Глава 46. Падение Феникса

Боль от разреза на животе была острым, жгучим якорем, приковывавшим сознание к физическому миру. Но то, что происходило внутри, было хуже. Это было похоже на землетрясение в святая святых его души. Голубое пламя Хоко, всегда отзывавшееся на его призыв послушным, ровным теплом, теперь бушевало. Оно не гасло — оно металась, как зверь в клетке, бьющееся о стенки его собственного тела. Волны жара и ознема сменяли друг друга под кожей, заставляя мышцы непроизвольно дёргаться. Каждый вдох приносил с собой не облегчение, а новую волну этой внутренней бури. Воздух, пахнущий пылью, гарью и озоном, казался слишком густым, слишком тяжёлым для его лёгких, которые сжимались спазмами.


Он стоял, согнувшись, и мир вокруг плыл. Разрушенная улица, груды обломков, мерцающие отсветы пожаров — всё это сливалось в калейдоскоп размытых пятен. Единственной чёткой, неумолимо резкой деталью была фигура Кенпачи Зараки в десяти шагах от него. Капитан не спешил. Он наслаждался. Он видел агонию контроля, видел, как пламя на его противнике пляшет в конвульсиях, и это зрелище было для него слаще любой победы. Его единственный глаз сиял дикой, ненасытной радостью.


Масато попытался выпрямиться. Позвоночник отозвался тупой болью, будто каждый позвонок был смещён. Его левая рука, всё ещё прижатая к животу, чувствовала под пальцами не гладкую кожу, а бугристый, пульсирующий шрам из застывшей энергии. Он убрал руку, заставив пальцы сжаться в кулак. Ногти впились в ладонь, и эта маленькая, управляемая боль на миг вернула ему точку опоры.


«Соберись. Соберись, Масато. Ты не можешь… не можешь потерять себя здесь. Не перед ним.»


Мысль была обрывистой, почти детской мольбой. Он был не просто бойцом на грани поражения. Он был целителем, который чувствовал, как его собственный инструмент исцеления превращается в источник мутации. Он был учеником Уноханы, для которого потеря контроля над силой была хуже смерти. И он был человеком, который боялся смерти больше всего на свете, и теперь этот страх принял новую, чудовищную форму — страх не прекращения существования, а превращения во что-то иное, в то самое «другое», о котором говорил Кенпачи.


Он поднял голову. Его «Глаза Истины» всё ещё горели, но теперь этот огонь был не инструментом анализа, а отчаянной попыткой удержать реальность в фокусе. Он видел, как Кенпачи медленно, почти небрежно перехватывает свой меч, готовясь к следующему движению. Траектории по-прежнему были размыты, но в этом не было нужды. Он знал, что будет дальше. Кенпачи не станет играть в кошки-мышки. Он перейдёт к дроблению.


Масато сделал шаг назад. Его нога-лапа, когтистая и покрытая сияющими чешуйками, наткнулась на обломок балки. Он чуть не потерял равновесие. Это было унизительно. Это было страшно. Чувство собственного тела, отточенное годами тренировок до идеального инструмента, ускользало от него. Пламя на его спине, из которого состояли крылья, издало протяжный, скрипучий звук, будто рвался огромный лист пергамента. Одно из крыльев, правое, дёрнулось и обвисло, его прекрасные стеклянные перья потускнели и начали осыпаться, как пепел.


Кенпачи увидел это. Его ухмылка стала ещё шире, обнажив зубы.

— Ну что, феникс, — прорычал он, и его голос был низким, как грохот обвала, — кончается порох в пороховницах? А я-то надеялся…


Он не договорил. Он двинулся.


Это не был стремительный бросок. Это было неотвратимое, тяжёлое приближение, как движение ледника. Но скорость от этого не страдала. Казалось, пространство сжималось под его шагами. Он прошёл десять шагов за один. Его левая рука, огромная, покрытая шрамами и мозолями, протянулась вперёд, не для удара, а для захвата.


Масато отреагировал. Вернее, попытался. Его воля послала команду в крылья — оттолкнуться, уйти вверх. Пламя в спине дрогнуло, сгенерировало импульс… и левое крыло ответило. Правое — запаздывало. Он рванулся в сторону, но движение было кривым, неуклюжим. Он оказался не в воздухе, а в полупрыжке вбок, и траектория его была предсказуема.


Рука Кенпачи, будто знавшая это заранее, изменила направление. Пальцы, каждый толщиной с хорошую сосиску, сомкнулись.


Охватили его горло.


Ощущение было не просто физическим. Это был крах. Пальцы не просто сдавили дыхательное горло. Они впились в плоть с такой силой, что Масато услышал хруст — не кости, а сминаемого энергетического поля, его духовной защиты. Холод. Внезапный, пронзительный холод от прикосновения, а не жар. Холод неумолимой, абсолютной силы. Его собственное голубое пламя на шее зашипело и погасло под этим захватом, не в силах противостоять.


Его оторвали от земли. Легко, будто ребёнка. Он завис в воздухе, его ноги-лапы беспомощно дернулись в пустоте. Глаза широко распахнулись. Боль от сдавленной трахеи была огненной, но её затмевало нечто иное — чувство полнейшей беспомощности. Он, лейтенант 4-го отряда, мастер уворотов и точных ударов, был пойман как котёнок. В груди что-то оборвалось — не орган, а последние остатки иллюзий о том, что этот бой можно выиграть техникой или хитростью.


— Поймал, — просто констатировал Кенпачи, глядя ему в лицо с близкого расстояния. Его дыхание пахло железом и потом. Его единственный глаз смотрел прямо в оранжево-золотые глаза Масато, и в нём не было злобы. Было жадное, ненасытное любопытство.


А потом он двинул рукой вниз.


Это не был бросок. Это было вбивание. Как забивают кол в землю.


Всё его чудовищное тело, вся накопленная в нём сила, сконцентрировалась в этом одном движении. Он не швырнул Масато — он пригвоздил его к земле.


Спина Масато ударилась о камень. Но звука удара почти не было — его заглушил грохот разрушения. Земля под ним не просто треснула. Она взорвалась. Каменные плиты мостовой, уже развороченные, теперь выгнулись вверх волной, а затем провалились вниз, образуя кратер диаметром в несколько метров. Из точки удара во все стороны побежали глубокие, чёрные трещины, с грохотом раскалывая уцелевшие фундаменты и сбрасывая в них груды щебня. Пыль взметнулась столбом, смешавшись с клубами голубого и бирюзового пламени, которое вырвалось из тела Масато от удара, будто кровь из раны.


Масато лежал на дне свежесозданного кратера. Он не чувствовал боли. Вернее, чувствовал, но она была такой всеобъемлющей, такой тотальной, что перестала быть набором отдельных ощущений. Это был просто белый шум агонии, заполнивший всё его существо. Его спина, плечи, бёдра — всё было одним сплошным синяком. Дыхание было рваным, каждое пополнение лёгких воздухом давалось с хриплым, булькающим звуком. Горло горело.


Но физическая боль была лишь фоном.


Его шикай… разваливался.


Крылья за его спиной, и без того повреждённые, теперь были похожи на разбитые витражи. Голубое стекло-пласть трескалось и осыпалось, превращаясь в сияющую пыль, которая смешивалась с поднятой землёй. Пламя, окутывающее его тело, плясало в конвульсиях. Оно то вспыхивало яркими голубыми всполохами, то тускнело, уступая место тем самым грязно-бирюзовым и оранжевым языкам, которые, казалось, не светили, а пожирали свет. Его ноги-лапы дрожали, когти бессильно царапали камень. Рапира из пламени в его правой руке рассыпалась, превратившись в неуправляемый сгусток энергии, который обжёг ему ладонь, оставив на коже чёрный, дымящийся след.


И внутри его головы… зазвучал Голос. Не его мысли. Голос Хоко. Но не тот спокойный, мудрый голос феникса, что он слышал в медитациях. Это был крик. Пронзительный, полный боли и ярости, звонкий, как треск ломающегося льда. В нём не было слов — только чистая, неоформленная требовательность, призыв, мольба. Призыв к освобождению. К чему-то большему. К тому, что скрыто за следующей гранью. К банкаю.


«Нет… не сейчас… не так…» — попытался подумать он, но его собственные мысли тонули в этом внутреннем рёве.


Кенпачи стоял на краю кратера, заглядывая вниз. Его фигура, подсвеченная бушующим внизу пламенем, казалась титанической. Он медленно спустился вниз, ступая по осыпающимся склонам кратера как по пологому холму. Он подошёл к Масато, остановился над ним, заслонив собой клочок задымлённого неба. Он наклонился, упёрся руками в колени, и его лицо снова оказалось в сантиметрах от лица Масато.


Масато видел каждую пору на его коже, старый шрам, блеск слюны на губах. Он видел, как в единственном глазу капитана отражалось его собственное искажённое болью отражение — человек, погребённый под обломками собственной силы.


Кенпачи не ударил его. Он просто смотрел. Потом его губы шевельнулись. Голос был негромким, почти интимным в грохоте разрушения вокруг, но каждое слово падало на Масато, как гиря.


— Ну же, — прошептал Кенпачи, и в его шёпоте была странная, почти отеческая настойчивость. — Это всё? Всё, на что ты способен? Эта… детская возня с огоньками?


Он протянул руку и несильно, почти по-дружески, шлёпнул ладонью по щеке Масато. Удар не был болезненным. Он был унизительным.


— Я видел твои глаза. Ты видишь больше, чем другие. Ты знаешь, как нужно биться. Так почему прячешься? — Кенпачи наклонился ещё ближе, его дыхание стало горячим на лице Масато. — Где оно? Где настоящее пламя? То, что жжёт не кожу, а душу? То, что может меня заставить почувствовать… ну, хоть что-то?


Он выпрямился, разочарованно фыркнул.

— Покажи мне. Или умри тут, как жалкая пародия на воина.


И он отступил на шаг, давая пространство. Не из милосердия. Из презрения. Из последнего, ультимативного вызова.


Масато лежал, глядя в багровое от дыма небо. Крик Хоко в его голове достиг апогея, превратившись в сплошной, оглушительный звон. Его тело было сломано. Его сила выходила из-под контроля. Перед ним стояло чудовище, жаждущее его настоящей гибели. А где-то в глубине, под пламенем, под болью, под страхом, копошилось нечто иное. То, что отзывалось на давление, на боль, на унижение не страхом, а чем-то тёмным и жадным.


Всё, чего он всегда боялся, всё, против чего боролся, сходилось в одной точке. Здесь. Сейчас. И тихий, рациональный, вечно осторожный голос в его голове, голос труса, любящего жизнь, наконец, начал затихать, заглушаемый рёвом феникса и шёпотом чего-то ещё.

Тишина, последовавшая за словами Кенпачи, была самой громкой вещью, которую Масато когда-либо слышал. Она не была отсутствием звука. Она была тяжёлой, густой субстанцией, вдавленной в кратер, в его уши, в самую ткань его избитого сознания. Он лежал на спине, и эта тишина давила на грудную клетку, мешая дышать сильнее, чем боль от сломанных рёбер.


Его мир сузился до нескольких точек отсчёта: холод камня под спиной, пронизывающий сквозь порванную ткань хаори; пульсирующая, горячая боль в горле, где пальцы оставили отпечатки; размытый, дымный овал неба над кратером, по которому ползли грязно-оранжевые отблески пожаров. И внутри — хаос.


Хаос из трёх голосов.


Первый голос был старым, знакомым, испуганным. Голос мальчика из Руконгая. Он скулил, визжал от ужаса, умолял сдаться, ползти, прятаться, делать что угодно, только не подниматься. «Ты не можешь. Он убьет тебя. Он сломает тебя. Ты же всегда знал, что такие, как ты, не должны драться с такими, как он. Ложись и притворись мертвым. Может, он уйдет.» Этот голос был частью его, самой глубокой, самой инстинктивной частью. Он дрожал в каждом нервном окончании.


Второй голос был криком. Пронзительным, металлическим, полным невыносимой боли и гнева. Голос Хоко. Феникс в агонии. Его пламя, его сущность, была загрязнена, изломана, пригвождена к земле. И он требовал освобождения. Требовал вырваться на волю, сжечь все преграды, сжечь даже собственного носителя, если это потребуется, чтобы вспыхнуть в полную силу. В этом крике не было слов, только чистая, первобытная потребность в больше. Больше силы. Больше огня. Больше жизни через разрушение. «Восстань! Сожги! Освободи!»


А третий голос… был тишиной. Не той внешней, давящей тишиной, а внутренней. Это была пустота. Чёрная, холодная, бездонная дыра где-то в самом основании его существа. Она не говорила. Она просто была. И она поглощала. Поглощала страх первого голоса, перемалывала его в ничто. Поглощала яростный крик второго, приглушала его, превращая в далёкое эхо. Эта пустота была самым страшным. Потому что она не была страхом или болью. Она была концом всего этого. Обещанием покоя через небытие, через стирание. Обещанием, что больше не будет ни боли, ни борьбы, ни этого унизительного лежания в пыли.


Но что-то удерживало его от того, чтобы скатиться в эту пустоту. Что-то мелкое, настырное, раздражающее.


Образ. Не лицо. Не голос. Ощущение. Ощущение маленькой, тёплой ладони, доверчиво вложенной в его. Ощущение широко раскрытых, полных обожания глаз, смотрящих на него снизу вверх. «Масато-сан!» Ханатаро. Его ученик. Его младший брат по духу. Тот, для кого он был героем. Тот, кому он говорил: «Трус — это просто человек, который слишком любит жизнь».


Любит жизнь.


Масато Шинджи любил жизнь. Он боялся смерти, потому что любил жизнь. Каждую её мелочь. Тишину библиотеки 4-го отряда. Запах лекарственных трав. Тяжесть Коуки на плече. Усталую, но довольную улыбку исцелённого пациента. Глубокий, понимающий взгляд Уноханы. Даже эту боль, эту ярость, этот страх — всё это было частью жизни. Огромной, сложной, ужасающей, но его жизнью.


И он не мог позволить ей закончиться здесь. Не так. Не в позе жертвы, раздавленной чудовищем. Не в виде сломанной куклы, из которой вытекает какая-то ядовитая слизь.


«Если я не умру сегодня — это уже успех.»


Его собственный девиз, прошедший сквозь столетия. Ирония судьбы била его по лицу, как ладонь Кенпачи. Чтобы не умереть сегодня… возможно, придётся подойти к самой черте. К той черте, за которой, как он чувствовал, его ждала не смерть, а нечто иное. Нечто, во что его превращали против его воли.


Он сделал выбор. Не между жизнью и смертью. Между одной формой жизни и другой. Между контролем и освобождением. Между тем, кем он был, и тем, во что его хотели превратить.


Он перестал бороться с криком Хоко.


Он впустил его.


Энергия, копившаяся в нём, раздираемая противоречиями, вдруг обрела направление. Не наружу, для атаки. Вовнутрь. В самый центр, в ту самую пустоту. И из этой пустоты, в ответ, вырвалось не ничто, а пламя. Но не голубое. Не чистое. Оно было цвета расплавленного золота, смешанного с ржавым железом и копотью. Оно вырвалось не из его рук или спины, а изо рта, из глаз, из самой груди, одним коротким, сдавленным, беззвучным воплем.


Внешне это выглядело как взрыв. Не огненный шар, а резкая, сферическая волна духовной энергии, окрашенной в тот самый ядовито-бирюзовый и оранжевый цвет. Она ударила от его тела во все стороны.


Кенпачи, стоявший в двух шагах и наблюдавший с ленивым интересом, вдруг увидел, как пространство перед ним исказилось. Волна была не столько горячей, сколько тяжёлой и едкой. Она ударила в него не с разрушительной силой, а с неожиданным, отталкивающим импульсом. Он сделал шаг назад, не от боли, а от чистого удивления. Его сандалии проделали борозды в камне.


А Масато… двинулся.


Он не встал. Он оттолкнулся от земли руками и коленями, как раненый зверь, делающий последний рывок. Голубое пламя, всё ещё клубящееся вокруг него, собралось в точку между его лопаток — в основание тех самых крыльев, что теперь были похожи на обломки сияющих скелетов. И это пламя… взорвалось в обратном направлении. Крылья не расправились — они распались. Тысячи осколков стеклянных перьев взметнулись в воздух не как оружие, а как погребальный салют, как последний вздох умирающей птицы. Они взвились вверх, осыпаясь сверкающим дождём, который тут же гасился, сталкиваясь с тяжелой, грязной аурой битвы. Звук был не звонким, а скрежещущим, полным стона ломающегося металла и рвущихся духовных связей. Это был звук ломающегося шикая. Не деактивация — насильственный, болезненный слом.


И в центре этого распада, Масато Шинджи поднялся на ноги.


Он поднялся медленно, с нечеловеческим усилием. Казалось, каждый сантиметр вверх давался ему ценой невероятной боли. Сначала он встал на одно колено. Потом, упёршись ладонью о камень, поставил вторую ногу. Мышцы на его руках и спине напряглись до предела, обрисовавшись под кожей, покрытой синяками и потёками запёкшейся крови, смешанной с блестящим, липким «огненным гноем». Он выпрямил спину. Потом поднял голову.


Его глаза…


«Глаза Истины» вспыхнули. Но это был не тот управляемый, аналитический огонь. Это было ослепительное, яростное, почти слепящее сияние. Золотое, как расплавленное солнце, с оранжевыми всполохами по краям. В этом свете не было ничего от спокойного наблюдателя. Была только боль. Боль от видения слишком многого, слишком глубоко. Боль от того, что он видел не только траектории ударов Кенпачи, но и трещины в самом мире, разрывы в духовной ткани, и в самом центре этого хаоса — чёрное, холодное семя, пустившее корни в его собственной душе. И он видел, как из этого семени тянутся нити к далёкой, спокойной фигуре в очках, которая наблюдает и улыбается. «Айзен.»


Хоко в его голове не кричал больше. Он выл. Сплошной, непрерывный вой, в котором смешались ярость феникса, отчаяние целителя и чужеродный, паразитический голод того, что росло внутри. Этот вой был настолько громким, что заглушал все внешние звуки. Масато больше не слышал грохота обвалов, треска огня. Он слышал только этот внутренний адский хор, и сквозь него — одно-единственное, кристально ясное слово, отчеканенное его собственной волей.


Пора.


Он сделал шаг вперёд. Его нога, снова обычная человеческая нога, залитая кровью и пылью, ступила на наклонную поверхность кратера. Камень под ней проскрипел. Он не летел. Не порхал. Он шёл. Тяжёлым, неуклюжим, но неумолимым шагом человека, несущего на своих плечах неподъёмный груз.


Шаг. Ещё шаг.


Он вышел из углубления, на ровную, точнее, относительно ровную, часть разрушенной улицы. Он шёл на Кенпачи.


Кенпачи Зараки смотрел на это шествие, и его ухмылка преобразилась. Исчезла насмешка. Исчезло разочарование. Осталось только чистое, незамутнённое благоговение. Как у верующего, наконец-то узревшего лик своего божества. Его глаз сиял таким восторгом, что казалось, вот-вот выскочит из орбиты. Он видел не сломленного человека. Он видел рождение. Рождение того, что он искал. Настоящей угрозы. Настоящей боли. Настоящей битвы.


— Да… — прошептал он, и голос его дрожал от нетерпения. — Да, да, да…


Масато остановился в десяти шагах от него. Он был страшен. Его форма феникса исчезла, но голубое пламя не погасло. Оно бушевало вокруг него неуправляемыми клочьями, смешиваясь с бирюзово-оранжевыми выбросами. Из уголков его рта стекала тонкая струйка той же мутной, светящейся жидкости. Его одежда висела лохмотьями. Но в его позе, в его взгляде, была нечеловеческая решимость. Решимость того, кто уже простился с одной жизнью и готов принять другую, какой бы ужасной она ни была.


Он поднял руку. Пустую. Он посмотрел на ладонь, на сбитые в кровь костяшки пальцев. И из центра этой ладони, медленно, будто пробиваясь сквозь толщу плоти, начала вытягиваться полоска пламени. Но это не была рапира. Это было нечто более плотное, более массивное. Основа. Рукоять. Начало того, что должно было стать… другим.


Воздух вокруг него начал реагировать. Не просто дрожать от реяцу. Он начал рваться. Тонкие, чёрные щели, похожие на трещины в стекле, появлялись в пустоте вокруг его тела, с короткими, хлопающими звуками. Давление нарастало с каждой секундой. Камни на земле начали подниматься, левитируя в этом искажённом поле силы. Обломки древесины тлели и рассыпались в пепел, даже не касаясь пламени.


Масато открыл рот. Его губы, потрескавшиеся и в крови, шевельнулись. Голос, который из него вышел, был не его голосом. Это был голос двоих. Голос Масато, хриплый, надтреснутый, полный боли. И что-то ещё — низкое, гулкое, похожее на отдалённый раскат грома, идущий из самой глубины.


— БАН… — вырвалось из него.


Это не было словом. Это было началом катаклизма. Пламя вокруг него, всё это месиво из голубого, бирюзового и оранжевого огня, вдруг собралось воедино. Оно поднялось. Не всплеском, а колонной. Огромной, вращающейся колонной огня и энергии, которая взметнулась в небо, сминая воздух, разрывая его в клочья. Свет был ослепляющим. Грохот — оглушающим. Земля под ногами Масато плавилась, образуя лужу раскалённого камня. Он стоял в эпицентре рождающегося урагана, маленькая, тёмная фигурка в сердцевине света.


Кенпачи Зараки не отступил ни на шаг. Ветер, рвущий его зелёные волосы и куртку, был столь силён, что мог содрать кожу. Он вскинул голову, глядя на это чудовищное пламя, и его ухмылка растянулась от уха до уха, обнажив все зубы. Он закричал. Кричал так, чтобы его было слышно сквозь рев стихии, вкладывая в крик всю свою жажду, всю свою извращённую радость.


— НУ ДАВАЙ, ДАВАЙ ЖЕ! ПОКАЖИ МНЕ! ПОДАРИ ЭТО МНЕ!


Масато, его фигура уже терялась в основании огненного столба, поднял голову. Его золотые глаза метнули последнюю молнию в сторону Кенпачи. Он сделал ещё одно усилие. Его грудь вздыбилась. Губы снова разомкнулись, чтобы выдохнуть вторую часть команды, финальный слог, который должен был перевернуть мир…


— …КА… — пронеслось по улице, заглушённое рёвом, но всё же различимое.


И в этот миг…


…всё остановилось.


Не пламя. Оно продолжало бушевать. Не грохот. Он всё ещё бил по барабанным перепонкам.


Остановился звук. Тот самый внутренний гул, вой, звон, который заполнял голову Масато. Он оборвался. Резко. Бесповоротно. Как будто кто-то выключил гигантский динамик внутри его черепа.


Наступила тишина. Не внешняя. Внутренняя.


Странная.

Пустая.


Его золотые глаза, полные боли и решимости, вдруг расширились. В них промелькнуло непонимание. Сбой. Ожидание… которого не последовало. Он стоял в центре огненного смерча, на пороге высшего освобождения, но связь… порвалась. Команда повисла в воздухе незавершённой. Пламя бушевало, но оно было слепо, бесцельно. Оно не формировало новую сущность. Оно просто горело.


И в этой странной, звенящей пустоте, наступившей после обрывающегося крика, Масато Шинджи вдруг почувствовал, как что-то тёплое и густое поднимается у него из горла. Не пламя. Нечто иное.

Он застыл в позе, полной напряжённого ожидания. Тело — тетива, натянутая до предела. Дух — стрела, уже выпущенная в полёт, но зависшая в воздухе. Он произнёс половину слова, выпустил в мир первый слог освобождения, и ждал отклика. Отклика мира. Отклика своей души. Отклика Хоко.


Отклика не было.


Была только пустота. Звенящая, абсолютная, всепоглощающая пустота. Она обрушилась на него изнутри, как обвал в глубокой пещере. Ещё секунду назад его сознание было переполнено — рёвом феникса, воплями страха, холодным шёпотом пустоты, болью, яростью, решимостью. Теперь — ничего. Тишина. Как будто кто-то взял и выключил свет в самой главной комнате его существа.


Огненный столб всё ещё бушевал вокруг него, но теперь он воспринимал его отстранённо, как зритель сквозь толстое, грязное стекло. Рёв пламени был приглушённым, далёким. Свет — размытым, лишённым смысла. Он чувствовал тепло на коже, но оно было чужим, как тепло от костра, у которого сидишь, но не можешь согреться.


«Что…?» — попыталась сформироваться мысль, но она потерялась, не начавшись, растворилась в вате, заполнившей его череп.


Потом пришло ощущение. Физическое, отвратительное, не принадлежащее боли битвы. Что-то шевельнулось у него глубоко внутри, в области солнечного сплетения, там, где всегда гнездился тёплый, уверенный сгусток его духовной энергии. Это было не шевеление — это был спазм. Резкий, судорожный толчок, как будто некий внутренний орган, о котором он не знал, внезапно лопнул.


Он согнулся пополам.


Это было невольное, животное движение. Руки инстинктивно обхватили живот. Не от боли в ранах — от нового, щемящего, тошнотворного чувства пустоты и давления одновременно. Мышцы пресса сжались в тугой, болезненный узел. Его рот приоткрылся.


И огонь… погас.


Не так, как гаснет костёр, когда кончаются дрова. А как гаснет экран при внезапном отключении электричества. Мгновенно. Бесповоротно. Ослепительный столб пламени, крутящийся вихрь голубого, бирюзового и оранжевого света — всё это сжалось внутрь, к точке в его груди, и исчезло. Не осталось даже тлеющих углей. Остался только резкий, едкий запах озона и палёной плоти, да струйки дыма, поднимающиеся с его обгоревшей одежды и волос.


Свет померк. Грохот стих, сменившись гулкой, давящей тишиной разрушенной улицы. Остался только свист в ушах и тяжёлое, хриплое дыхание Кенпачи где-то рядом.


Масато стоял, согнувшись в три погибели, и мир вокруг него медленно проступал сквозь пелену отстранённости. Он увидел свои босые ноги, стоящие в луже расплавленного, теперь уже остывающего и чернеющего камня. Увидел крошечные трещинки на застывшей поверхности, похожие на паутину. Увидел тень, падающую от него самого — короткую, уродливую, корчащуюся тень.


Силы покинули его ноги. Не резко, а медленно, будто из них вытянули кости. Он не рухнул. Он осел. Сначала на одно колено. Камень, всё ещё тёплый, жёстко упёрся в коленную чашечку, отдаваясь тупой болью по всей ноге. Потом подкосилась вторая нога. Он опустился на оба колена, его тело всё ещё было согнуто, голова почти касалась земли. Руки, всё ещё вцепившиеся в живот, дрожали мелкой, неконтролируемой дрожью.


Из его горла вырвался звук. Не крик. Не стон. Сдавленный, мокрый хрип, как будто он пытался вдохнуть, но его лёгкие были заполнены жидкостью. Спазм в животе усилился, стал волнообразным, подступающим к горлу. Его тело напряглось в новой, отчаянной попытке извергнуть что-то наружу. Это была не боль. Это было позывом, древним и неудержимым, как рвота.


Он откинул голову назад, инстинктивно открыв рот, чтобы вдохнуть воздуха, но вместо вдоха…


…его вырвало.


Но это не была рвота в человеческом понимании. Не выброс полупереваренной пищи, не горькая желчь.


Из его рта хлынула жидкость.


Она была густой, как мёд или патока, и мутной, как вода в болоте. Но при этом она светилась. Тусклым, больным, мерцающим светом. Цвет был невозможно описать — нечто среднее между цветом ржавчины, гниющего апельсина и тухлой рыбы, но с внутренними переливами, как у бензиновой плёнки на воде. В ней плавали мелкие, твёрдые крупинки, похожие на пепел или крошечные осколки угля, которые тоже светились изнутри. Запах был удушающим — сладковато-гнилостным, с оттенком пережжённой проводки и чего-то металлического, химического. «Огненный гной». Совершенно точное, отвратительное определение.


Она не просто вылилась. Она хлынула потоком, ударив с силой о застывший камень перед ним. Звук был мягким, влажным, противным. Лужа этой светящейся слизи быстро растекалась, шипя и пузырясь при контакте с холодной поверхностью, испуская лёгкий, ядовитый дымок. Капли забрызгали его колени, руки, лицо. Он чувствовал её тепло — не живое тепло пламени, а липкое, неприятное, как тепло разлагающегося тела.


И с извержением этого «гноя» из него ушло последнее. Сила. Воля. Даже осознание происходящего.


Его глаза… потухли.


Яростное золотое сияние «Глаз Истины» дрогнуло, померкло, съёжилось до маленькой точки в центре зрачка и исчезло. Остались обычные, человеческие глаза. Серые. Глубокие. Но теперь в них не было ни глубины, ни мягкости, ни даже боли. Была пустота. Та же пустота, что воцарилась внутри. Взгляд стал стеклянным, невидящим, устремлённым в какую-то точку в луже светящейся рвоты перед ним. Он больше не видел траекторий, не видел тепла, не видел духовной энергии. Он видел только мутное отражение неба в этой отвратительной лужице.


Кенпачи Зараки всё это время стоял неподвижно. Его восторженная ухмылка замерла на лице, затем начала медленно сползать, как маска из глины. Он не приближался. Он просто смотрел. Его единственный глаз, полный минуту назад ликования, теперь изучал Масато с холодным, аналитическим разочарованием. Он не чувствовал жалости. Жалость была для него чуждым, бессмысленным понятием. Он чувствовал фрустрацию. Как гурман, которому подали изысканное блюдо, а он откусил первый кусок и почувствовал вкус гнили.


Он сделал шаг вперёд. Его сандалия с хрустом раздавила небольшой обломок кирпича. Звук был невероятно громким в новой тишине. Он остановился в метре от Масато, склонившегося над своей же отравой.


— Ты… — начал Кенпачи, и его голос был низким, лишённым привычной энергии, почти разочарованным. — Сломался? Серьёзно? Прямо сейчас? На самом… интересном месте?


В его тоне не было даже злости. Было недоумение. Как будто он наблюдал за сложной, красивой машиной, которая вдруг рассыпалась в прах от одного толчка. Он ждал взрыва, трансформации, рождения нового чудовища для боя. А получил… это. Жалкого человека, блюющего светящейся дрянью.


Масато не ответил. Он даже, кажется, не услышал. Его тело дёрнулось в последнем, слабом спазме. Руки разжались, отпустили живот, и безвольно упали по бокам. Опору он потерял.


Он рухнул вперёд. Не на бок. Прямо лицом в ту самую лужу собственной, светящейся рвоты и в чёрный, закопчённый камень рядом.


Звук был тупым и влажным. Его лицо, уже испачканное кровью, пылью и «гноем», ударилось о землю. Он не пытался подставить руки, смягчить удар. Он просто упал, как мешок с костями. Его тело, ещё секунду назад бывшее сосудом невероятной энергии, теперь лежало безвольной, дрожащей грудой. Мелкая, прерывистая дрожь пробегала по его спине, плечам, рукам — последние отголоски нервных импульсов в опустошённом теле. Из полуоткрытого рта, прижатого к камню, всё ещё сочилась тонкая струйка того же мутного, светящегося вещества, смешиваясь с кровью из разбитой губы.


Кенпачи смотрел на него несколько долгих секунд. Потом фыркнул. Звук был полон презрения и скуки. Он повернулся, отводя взгляд, будто от чего-то неприятного и недостойного дальнейшего внимания. Его интерес испарился, оставив после себя только раздражающий осадок несостоявшегося зрелища. Он что-то негромко, брюзгливо пробормотал себе под нос, взмахнул мечом, словно сбрасывая с него невидимую грязь, и медленно, не оглядываясь, пошёл прочь из зоны разрушения, его массивная фигура постепенно растворялась в клубах ещё не осевшей пыли.


_____________***______________


Контраст был абсолютным.


Тишина здесь была другой. Не гулкой тишиной разрушения, а мягкой, бархатной, почти административной тишиной хорошо охраняемого помещения. Воздух пахл деревянной полировкой, старым пергаментом и лёгкими, едва уловимыми нотами ароматических палочек — что-то цветочное, возможно, орхидея. Не было ни пыли, ни гари, ни запаха крови.


Длинный, прямой коридор Пятого отряда. Стены отделаны тёмным, благородным деревом, по ним через равные промежутки размещены матовые светильники в виде бумажных шаров, излучающие ровный, спокойный свет. Пол устлан плотными, поглощающими звук циновками тёмно-бордового цвета. В конце коридора, у высокого окна с видом на Сейрейтэй (отсюда, с высоты, он выглядел как спокойное море черепичных крыш, подсвеченных фонарями), стояла одна-единственная фигура.


Сосуке Айзен.


Он стоял совершенно неподвижно, в своей белой накидке капитана, заложив одну руку за спину. В другой, свободной руке, он небрежно, почти невесомо держал тонкую, тёмно-коричневую кожаную папку с застёжкой. Папка была закрыта. Он не смотрел в неё. Его взгляд был устремлен в окно, но выражение его лица говорило, что он видит не пейзаж.


На его лице застыла лёгкая, задумчивая улыбка. Не та широкая, дружелюбная улыбка, которую он обычно демонстрировал миру, а нечто более частное, более настоящее. Удовлетворённое. Расчётливое.


Он медленно поднёс свободную руку к лицу. Длинные, ухоженные пальцы дотронулись до дужек его очков. Он не снял их. Он просто провёл пальцем по гладкой поверхности стекла, от переносицы к виску. Движение было ленивым, почти ласкающим. Стекло, чистое и безупречное, слегка запотело от тепла его кожи, оставив лёгкий след.


Он опустил руку. Его губы шевельнулись, произнося слова так тихо, что они были скорее формой мысли, вынесенной наружу, чем обращением к кому-либо.


— Процесс начался, — прошептал он. Голос был ровным, бархатным, полным глубочайшего удовлетворения. — Смирно. Мягко. Тихо… — он сделал микроскопическую паузу, — …как я и рассчитывал. Всё прошло по плану.


Его улыбка стала чуть шире, чуть определённее. В уголках глаз собрались крошечные, почти невидимые морщинки удовольствия. Это была улыбка учёного, наблюдающего, как в стерильной лабораторной чашке начинают расти именно те бактерии, культуру которых он туда поместил. Улыбка архитектора, видящего, как первая, самая важная несущая балка его сложнейшей конструкции занимает расчётное место под давлением, ни на йоту не отклонившись от плана. Улыбка человека, который только что почувствовал едва уловимое натяжение той самой, нужной ниточки в бесконечно сложном кружеве заговора.


Он повернулся от окна и медленно, без малейшей спешки, пошёл по коридору. Его шаги не издавали ни звука на мягких циновках. Белая накидка плавно колыхалась за его спиной. Он нёс папку, как носитель некоего важного, но уже решённого вопроса. В его позе, в его движении была абсолютная, ледяная уверенность.


Где-то далеко, в другом конце Сейрейтея, в кратере, наполненном обломками и светящейся слизью, лежало тело лейтенанта Масато Шинджи, из которого медленно, капля за каплей, вытекала не только странная субстанция, но и сама воля к сопротивлению. А здесь, в чистом, тихом коридоре, человек в очках улыбался, потому что первый, самый деликатный этап эксперимента прошёл идеально.


Тишина в коридоре Пятого отряда была сладкой, как яд. И столь же целенаправленной.

Загрузка...