Наутро, вынося ведро корма свиньям, Надежда заметила, что плошка возле будки пуста, вылизана насухо.
Тошка справился с тоской и превратился в бойкого, веселого и жизнерадостного молодого кобелька.
Панаров протянул от предбанника до углового стояка сеней крепкую стальную проволоку, на которую завесил кольцо с цепью, прикрепив ее к перешедшему по наследству ошейнику, оказавшемуся псу в самый раз.
Тошка заполучил большую свободу перемещений во дворе, чем несказанно осложнил ночное житье соседских котов, привыкших всюду вальяжно расхаживать, бесчинствовать, устраивать полуночные перебранки, презрительно игнорируя бесплодные потуги людей их припугнуть из окна. Ежели раньше два-три сорванца с комфортом восседали нос к носу на облюбованном ими штабеле сухого теса, тянувшемся от сеней почти к самому сараю, выводя в ночи свои изощренные многоголосые арии, переходившие в истерично-яростные, душераздирающие вопли и внезапные молниеносные удары когтистой лапой по уху соперника, теперь злобный лай струной натягивавшего цепь пса, с разбегу встававшего на задние лапы, нарушал гармонию подлунных рандеву и оскорблял кошачье чувство прекрасного. Вспугнутым певунам пришлось, раздраженно выгибая спины, спешно искать другую сцену для полночных серенад.
Единственным представителем кошачьего братства, который с первых дней жестко обозначил свою позицию и быстро заслужил респект разноглазого блондина, был Прошка, тоже снежно-белый и тоже разноокий кот, недавно поселившийся в доме Панаровых. То ли из-за сходства в облике, то ли предъявив законную прописку и подкрепив ее силой, нахал чувствовал себя совершенно покойно даже в будке с лежавшим в ней покладистым Тошкой, безвозбранно пристроив широколобую голову маститого бойца у того на плече.
Прошка был уже взрослым котом, но никакой ностальгии по старому дому не испытывал. В свой день новоселья он в вольготной дреме растянулся на пороге у дверей, ведущих в переднюю, бахвалясь ангорской белизной густой шерсти, где его и обнаружил удивленный ребенок.
Алеша души не чаял в юном вислоухом друге, радостно приветствовавшем маленького хозяина куцым хвостом-бубликом и день и ночь неутомимо готовом к играм.
Водился за резвым, игривым песиком и грешок — темпераментный созревающий юноша бессовестно норовил спариться с боровками, беззаботно бегавшими по двору и всюду рывшими землю розовыми мокрыми пятачками, когда Надежда выпускала их из хлева. Дорвавшись до свободы, поросята не обращали внимания на бесплодные попытки превышения полномочий бесстыжим охранником, тем более что тот был ограничен длиной лязгающей цепи в радиусе неприличных домогательств, протестуя негодующим лаем против излишка вольности, предоставленной охраняемым особам.
Панаров, видно, все ж таки успел перекинуться парой ласковых с жестокосердной бабкой Варей. Встречая на улице Алешу, она демонстративно отворачивала голову, а то и вовсе поворачивалась к нему горбатой спиной. Цыплята на лужайке пред ее старым, почти по самые наличники ушедшим в землю домом больше не появлялись. Завидев от колонки идущего с работы Анатолия, она припускала, что есть силы, обратно, расплескивая воду из ведер на коромысле и валко, размашисто раскачиваясь из стороны в сторону на кулгавых ногах с извечными шерстяными носками в бессменных галошах.
Зиму она не пережила. Первый раз Панаров отказался идти на поминки соседки по порядку и прокомментировал ее смерть не по-христиански.
С уходящим летом в дом Алешиных родителей пришла и отрада — долгожданный газ. Ветка газопровода тянулась высоко, метрах в трех над землей, и держалась на стальных стояках, надежно вмурованных в цемент. Вести трубу пришлось издалека, метров пятьдесят от главной ветки, что влетело Надежде в копеечку.
Баба Шура попросилась по-соседски врезаться в отвод Панаровых.
— Хоть бы часть расходов оплатила; ведь получается — я и к ней газ подвела. Даже не предложили, татары чертовы! — не особо убедительно, скорее для вида, негодовала Надежда.
— Да ладно, жалко тебе, что ли? — миролюбиво успокаивал ее Анатолий. — Ты бы и без них для себя провела, а от их патрубка нам газа не убудет.
— Это называется — на чужом в рай въехать!.. Мне никто такие подарки не делал, — не унималась супруга: ей нравилось праведно гневаться за глаза. — А им — то в баню, ни ведра воды не натаскав из колонки, то газ подведи задаром. Я им что — мать родная?
— Хватит уже, не злись, — терпеливо увещевал Панаров. — У нее мужика нет, сын погиб, дочка незнамо от кого в Саратове залетела — о свадьбе что-то помалкивают. А ты с газом привязалась. Пусть врезаются.
— Ты бы сам побегал везде, все планы да разрешения получил, о трубах и сварке столковался, умник, — уже более мирно изрекла Надежда, нарезая острым, чуть щербатым кухонным ножом на деревянной разделочной доске капусту для борща. — А то хорошо рассуждать на готовеньком, без беготни и волокиты.
— У тебя возможности, доступы, связи есть — вот ты и делаешь, — польстил Анатолий, шутливо хлопнув жену пятерней пониже поясницы. — А деньги кто тебе принес?
— Раз в жизни что-то там урвал, изловчился. Другие постоянно так носят, — оттаяла Надежда, засыпая нарубленную капусту в кастрюлю. — Ладно, пускай врезаются… Из принципа ни копейки не возьму, даже если предлагать будут.
Живот тети Томы заметно округлился, и о свадьбе с Алешей она разговоров уже не заводила. Кто отец ребенка — таила.
После школы Тамара уехала в область, в Саратов, куда-то поступала и где-то устроилась, не поступив, поселилась в общежитии, с кем-то вроде встречалась… Баба Шура отмалчивалась, да и Томка на люди не казала глаз, последние месяцы все сидела домоседкой, безвыходно и безотрадно, в четырех стенах материнского дома.
Алеша забирался на высокий штабель досок, заглядывал на захламленный соседский двор и на занавешенные тюлем окна, не понимая, отчего тетя Тома ему больше не улыбается, не шутит и не выходит на улицу.
В районном роддоме ее оповестили, что роды будут сложными и нужно ехать в центр, в область, где и условия получше, и квалификация акушеров выше.
Баба Шура собрала дочери узел с вещами, и они не торопясь отправились пешком на автовокзал, откуда трижды в день в Саратов уезжал рейсовый автобус, старый «лазик» с пропахшим бензином и нагретой резиной длинным пыльным салоном, со скрежетом открывавший и закрывавший гармошку передних дверей.
Алеша увязался с бабой Шурой проводить тетю Тому до вокзала. Они шли молча, и мальчик стеснялся нарушить тишину, наполненную трудно постижимыми для него мыслями взрослых.
Усевшись в автобусе к окну, Тамара отодвинула в сторону мятую, изжеванную цветастую занавеску, улыбнулась прежней улыбкой и задорно помахала рукой через стекло пригорюнившейся матери и забавному соседскому ребенку.
«ЛАЗ» взревел мотором, выпустив струю горячих выхлопных газов, и неспешно вырулил с привокзальной площади на трассу.
Никогда с той поры не увидела мать свою Томочку живой.
Никто не знал точно, что приключилось в роддоме, упоминался только узкий таз у первородящей и какое-то предлежание с отслойкой. Ребенка, мальчика, спасти не удалось. Баба Шура в один миг потеряла единственную дочь и внука.
У Алеши не укладывалось в голове, что еще пару дней назад здоровая, красивая девушка улыбалась и махала ему рукой, и вот ее не существует. Внезапность и непоправимость безвременной смерти детское сознание не принимало. Он стал задумываться о том, что тоже смертен.
Но как может существовать свет, в котором не будет его? Каков смысл тогда будет в том свете без него? Мыслимость мира без него, равнодушная безличность этого мира была ужасающе страшна своей невыразимой прозаичностью, обыденностью.
Смерть ему казалась чем-то негораздым, чуждым миру абсурдом, каковой бы такие сильные и умные взрослые не должны были послушно и безропотно сносить и позволять ему беспрепятственно прорываться откуда-то извне в этот в остальном более-менее понятный, вразумительный, худо-бедно поддающийся объяснению, уже довольно хорошо знакомый ему свет.
Алеша плохо спал по ночам. За бревенчатой стеной, в соседской половине дома, прямо у его постели, не плакала, не рыдала, а по-животному безутешно выла ночи напролет баба Шура. Но умерших к жизни слезы не вернут. Ежели она выходила на улицу, то во взгляде обезумевших черных глаз читалось, что она не здесь, не в этом мире, а где-то там, далеко, с любимой дочерью и внуком.
Каждый день она куда-то отправлялась поутру с восходом и возвращалась под вечер: может, на кладбище, а может, на автовокзал — встречать рейсовые автобусы из Саратова… Тщетно. Автобусы приезжали без дочери…
Тогда баба Шура стала выходить на обочину большака, ведущего в город. Порой пассажиры высаживались здесь, не доезжая до вокзала, и шли домой прямиком через лесополосу — так было короче. В этом месте вечером в сумерках бабу Шуру, переходившую на другую сторону, насмерть сбил грузовик. Ее разлука с дочерью и внуком оказалась недолгой.
Лишь кусты малинника на огороде, подвязанные старыми цветастыми девичьими бантами, напоминали Алеше о тех днях, когда он увидел смуглолицую, темноокую девушку с волнистыми волосами, с шутливой строгостью в голосе спросившую его: «Ты почему нашу малину ешь?»
Теперь он мог есть чужую спелую малину и даже тайком пробраться огородом в опустелый соседский двор, чтобы не спеша досконально изучить все, что там находилось. Но никакой радости от этого не испытывал.
Впервые в жизни мальчик почувствовал, что мир, окружавший его, не совсем исконный, окончательно достоверный и заслуживающий ежели не одобрения, то хотя бы безысходного согласия с ним. Нельзя соглашаться с искаженной реальностью мира, где дети беспричинно злые, где бездушные бабушки с улыбкой дробят кости живым щенкам, где тетя Тома смешно машет рукой из автобуса, прощаясь навсегда.
Мир, где царит жестокость, не может быть правдив, реален и красив — мир этот бесчеловечен, уродлив тысячью обличий и ненастоящ. И не дождется он ни похвалы, ни безропотного согласия Алеши.