На исходе апреля последние невзрачные, жухлые сугробы робко прятались лишь на теневой стороне оврагов да кой-где в гуще иглистых лап молодых нескладных сосен. Май обещал быть теплым.
На подоконниках в длинных неказистых деревянных ящиках колосилась бирюзовой зеленью разросшаяся рассада помидоров, которую уже самое время было пересаживать в грунт, в парник.
Прямоугольное сооружение, безыскусно сколоченное из четырех врытых в землю сотенных брусков и неструганых, лишь кромленых тесовых досок, располагалось вблизи от бани. Землю в парнике нужно было вскопать, взрыть в глубину штыка на два, отбросив в сторону клеклую, сырую массу, вырытую яму с части, на полштыка, забросать свиным навозом с опилками и соорудить сверху рыхлую подушку, вернув насыпанную рядом гору обратно в парник.
Лишь это приносило уверенность, что в злокозненные майские ночные морозы рассада не померзнет под пленкой с набросанными сверху на ночь дерюгами и старыми фуфайками.
Навоз хорошо согревал исподнизу, по утрам слегка провисшая пленка парника изнутри была покрыта бисерными серебристыми капельками теплой росы.
В открытый грунт, в палисадник, вытянувшиеся к солнцу, осмелевшие и вконец перепутавшиеся раскинутыми во все стороны листьями кусты помидоров высаживались не раньше начала июня.
Сосед молчком цедил самокрутку из махорки-самосада, покашливал и нерешительно топтался на крыльце своего дома, поглядывая через невысокий забор на склонившуюся над рассадой Панарову.
— Надьк, здорово!.. Оставишь мне рассады — кустов двадцать?
После межевой войны Надежда не слишком привечала Рафика и старалась с ним не разговаривать.
— Это с чего я тебе оставлю? — выпрямившись, резонно спросила она. — Иди на рынок и купи себе.
— Да у меня своя рассада че-то вся посохла на окне, — с досадой признался тот. — А у тебя полно — вон, три ящика… Куда вам столько?
— А ты бы раньше головой думал, чем с соседями ругаться, — торжествующе изрекла Панарова. — Не плюй в колодец…
— Чего старое поминать? Что было, то прошло… Я один живу, без бабы. С инвалидностью на заводе мало получаю — не то что твой. Болею… Ты жалеть меня должна, — уверенно подытожил Рафик.
— Вон чего!.. Жалеть! — возмутилась Надежда. — На вас на всех жалости не наберешься… Кто тебе бабу мешает завести? Разведенок полно.
— Кому я нужен, хворый калека? Не идут за меня бабы… Брата, сестру потерял. Мать умерла… Так один и подохну.
Весь диалог со стороны походил на соседскую перебранку — оба горланили по причине глухоты Рафика.
Алешина мама вздохнула и с натугой подняла с земли ящик с рассадой, из которого успела высадить в парник только половину.
— Ладно, на вот!.. Здесь кустов двадцать есть, — дотащив, передала она ему через изгородь, с опаской встав на цыпочки на старый комлистый березовый пенек и с трудом подняв короб почти над головой. — Рассадник потом не забудь вернуть.
Рафик принял протянутый дар, молча поблагодарив кивком, и ушел в дом.
— Черт глухой, — пробурчала под нос мама Алеши и воротилась к парнику.
Алеша помнил недавние нелады с соседом из-за огорода и считал Рафика безнадежно дрянным человеком. Поведение мамы его озадачило.
— Мам, а зачем мы ему свои помидоры отдаем? — решил он немедля прояснить еще одну странность в действиях взрослых.
— Да нам хватит, — успокоила его Надежда. — У нас и так под сто кустов будет.
— Но ведь он же нехороший человек? Зачем ему помогать?
— Потому что, Леша, он в первую очередь человек. А людям помогать всегда надо, — назидательным тоном промолвила мама. — Он больной. Жалко его.
— Значит, и плохих людей жалеть нужно? — непонимающе переспросил Алеша.
— Всех людей жалеть нужно, — кивнула головой Панарова. — И не отвечать злом на зло. Тогда, может, и в мире получше жить будет.
— А если бы он меня стукнул? — не унимался сын.
— Вот тогда бы я ему зарядила! — со смехом бойко ответила мама. — У всего есть пределы… И у доброты с жалостью.
Тошка, изначально не жаловавший громкого, будившего песью неприязнь соседа и принимавший участие в разговоре с ним грозным рычанием со вздыбленной шерстью и отрывистым злобным лаем, успокоился, лишь когда тот исчез за стеной, и радостно подпрыгивал на лязгающей цепи, вставая на задние лапы и норовя лизнуть Алешу в нос. У собак на порядке полным ходом шел весенний гон, и белоснежный, но уже начавший линять юноша просился на вожделенную свободу, совсем не гегелевскую.
В свободе ему было отказано.
«Заразу еще какую принесет — лишаев или блох, — пояснил Алешин папа, — и от чумки он не привит».
Пес не оставлял настойчивых попыток сбежать и досадливо, с завистью гавкал, когда до него доносился запах более счастливых собратьев, шумливыми стаями проносившихся мимо палисадника.
Ночью ему удалось вырвать из стояка предбанника крепкий, глубоко забитый гвоздь, на котором держалась проволока, определявшая границы его дворовой свободы. С двухметровой цепочкой, жестко скрепленной стальным кольцом с кожаным ошейником, Тошка умчался, влекомый зовом сердца, за манящей непредсказуемой любовью. Пса не было видно несколько дней.
«Ну, небось, всех сук собрал, кобель чертов», — беззлобно укоряла его половую распущенность Панарова.
Из плошки у конуры кормились по ночам лишь соседские коты, вылизав ее дочиста, нагло пользуясь долговременным отсутствием законного хозяина.
Алеша беспокоился, изводился, переживал и вечерами устраивал поисковые рейды, заворачивая во всякий укромный проулок и прочесывая одну за другой близлежащие улочки. Псов разных мастей и размеров попадалось без счету, некие бесстыдники были застигнуты мальчиком в довольно непотребных позах, но Тошки средь них не было, и справок они не давали.
Лишь накануне первомайской демонстрации вечером что-то грязно-серое, лохматое, покрытое коростой запекшейся крови с пылью, приползло к калитке палисадника. Глаз был выбит, на голове сочилась скальпированная рана, ухо свисало клочьями. Перебитые задние лапы и вмятины по бокам грудной клетки говорили, что не с собратьями столкнулся бедный Тошка.
Алешина мама вскрикнула, зажав рот ладонью, и забежала в дом, чтобы позвать отца. Тот взял в руки старый ватник из терраски и молчком вышел на улицу. Он занес на руках дышавшее с натужным храпом собачье тело и положил его в сарай у поленниц.
— Сдохнет, — лаконично ответил он на немой вопрос жены. — Алешку в сарай не пускай.
— Волкодав, что ли, какой загрыз? — с печальным изумлением спросила Надежда.
— Какой волкодав? — отмахнулся Панаров. — Добегался. Цепью где-то зацепился и застрял. Дрыном его отлупили. Варвары чертовы, робигалии справили… Думали, что сдох, ошейник с цепью сняли — не видела? А он очухался и домой дополз… Попрощаться.
Мама Алеши всхлипнула.
— Да что же это нам так с собаками-то не везет? — сквозь слезы пожаловалась она.
— Нам не с собаками, а с людьми не повезло! — со злостью стеганул давно наболевшей фразой Панаров. — Это не город, а Гоморра какая-то… Друг на дружку, как на кусок мяса, смотрят. Тонуть будешь — на берег сбегутся, чтоб на зрелище поглазеть. В глаза улыбаются, а за глаза ненавидят. Всякий деляга что-то несет, крадет, но нечестный только тот, кто больше него вынес — грех не настучать! Что щенка топорищем, что человека топором — один хрен! А дети еще хуже будут… Чтоб уж хоть их всех огненным облаком накрыло, как в Ветхом завете!.. Я его добивать не буду, — тихо, но твердо отрезал он и отвернулся в сторону, устыдившись навернувшихся на глаза слез, — у меня рука не поднимется… Пусть в сарае помирает… Алешку не пускай туда.
Надежда плакала. Анатолий нервно вышел во двор покурить. Ему было трудно говорить.
Вечерний воздух уже нес теплыми волнами смоляной запах набухающих почек. Над черневшим влево пятном кровли сарая в скворечнике на двухметровом шесте, чтобы не вводить в искус котов, заливался сладкозвучными трелями скворец, завлекая, зазывая подругу. В ясном ночном небе привычно мерцал, подрагивал, серебрился хладной россыпью Млечный путь.
Где-то за сотни километров далеко и десятки километров высоко вибрирующее неугасимым огнем чуждой энергии облако радиоактивного йода, цезия и стронция вняло и, послушно мыслям Панарова, изменило направление — медленно, не спеша двинулось, поползло в направлении города, посыпая калеными стрелами незримой смерти все на своем пути.
Чернобыль горел четвертый день…