Она вроде холодная, но на флоте — почти горячая. Они ж себя хозяевами всех морей считают. Без провокаций ни одна встреча в океане не обходилась. Но коли наши бычку врубали, они всегда заднюю давали… Уважали, гады… Вот Павлушка вырастет и тоже на флот служить пойдет, да?..
Однако проходило два-три месяца — дядя Гоша то ли «торпеду» извлекал, то ли она переставала действовать. Он вдруг объявлялся на порядке в бодро-приподнятом настроении с бутылкой-двумя водки, просвечивавшими сквозь прорехи в оттопыренных карманах замызганной спецовки с завернутыми рукавами, наброшенной поверх тельняшки, и искал для разговоров собеседника повзрослее. Зачастую им становился папа Алеши, с которым они сыздавна были дружны.
Сидя на ступенях крыльца или на дубовом бревне во дворе у Панаровых, мужчины закусывали водку стрелами зеленого лука, укропом, свежими огурцами либо ломтиками соленого сала — в зависимости от сезона — и вспоминали службу в армии и на флоте.
— А мы, как на полевые учения уезжали, Гош, так недели на две глубоко в лес. Маскировались, разворачивали РЛС и слушали условного противника на территории ФРГ, — расслабленно выдыхая дым предложенной «беломорины», воскрешал пережитое Панаров. — Этот сухпаек с тушенкой, консервами да сгущенкой тебе так приестся, что черт с ней, с конспирацией — шли к немцам пешком в ближайшую деревню и менялись: мешок тушенки на мешок картошки и хлеба… Хлеб у них хороший, вкусный был… Немцам наша тушенка нравилась… И девки у них неробкие. Я ведь там чуть не женился!.. Остаться просила, и уж почти на сверхсрочную подписался — прапорщика к тому времени получил… Может, и зря не остался… Мать стала писать. Да и Надьку жалко. Мы ведь со школы дружились. Обещал: из армии вернусь — сразу поженимся.
— Тольк, да на черта тебе эти немки сдались? — по-дружески хлопнув пятерней по коленке приятеля, заявил, прожевав пучок лука, Гоша. — Я в портах, знаешь, сколько баб перепробовал? И вьетнамки, и японки, и американки бывали… Они на форму нашу клевали… У русских все лучше всех устроено… Вон у тебя Лешка какой растет. Увидишь — далеко пойдет, когда вырастет, попомнишь мои слова… А мой шалопай балбесом останется.
— С чего ты взял? — не особо возражая, скорее из скромности поинтересовался Анатолий. — Он парень умный, конечно: читает уже, карту мира знает… Но мало ли таких умных там, в городах?
— Дело не только в уме, — выдавив мудро-пьяную улыбку, поднял над головой палец отец Павлика и закачал им из стороны в сторону; палец двигался медленно, словно маятник. — Я наблюдал, как они с Павлушкой и Степкой втроем играют… Как-то он так ловко делает, что самые лучшие игрушки — всегда у него в руках. Они сами ему их отдают, не спорят — довольны даже… Он им игру всякий раз придумывает, и так вроде невзначай выходит, что получает то, что хочет, а они — то, что скажет… Манипулировать он учится, Толька… Не ломай его главное, как я, дурак, своего сломал.
Гоша утер моряцкой дланью хмельную слезу, предательски потекшую из начавшего подергиваться правого глаза, махнул рукой, молча налил сам себе полстакана и выпил залпом, не закусывая.
— Меня отец до шестнадцати ремнем порол, штаны снимать заставлял. Я знаю, что это такое, — хмуро ответствовал Панаров, вспоминая и глядя в пустоту перед собой. — Бил ни за что — я вообще не понимал причины… Да и мать лупил. Пока я не взбрыкнул — послал его и ушел к друзьям… Я себе давно сказал, что на сына сроду в жизни руки не подниму.
В тот же вечер история с нарядом милиции повторилась, и дядя Гоша заново отправился на пятнадцать суток под арест.
Алеша не сознавал, что подчас манипулирует друзьями. Просто, когда он видел в руках у Павлушки новенький самосвал, трактор, экскаватор либо танк, ему жутко хотелось подержать их в своих: покрутить колесики, гусеницы, рычаги — и он на ходу измысливал сюжет игры, где оба приятеля получали главные роли, переживали разные приключения, выполняли массу заданий, одолевали преграды и побеждали врагов. Но с другими игрушками — благо у Павлушки их хватало. Стать героем вымышленной истории было намного занимательнее, чем катать туда-сюда по песочнице новый грузовик, да и не совсем уж новый — подаренный дня два тому назад.
В обмен на интерес к свежевыдуманному сюжету ребята и жертвовали Алеше приглянувшиеся ему машинки.
В детсаду Панаров не дозволял себе даже этого — его бы там и слушать никто не стал. Дети из простых рабочих семей не были, как и он, избалованы обилием игрушек дома. Они безошибочно определяли новые и лучшие, быстро распределяя их в стае почти без ссор, зная из опыта, кто из них агрессивнее, наглее, сильнее и умеет сделать больно, не попадаясь на глаза воспитательнице.
Алеша молча довольствовался в саду тем, что не интересовало остальных сорванцов. Придумать историю и играть в нее мыслимо и в одиночестве — с самой бесхитростной маленькой машинкой, даже сломанной и без колес.
Он жил в двух мирах, одного из которых — реального, приносившего пока лишь страдания и разочарования — остерегался касаться без надобности, чтобы не привлекать к себе внимания чуждых ему сил, неписаных канонов поведения в стае, ненужной ему возни за обладание.
В другом мире — идеальном — он чувствовал себя куда привольнее и был свободным творцом.