Глава 47. Рождение чудовища

Камень под щекой был тёплым. Не от солнца — от остаточного жара, впитанного во время огненного смерча, который бушевал здесь всего несколько минут назад. Тепло было неравномерным; под его левой щекой чувствовалась гладкая, почти горячая поверхность, а под подбородком — неровная, шероховатая и прохладная. Эта разница в температуре была одной из немногих вещей, которые всё ещё достигали его сознания, проникая сквозь толстый слой ваты и свинца, закупорившего его разум.


Он лежал лицом вниз. Правая щека и лоб были прижаты к луже. Не к воде. К чему-то густому, липкому, холодному и при этом странно тёплому изнутри. Светящемуся. «Огненный гной». Название, пришедшее откуда-то из глубин памяти, было идеально точным и оттого отвратительным. Он чувствовал, как эта субстанция медленно затекает ему в левую ноздрю, щиплет слизистую не резкой болью, а тупым, химическим жжением. Он не мог вдохнуть через нос — он был забит. Дыхание шло через полуоткрытый рот, который тоже был частично погружён в эту жижу. Каждый короткий, судорожный вдох приносил с собой вкус. Сладковато-металлический, с гнилостным оттенком, как будто он лизал ржавую батарейку, обмазанную падалью. Его язык, прилипший к нёбу, был сухим и шершавым, как наждачная бумага, но слюны не было, чтобы его смочить.


Его тело лежало неподвижно, но внутри всё ещё бушевали отголоски катаклизма. Мышцы живота и грудины саднило, будто их изнутри поскребли раскалённой тёркой. В горле стоял ком — не эмоциональный, а физический, ощущение распухших, обожжённых тканей. Но самая странная пустота была в центре груди, там, где раньше всегда пульсировал тёплый, уверенный узел его духовной силы, его связь с Хоко. Теперь там была… дыра. Не боль, не холод — просто отсутствие. Как если бы у человека внезапно исчезло сердце, но тело по инерции ещё пыталось жить. Эта внутренняя пустота была страшнее любой внешней раны.


«Я… что…» — поползла бесформенная мысль, но она не имела ни начала, ни конца. Его сознание было разбито на осколки, плавающие в мутном растворе шока и физиологического отравления.


Звуки доносились до него приглушённо, как из-под толстой воды. Где-то далеко, за пределами его маленького, липкого мирка, слышался тяжёлый, раздражённый вздох. Потом — грубый, низкий голос, каждый слог которого врезался в тишину, как удар молотком.


— …сломался? Серьёзно? Прямо сейчас? На самом… интересном месте?


Голос Кенпачи. В нём не было ярости, которая была раньше. Была скука. Глубочайшее, оскорбительное разочарование. Как у ребёнка, который долго собирал сложную игрушку, а она рассыпалась от первого прикосновения. Эти слова, полные презрительного недоумения, упали на Масато тяжелее, чем кулак. Они подтверждали то, что он и так смутно чувствовал: он потерпел крах. Не просто проиграл бой. Он сломался. Как инструмент. Как механизм. В самый ответственный момент.


Последовал звук — фырканье. Короткое, влажное, полное такого откровенного презрения, что Масато, даже в его полубессознательном состоянии, почувствовал, как по спине пробегает холодный, унизительный озноб. Потом — тяжёлые, удаляющиеся шаги. Не торопливые, а размеренные, ленивые. Капитан Одиннадцатого отряда уходил. Он даже не счёл нужным добить его. Он просто отвернулся, как от неинтересного мусора.


Шаги затихли. Наступила новая тишина. Но она была уже не прежней. Раньше тишину разрывали звуки боя, рёв пламени, крики. Теперь тишина была полной, завершённой, могильной. И в этой тишине его одиночество стало абсолютным, физически ощутимым. Он лежал один в кратере, наполненном его же отходами, покинутый даже тем, кто жаждал его смерти.


И в этот момент мир… изменился.


Сначала это было едва уловимо. Звуки, которые ещё оставались — далёкий треск догорающей балки, шелест осыпающейся пыли, его собственное хриплое дыхание — стали тише. Не постепенно, а как будто кто-то повернул регулятор громкости вселенной. Они не исчезли, а отдалились, стали плоскими, как звук из дешёвых наушников. Воздух, которым он пытался дышать, стал гуще. Не от пыли. Он стал вязким. Каждый вдох требовал усилия, будто грудная клетка должна была продавливать себе путь через сироп. Давление в ушах нарастало, как при быстром спуске с горы.


Потом пришло ощущение изнутри. Не боль. Не спазм. Что-то более фундаментальное. Глубокий, низкочастотный гул. Он зародился где-то в той самой пустоте в его груди, но это был не звук. Это была вибрация. Ощущение, будто каждая клетка его тела, каждая молекула начала дрожать на одной и той же, невыносимой для восприятия частоте. Костный мозг, мышцы, внутренние органы — всё это отзывалось на этот внутренний гул мелкой, неконтролируемой дрожью. Это был не страх. Это было физическое предвестие. Как гудение высоковольтной линии перед разрядом.


Его пальцы, лежащие в луже светящейся слизи, дёрнулись первыми. Непроизвольное, резкое сокращение мышц, заставившее кончики пальцев скрючиться и впиться в камень. Потом дёрнулась стопа. Пятка ударилась о землю с глухим стуком. Судорога, стремительная и жестокая, пробежала по икроножной мышце, выгнув ногу в неестественной позе.


«Нет… стоп…» — паническая мысль, яркая и чёткая, вспыхнула на мгновение в мутном потоке сознания. Он узнал это ощущение. Так тело ведёт себя, когда ему не хватает кислорода, когда происходит масштабный сбой в нервной системе. Но это было сильнее. Глубже.


Судорога перекинулась на вторую ногу. Потом свело мышцы живота. Его тело, лежавшее пластом, изогнулось дугой, оторвав таз от земли. Позвоночник хрустнул, протестуя против неестественного напряжения. Он не мог крикнуть — горло было сжато спазмом. Из его горла вырвался только сдавленный, сиплый звук, похожий на предсмертный хрип.


Это была не просто судорога. Это было началом разрушения формы.


Внутренний гул нарастал, заполняя всё его существо. Казалось, что его кости начинают резонировать с этой частотой. В ушах стоял оглушительный звон, заглушавший всё. Его глаза, всё ещё стеклянные и пустые, были широко раскрыты, но они не видели кратера, неба, лужу. Они видели только вспышки — яркие, белые, болезненные вспышки, мелькающие в такт вибрации.


А затем, в самой глубине, в том месте, где раньше был Хоко, что-то шевельнулось. Не дух феникса. Не его сила. Нечто иное. Тёмное, тяжёлое, инертное, как спящая глина. И это нечто, разбуженное катастрофой срыва банкая, отравленное «огненным гноем» и внутренним распадом, начало медленно, неотвратимо разворачиваться. Первая трещина в человеческой форме Масато Шинджи пошла не по коже, не по кости. Она пошла изнутри, из самого ядра его искажённой духовной сущности. И её первым физическим проявлением стала эта всеобъемлющая, нечеловеческая судорога, скрючившая его тело в трясущийся, безмолвный узел страдания в центре пустого, безразличного кратера.

Судорога, скрутившая его в тугой узел, не отпускала. Она была живой, пульсирующей сущностью, которая захватила контроль над его мускулатурой. Казалось, что невидимые руки с железной хваткой сжимали каждую мышцу, каждое сухожилие, выкручивая их до предела, а затем завязывая в неестественные узлы. Он лежал на боку, поджав колени к груди, руки сведённые судорогой, впились пальцами в собственные предплечья, оставляя на коже багровые, глубокие полумесяцы. Его челюсти были сжаты так сильно, что зубы скрипели, издавая тонкий, скрежещущий звук, слышимый только ему. Височные мышцы вздулись твёрдыми буграми.


Но постепенно, сквозь волну чисто мышечной боли, стало проступать нечто новое, более глубокое. Ощущение давления.


Оно начиналось в позвоночнике. Не как боль от сведённой спины, а как чувство, будто внутри позвоночного столба, в самом спинном мозге, что-то набухает. Что-то твёрдое, неорганичное. Ощущение было похоже на то, как если бы в мягкий, эластичный шланг начали закачивать быстро твердеющую пластмассу. Это давление распространялось вверх, к основанию черепа, и вниз, к тазу. Позвонки, под этим внутренним напором, начали медленно, с тихим, похожим на хруст сухого дерева звуком, расходиться. Не ломаться, а именно раздвигаться, освобождая место для чего-то, что требовало больше пространства.


Его спина, выгнутая дугой, начала выгибаться ещё сильнее. Это уже было не мышечное сокращение. Это был медленный, неумолимый процесс, словно невидимый домкрат упирался ему в живот изнутри и давил на позвоночник, пытаясь вывернуть тело наизнанку через спину. Рёбра заскрипели, протестуя против неестественного изгиба. Боль была тупой, глубокой, раздирающей. Он не мог вдохнуть полной грудью — диафрагма была зажата, лёгкие сдавлены. Каждый короткий, свистящий вдох приносил не облегчение, а новую волну этого внутреннего распирающего ужаса.


«Что… это… остановите…» — мысль, полная детского ужаса и беспомощности, металась в его сознании, как птица в клетке. Но остановить было некому. Он был один на один с тем, что происходило внутри его собственного тела.


А потом пошли волны.


Они пробегали под кожей. Не пульсация крови. Не дрожь мускулов. Это было похоже на то, как если бы под тонким слоем песка проходил огромный, медленный червь, вздымая целые дюны. Начиналось где-то в глубине, в области живота или груди: ощущение сгущения, уплотнения ткани. Потом это уплотнение начинало двигаться, растекаться, расползаться в стороны, поднимаясь к поверхности. Кожа на его руках, ногах, торсе начинала вздуваться в странных, асимметричных буграх. Эти вздутия были твёрдыми на ощупь (если бы он мог их ощупать), как будто под кожей накачивали не воздух или жидкость, а быстротвердеющую глину или воск.


Он видел это краем затуманенного зрения. Кожа на его левом предплечье, там, где были глубокие царапины от его же ногтей, вдруг натянулась, стала блестящей и неестественно гладкой. Затем её цвет начал меняться — с обычного телесного на багрово-красный, потом на тёмно-лиловый, как синяк. Под этой изменившейся кожей что-то двигалось, перекатывалось, формируя продолговатые, узловатые выступы. Это было похоже на то, как если бы его собственные мышцы внезапно начинали бесконтрольно расти, набухая силой, которая не принадлежала им.


Но самое страшное происходило с костями.


Сначала это были едва уловимые ощущения — зуд где-то глубоко в бедренной кости, ломота в плечевых суставах, странное тепло в рёбрах. Потом пришла боль. Острая, сверлящая, невыносимая. Боль, исходящая не от внешнего удара, а из самого центра костной ткани. Казалось, что кости изнутри просверливают раскалёнными сверлами. Он не мог пошевелиться, не мог издать звук, но внутри его черепа стоял беззвучный вопль.


И тогда ткань на его спине, в районе лопаток, где напряжение было наибольшим, порвалась.


Не со звуком разрыва одежды, а с коротким, влажным чпоком, как будто лопнул перезрелый плод. Разрыв был небольшим, всего в пару сантиметров. Но из него не хлынула кровь. Выступило несколько густых, тёмных капель, смешанных с тем же «огненным гноем», а затем… показалась белая, шероховатая поверхность. Не кость в привычном понимании. Это была пластина. Неровная, словно вылепленная вручную из грубого фарфора или известняка. Её цвет был грязно-белым, с желтоватыми прожилками. Она медленно, миллиметр за миллиметром, выдвигалась из разрыва, отодвигая в стороны разорванные края кожи и мышечной ткани. Боль при этом была неописуемой — не режущей, а тупой, давящей, как будто его тело разрывали изнутри тупыми щипцами.


За первой пластиной, чуть ниже, послышался такой же звук — и появилась вторая. Потом третья, на другом боку позвоночника. Они росли, выламываясь наружу, как кристаллы, пробивающиеся сквозь каменную породу. Края пластин были неровными, зазубренными. Они разрывали его хаори и нижнюю рубаху, лоскуты ткани прилипали к сочащейся из-под них странной, липкой жидкости.


Но трансформация не ограничивалась спиной. На его левом плече, там, где судорога свела дельтовидную мышцу в твёрдый комок, кожа тоже натянулась до предела и лопнула. На этот раз показалось нечто, напоминавшее не пластину, а толстый, скрученный шип из того же костяного материала. Он медленно вытягивался вверх, скручиваясь по спирали, как рог.


Масато пытался дышать. Это был единственный доступный ему рефлекс, последняя ниточка связи с тем, что когда-то было нормальной жизнью. Он силился сделать глубокий, очищающий вдох, чтобы наполнить лёгкие воздухом, оттолкнуть этим ужас.


Но когда он, преодолевая спазм диафрагмы, судорожно втянул в себя воздух, то почувствовал не прохладу, не наполнение.


Он почувствовал огонь.


Не метафорический. Не духовный. Физический, обжигающий жар, поднимающийся из самой глубины его грудной клетки. Казалось, что вместо воздуха в его трахею и бронхи хлынула расплавленная сталь. Этот внутренний жар не сжигал изнутри — он кипел. Он бурлил, переливался, пенился где-то в районе лёгких и сердца. С каждым слабым, прерывистым биением сердца волна этого кипящего внутреннего пламени растекалась по сосудам, достигая самых отдалённых уголков тела. Его пальцы, его стопы, его лицо — всё наполнялось невыносимым жаром. Пот, если бы он мог выделяться, мгновенно испарился бы на поверхности кожи.


Это была не сила Хоко. То пламя было чистым, голубым, управляемым, даже в гневе оно несло в себе жизнь и исцеление. Это… это было похоже на шлак. На отравленную, загрязнённую энергию, которая не могла ни созидать, ни даже правильно разрушать. Она могла только мутировать, деформировать, перестраивать то, во что входила.


И она перестраивала его.


Его лицо, искажённое гримасой боли, начало меняться. Кожа на лбу и скулах натянулась, стала тонкой, как пергамент. Под ней зашевелились твёрдые выступы. Что-то давило изнутри на глазницы, заставляя его глаза закатываться под веки от дискомфорта. Челюстные кости сжались, потом, с противным хрустом, слегка разошлись, изменив прикус. Из дёсен, там, где корни зубов, пошла странная, щемящая боль — будто зубы начинали медленно расти, становиться длиннее, острее.


Но самым ужасным было происходящее в районе его рта и носа. Мышцы, контролирующие дыхание и мимику, начали бесконтрольно сокращаться и растягиваться. Его губы, слипшиеся от засохшей слизи и «гноя», растянулись в неестественной, нечеловеческой ухмылке. А на переносице, прямо под кожей, начало формироваться твёрдое, выпуклое образование. Оно было небольшим, но росло. Пульсировало. Это был зародыш. Зародыш того, что вскоре должно было стать маской. Но пока это была лишь обещание искажения, костяная шишка под кожей, намекающая на форму, которой не должно было быть у человека.


Он лежал, раздираемый изнутри, покрывающийся первыми, уродливыми признаками метаморфозы. Его тело более не принадлежало ему. Оно стало полем битвы, лабораторией, тигелем, в котором варилось нечто новое, чудовищное и абсолютно чуждое. И всё, что оставалось от Масато Шинджи — это осознание этого ужаса, плывущее в море боли, жара и нарастающего, низкого гула трансформации. Эволюция через пытку только началась.

Боль стала вселенной. Она перестала быть набором отдельных ощущений — жгучего жара в груди, сверлящей ломоты в костях, рвущего давления в спине. Она слилась в одно сплошное, белое, гудящее поле. В этой боли не было ни прошлого, ни будущего. Только бесконечное, всепоглощающее сейчас. Масато больше не был человеком, лежащим в кратере. Он был сосудом, наполненным до краёв расплавленным свинцом агонии.


Но где-то в самой глубине этого свинцового моря, в самом центре бури, оставалась крошечная, умирающая точка сознания. Та самая точка, из которой когда-то наблюдал за миром боязливый мальчик из Руконгая. Она не могла думать, не могла вспомнить своё имя или звание. Она могла только регистрировать. И она регистрировала ужас.


«Боль… это боль…» — мерцала простейшая мысль. «Но что такое боль? Сигнал. Сигнал тела о повреждении. О нарушении границ. О том, что что-то не так.» Осколки знаний целителя, как обломки корабля после крушения, всплывали в этом аду. «Нервные окончания… передают импульс… мозг интерпретирует как опасность…»


Но это была не та боль. Это была не сигнализация. Это было само событие. Повреждение не просто происходило — оно было процессом, сущностью, которая пожирала его изнутри и тут же перестраивала в нечто иное. Это была боль не как предупреждение, а как строительный материал. Каждый новый разрыв кожи, каждый хруст ломающейся и тут же срастающейся в новой форме кости был не катастрофой, а этапом. Боль была языком, на котором с ним говорило это вторжение. И язык этот не собирался останавливаться.


«Нужно… остановить… нужно исцелить…» — попыталась просочиться автоматическая, профессиональная реакция. Но инструментов не было. Его руки, скрюченные и покрывающиеся бугристыми наростами, не могли сложиться в мудры для кайдо. Его голос, запертый в глотке, сдавленной спазмом и растущими изнутри тканями, не мог произнести заклинание. Его духовная энергия… её больше не было. Вернее, она была, но она сама стала источником боли, топливом для этой чудовищной переплавки.


Он попытался вспомнить что-то, что могло бы стать якорем. Образ.


«Капитан… Унохана…»


Всплыло лицо. Не то мягкое, спокойное, каким она смотрела на пациентов. А другое. То, что видел только он во время их тайных, жестоких тренировок. Лицо с глазами, помнящими тысячелетия резни. В этих глазах не было жалости, но было понимание. Понимание природы силы, боли, грани между жизнью и смертью. Он вспомнил её голос, тихий и безжалостный: «Тот, кто боится смерти, лучше всех понимает ценность жизни.»


«Я боюсь… я так боюсь… но это… это не смерть. Это хуже.» — завопила его внутренняя сущность. «Капитан… помоги… останови это…» Но он знал, что её нет рядом. Он был один. Как и в ту ночь побега Урахары. Как и всегда, когда приходилось делать самый тяжелый выбор. Один.


И пока это крошечное сознание металась в попытках найти смысл или спасение, его тело продолжало эволюционировать в кошмар.


Эпицентр трансформации сместился к голове.


Ощущение было таким, будто его череп зажали в гигантских, раскалённых тисках. Давление шло не снаружи, а изнутри. Из мозга? Из костей черепа? Трудно было сказать. Но его голова стала невыносимо тяжёлой. Он попытался оторвать её от липкой, холодной лужи, в которой лежала его щека. Мышцы шеи, уже изменённые, покрытые мелкими костяными бугорками, напряглись. Но голова будто налилась свинцом. Она сдвинулась на миллиметр, и это потребовало титанических усилий. Шея хрустнула, и новая, острая боль вонзилась в основание черепа.


А на лице… началось самое отвратительное.


Та самая выпуклость на переносице, под кожей, перестала просто пульсировать. Она зашевелилась. Костяной зародыш маски начал искать форму. Кожа над ним натянулась до полупрозрачности, стала бледно-серой, как у трупа. Потом она лопнула. Не с громким звуком, а с тихим, влажным разрывом, похожим на то, как лопается перезрелый волдырь.


Из разрыва показался край костяной пластины. Но это была не гладкая пластина, как на спине. Она была пористой, неровной, покрытой мелкими, словно соты, ячейками. Её цвет был не белым, а землисто-серым, с желтоватыми и коричневатыми вкраплениями, будто её выкопали из древней могилы. И она была влажной. Из пор сочилась густая, маслянистая жидкость того же мерзкого светящегося оттенка, что и «гной», смешанная с сукровицей и лимфой.


Пластина не вылезла сразу вся. Она росла. Как гриб после дождя. Как кристалл в перенасыщенном растворе. Медленно, неумолимо, пульсируя в такт какому-то внутреннему ритму. С каждым пульсом её край продвигался на долю миллиметра, отодвигая и разрывая кожу дальше. Она ползла вверх, к лбу, и вниз, к кончику носа. Звук при этом был едва слышным — тихое, мокрое шуршание, хруст ломающихся микроскопических кожных перегородок, мягкое бульканье вытесняемой жидкости.


Масато чувствовал каждое движение этого чужеродного материала под своей кожей. Он чувствовал, как его носовые кости с треском сдвигаются, раздвигаются, меняют угол. Как хрящи носа деформируются, сплющиваются, становясь частью растущей структуры. Дыхание через нос, и без того затруднённое, теперь стало вообще невозможным. Маска перекрывала ноздри, формируя нечто вроде сплошного костяного щитка.


Рост продолжался. Маска ползла к глазам. Кожа на веках натянулась. Он почувствовал давление на глазные яблоки. Свет, который он ещё видел краем зрения — тусклое, дымное небо, — начал расплываться, затемняться. Костяная пластина наползала на орбиты. И в этот момент, в последний миг перед тем, как зрение должно было исчезнуть полностью, он увидел отражение. Тусклое, искажённое отражение в луже перед своим лицом.


Он увидел не себя. Он увидел начало нечто. Получеловеческое лицо, искажённое болью, с кожей, разорванной в нескольких местах, из-под которой лезла серая, влажная кость. Он увидел свой рот, растянутый в немом крике, с губами, посиневшими от недостатка кислорода. И свои глаза.


Свои глаза…


Серые. Глубокие. Человеческие. В них застыл ужас, боль, отчаяние, мольба. В них ещё была личность. В них ещё был Масато Шинджи.


«Нет… только не глаза… не смотри… не дай этому забрать взгляд…»


Это была последняя, отчаянная внутренняя мольба. Глаза были вратами души. Окнами, через которые он смотрел на мир, через которые мир видел его. Если они изменятся… если их закроют… это будет конец. Окончательный.


Костяная пластина доползла до нижнего края глазниц. На секунду рост замедлился. Давление на глаза ослабло. Возможно, была надежда…


А потом, из глубины разросшейся костяной массы, прямо напротив того места, где должны были быть зрачки, вспыхнули два крошечных, тусклых точки.


Они не были золотыми, как «Глаза Истины». Они не были серыми, как его обычные глаза. Они были кроваво-красными. Тусклыми, как тлеющие угли в пепле. Они не светили — они горели изнутри холодным, ненавидящим, животным огнём. В них не было разума, не было воспоминаний, не было страха. Была только бесконечная, простая ярость. И голод.


В тот миг, когда зажглись эти красные точки, серые глаза Масато… потухли.


Не закрылись. Не закатились. Они просто… погасли. Свет сознания, огонёк личности, тлевший в них даже в самые страшные моменты боли, — исчез. Остались те же серые радужки, тот же рисунок, но они стали пустыми. Как стеклянные бусины. Как глаза куклы. В них больше не было ничего. Они смотрели в отражение в луже, но уже ничего не видели.


Красные точки в глубине маски моргнули. Медленно, тяжело, как веки существа, только что пробудившегося ото сна. Они не видели мир в цветах, формах, деталях. Они видели его в оттенках тепла, движения, угрозы и добычи. Они видели размытое пятно собственного отражения в луже и не узнавали его.


Маска продолжала расти, окончательно формируя грубые, асимметричные очертания, похожие на клюв совы, но искривлённый и сломанный. Она покрыла лоб, скулы, часть челюсти. Кожа, которую она отодвинула, обвисла клочьями по краям, сочась жидкостью.


Масато Шинджи, лейтенант 4-го отряда, Целитель, перестал смотреть на мир. Теперь из-под наростов дикой кости на мир смотрело нечто иное. Нечто, для которого весь его путь, всё исцеление, вся осторожность и любовь к жизни были лишь питательной средой, удобрением для роста этого уродливого, голодного цветка. Осталось только то, что в него спрятали. И это нечто медленно, с хрустом срастающихся костей и бульканьем жидкостей, начало шевелиться в луже, пробуя своё новое тело.

Оно лежало в луже. Термин «оно» был теперь единственно верным. То, что раньше было Масато Шинджи, превратилось в бесформенный комок извивающейся плоти, торчащих костяных пластин, обвисших лоскутов кожи и тряпичных обрывков некогда серого хаори, пропитанных густой смесью крови, слизи и светящегося гноя. Маска — грубый, асимметричный нарост землисто-серой кости, покрывающий верхнюю часть лица от лба до скул — была на месте. Из её глубины мерцали две тусклые красные точки, бесцельно скользящие по ближайшим обломкам, по трещинам в камне, по собственным когтистым, уже не совсем человеческим пальцам.


Внутри этого тела-руины всё ещё тлели остатки сознания. Но это были не мысли, а обрывки ощущений, плавающие в смоле полного паралича воли. «Тяжело… всё тяжело… холодно в луже… а внутри… горит…» Это была констатация фактов, лишённая даже страха. Страх требует личности, а личность была похоронена под слоями боли и костей.


Но инстинкты — базовые, животные — никуда не делись. Более того, они усилились, вышли на первый план, вытеснив всё человеческое. Инстинкт дыхания. Инстинкт движения. Инстинкт избавления от невыносимого внутреннего давления.


Давление было ключевым. То самое «кипящее пламя» в груди не утихло. Наоборот, оно сконцентрировалось, уплотнилось, стало похоже на сжатую пружину, готовую взорваться. Оно больше не было просто жаром. Оно стало массой. Ощущением чудовищного, распирающего изнутри объёма, который требовал выхода. Его новые, деформированные лёгкие, сдавленные разросшимся рёберным каркасом и наростами на спине, не могли вместить эту энергию. Его горло, частично перекрытое растущей изнутри костяной структурой, не могло её выпустить тихо.


Тело начало двигаться. Не по воле разума, а по команде спинного мозга, перегруженного сенсорным хаосом. Пальцы с длинными, изогнутыми, больше похожими на когти ногтями впились в камень. Мускулы на руках, вздутые и перекрученные, но невероятно плотные, напряглись. Костяные пластины на спине заскрежетали друг о друга. Оно — зверь — медленно, с трудом, стало подниматься на четвереньки.


Движение было неуклюжим, болезненным даже на этом уровне восприятия. Левое плечо, из которого торчал спиральный шип, было выше правого. Позвоночник, усеянный костяными выступами, выгнулся неестественной дугой. Голова в её новой, тяжёлой маске болталась, словно на неверно прикреплённой шее. Оно упёрлось руками (одна рука была ближе к лапе с растопыренными, костлявыми пальцами, другая ещё сохраняла подобие кисти) в камень и оттолкнулось.


Сначала встали задние конечности. Они тоже были разными — одна нога казалась более прямой, но с вывернутой стопой, другая — с дополнительным суставом ниже колена, что придавало ей вид конечности гиены. Тело приподнялось. Капли липкой жидкости и сгустки слизи стекали с его торса, с шипов, с клочьев волос, всё ещё собранных в грязный хвост, но теперь спутанный с костяными отростками на затылке.


Оно стояло на четырёх конечностях, как зверь. Голова низко опущена, маска почти касалась земли. Красные точки в её глазницах замерли, уставившись в камень прямо перед собой. Из-под маски, через щели в костяной структуре и полуоткрытый рот с неестественно вытянутыми, острыми клыками, вырывалось хриплое, прерывистое дыхание. Пар от этого дыхания смешивался с холодным воздухом и поднимался слабыми струйками.


И давление внутри нарастало.


Оно чувствовало его как невыносимую полноту. Как если бы его проглотило живое землетрясение, и теперь это землетрясение билось в его грудной клетке, пытаясь вырваться. Энергия, духовная энергия, но извращённая, отравленная, неконтролируемая, копилась и требовала выброса. Это был чистый, нерациональный позыв. Не для атаки. Не для защиты. Просто потому, что так должно было быть. Потому что энергия не могла оставаться внутри. Она должна была выйти. Как крик новорождённого. Как первое дыхание.


Мышцы на его (её? его?) шее и грудине вздулись, стали твёрдыми, как камень. Горло содрогнулось от внутреннего спазма. Костяные пластины на спине разошлись чуть шире, издав скрип, будто открывалась бронированная крышка. Рот открылся шире, чем позволяла человеческая анатомия, нижняя челюсть со щелчком сместилась в сторону, обнажив полный ряд заострённых, неровных зубов.


И оно заревело.


Звук, который вырвался из этого искажённого горла, не был похож ни на что человеческое или даже животное. Он начался как низкий, подземный гул, исходящий из самой груди, — звук, который больше чувствовался телом, чем слышался ушами. Затем гул поднялся вверх, превратился в рвущийся, хриплый рёв, полный боли, ярости и чистой, неоформленной силы. Он был настолько громким, что камень под его лапами затрещал, а мелкие осколки щебня заплясали на месте. Воздух вокруг его головы заколебался видимой рябью.


Но это был не просто звук.


Вместе с рёвом, из его разверстого рта, из всех щелей в растущей маске, из пор на костяных пластинах, хлынул поток. Не слюна, не гной. Плотная, видимая волна духовной энергии — рэяцу. Она была окрашена в грязные, больные цвета — тускло-бирюзовый, гнилостно-оранжевый, с проблесками кроваво-красного. Эта волна не была сфокусирована. Она била веером, широким, сокрушительным конусом, в сторону, противоположную от Кенпачи — просто потому, что так вышло.


Энергия ударила в груду обломков на краю кратера. Не было взрыва в привычном смысле. Было исчезновение. Камни, древесина, металлические скобы — всё, чего коснулся этот поток, не разлетелось на куски. Оно рассыпалось, распылилось, обратилось в тончайшую, раскалённую пыль, которая тут же была унесена ударной волной. На месте груды осталась гладкая, оплавленная впадина, дно которой светилось тусклым оранжевым свечением, как тлеющий шлак.


Рёв продолжался, набирая силу. Зверь запрокинул голову, направляя поток энергии в небо. Столб искажённого рэяцу, шириной в несколько метров, ударил в низкие, дымные облака. Они не рассеялись — они заклубились, закрутились в гигантскую, грязную воронку. Воздух наполнился электрическим треском. По краям энергетического столба плясали короткие, ядовито-зелёные молнии. Свет от этого выброса озарил всю округу зловещим, пульсирующим сиянием, отбрасывая на руины длинные, прыгающие тени.


И в этот момент, шагах в тридцати от эпицентра этого хаоса, стоял Кенпачи Зараки.


Он не ушёл далеко. Разочарование заставило его отступить, но не покинуть место возможного зрелища окончательно. Его лицо, ещё недавно искажённое скукой, стало внимательным, как у хищника, уловившего новый, незнакомый запах.


Когда раздался рёв и пошла волна энергии, сносящая обломки, Кенпачи не отпрыгнул. Он даже не прикрылся. Он просто вдохнул. Полной грудью. Воздух, наполненный разрядами чужеродной энергии и запахом озона и палёной плоти, вошёл в его лёгкие, и он уловил в нём новый оттенок. Не страх. Не слабость. Угрозу. Настоящую, чистую, смертоносную угрозу.


И он впервые за долгое, долгое время почувствовал.


Ощущение было мимолётным, но кристально ясным. Оно прошло не через разум, а через чистейший боевой инстинкт, отточенный тысячами схваток. Инстинкт сказал ему: если этот сгусток искажённой энергии, этот ревущий зверь, выберет тебя следующей целью, если этот поток рэяцу, способный испарять камень, ударит не в груду щебня, а прямо в голову, в незащищённый череп… ты умрёшь. Не получишь рану. Не будешь отброшен. Умрёшь. На месте. Окончательно.


И это осознание… было прекрасным.


Его ухмылка, до этого вялая, начала медленно расползаться по лицу. Не та безумная, радостная гримаса, что была во время боя. Более… благоговейная. Глаза его расширились. В единственном видимом глазу вспыхнул не просто азарт, а глубокое, почти религиозное восторг. Это был восторг коллекционера, нашедшего наконец недостающий, уникальный экспонат. Восторг альпиниста, увидевшего перед собой самую неприступную, самую смертоносную вершину.


Он не сделал ни шага вперёд. Не поднял свой меч в боевую стойку. Он просто стоял, впитывая в себя этот момент, этот звук, эту демонстрацию абсолютной, неконтролируемой мощи. Его тело, всегда жаждущее битвы, было расслаблено. Он ждал. С бесконечным терпением охотника, знающего, что дичь уже в капкане и осталось лишь дать ей понять это.


Контраст был поразительным, сюрреалистичным. В центре — клубящийся вихрь боли, мутации и слепой ярости, существо, которое только что родилось в агонии и теперь кричало миру о своём существовании, не понимая даже, кто или что оно такое. На периферии — человек. Спокойный, улыбающийся, с лицом, озарённым отблесками чужого безумия. Человек, для которого этот вопль агонии был самой прекрасной музыкой, а обещание смерти — самым дорогим подарком.


Рёв зверя начал стихать, переходя в хриплое, булькающее завывание. Столб энергии в небе дрогнул и рассыпался на миллионы искр, которые угасли, не долетев до земли. Зверь опустил голову, его маска снова была направлена в землю. Из пасти капала густая, светящаяся слюна. Красные точки в глазницах метались, сканируя округу. Они скользнули по фигуре Кенпачи, задержались на ней на долю секунды.


Кенпачи встретил этот бездушный взгляд. Его улыбка стала ещё шире, почти по-дружески.


— Ну вот, — произнёс он тихо, почти ласково, и его голос был полон одобрения. — Так-то лучше. Теперь… покажи мне, на что ты действительно способен.

Тишина, наступившая после рёва, была звенящей, напряжённой, как струна. Эхо ещё бродило по руинам, спотыкаясь о груды камня и пролеты уцелевших стен. Воздух был тяжёлым, наэлектризованным, пропитанным запахом озона, расплавленного камня и чем-то новым, едким и металлическим — запахом высвобожденной, дикой духовной энергии. Пыль, поднятая выбросом, медленно оседала, ложась тонким, бархатистым слоем на всё вокруг, включая спину зверя, его костяные пластины и обвисшие клочья униформы.


Зверь стоял на четвереньках, его тяжёлое, неравномерное дыхание вырывалось клубами пара в холодный воздух. Красные точки в глубине маски хаотично метались, сканируя разрушения, которые он только что нанёс. Эти глаза не видели красоты или ужаса — они регистрировали изменение. Горка щебня исчезла. На её месте — гладкая, дымящаяся впадина. Это было хорошо. Это означало, что внутреннее давление можно выплеснуть наружу и изменить мир вокруг. Ощущение было новым, примитивным, но мощным. Удовлетворение хищника, оставившего первый след на территории.


В его внутреннем хаосе, в том месте, где когда-то была сложная ментальная карта мира, теперь плавали лишь простейшие понятия, привязанные к ощущениям. «Давление — внутри. Больно. Выпустить — хорошо. Там» — красные точки скользнули по оплавленному кратеру, «— после выпуска — нет давления. Тише.»


Но давление возвращалось. Не такое всеобъемлющее, как в момент трансформации, а более локализованное, сосредоточенное где-то в горле и в верхней части груди. Оно было похоже на ком, на тугой, горячий шар, который нужно было вытолкнуть. Это был не просто избыток энергии. Это был позыв. Инстинктивный, неотразимый импульс, подобный позыву к рвоте или чиханию, но в тысячу раз сильнее. Организм, перестроенный чуждой силой, обнаружил новую функцию и требовал её немедленного использования.


Красные точки перестали метаться. Они зафиксировались на дальнем конце улицы, на полуразрушенной каменной арке, некогда бывшей входом в какой-то внутренний двор. Цель была выбрана не из стратегии или ненависти. Просто потому, что она была там. Дальше всего от него. Чтобы выплеснуть давление, нужно было целиться далеко. Чем дальше, тем больше пространства для энергии, тем сильнее будет облегчение.


Его тело начало готовиться. Мышцы шеи и челюстей, уже деформированные, снова напряглись до предела. Костяные пластины на спине разошлись ещё шире, образуя некое подобие вентиляционных щелей, из которых повалил густой, горячий пар. Внутри груди этот горячий шар сгустился, закрутился, начал вибрировать с такой частотой, что кости грудной клетки отозвались глухим гулом. Горло содрогнулось от спазма. Во рту скопилась густая, вязкая, обжигающе горькая жидкость — конденсированная духовная энергия, смешанная с физиологическими отходами мутации.


Зверь открыл пасть.


Челюсти разошлись гораздо шире, чем позволяла анатомия. Связки хрустнули, кости челюсти со щелчком сместились, образовав почти идеальный круг. Из этой черной дыры, обрамленной рядами неровных, острых зубов, вырвался звук.


Но это не был рев. И не крик.


Это был гул. Низкочастотный, всепроникающий, исходящий не из голосовых связок, а из самой глубины искажённой духовной сердцевины. Звук был похож на скрежет тектонических плит, на гул гигантского трансформатора под запредельной нагрузкой, на вой сирены, тонущей в вязкой смоле. В нём не было эмоций. Не было ярости или боли. Это был чистый, сырой звук высвобождения. Звук разрыва. Как будто ревели не лёгкие и горло, а сама реальность вокруг этого места, протестуя против происходящего в её тканях. В этом гуле смешивались две ноты: одна — пронзительная, визжащая, как рвущийся металл; другая — глубокая, гробовая, как стон пустоты.


И в тот момент, когда гул достиг пика, когда казалось, что воздух вот-вот сожмётся в твёрдый кристалл от этого звука, из разверстой пасти зверя вырвалось нечто.


Это не был чистый, сфокусированный луч, каким Серо выпускают опытные пустые. Это было нечто сырое, нестабильное, рваное. Оно вылетело не ровным цилиндром, а клубком спутанных, бешеных энергий. Внешне это выглядело как сгусток светящейся плазмы неправильной, постоянно меняющейся формы. Его ядро было цвета перегретого вольфрама — ослепительно белым с синевой. Но вокруг этого ядра клубились, шипели и взрывались вихри других оттенков: ядовито-бирюзового, ржаво-оранжевого, грязно-фиолетового. Вся эта масса была пронизана чёрными, корчащимися прожилками — следами нестабильности и загрязнения.


Это был Серо. Но неправильное Серо. Рождённое не умением, не техникой, а чистой, неконтролируемой силой и потребностью выплеснуть разрушение.


Он ударил.


Не в арку, на которую были направлены красные точки. Нет. Нестабильный сгусток энергии петлял, вилял, как пьяная пуля. Он прочертил в воздухе хаотичную, извивающуюся траекторию, оставляя за собой шлейф ионизированного воздуха и раскалённых частиц. И врезался не в цель, а в здание, стоявшее в тридцати метрах левее от неё.


Контакта, в привычном понимании, не было.


Был акт исчезновения.


Стена здания, сложенная из тёмного, прочного камня Сейрейтея, не взорвалась. Она не рассыпалась на блоки. Там, куда врезался сгусток, камень… испарился. Просто перестал существовать на молекулярном уровне. Образовалась идеально круглая дыра диаметром в несколько метров, края которой были не рваными, а гладкими, как отполированными до зеркального блеска и тут же оплавившимися в стекловидную массу. За первой стеной луч, уже теряя форму, пробил вторую, третью, прошёл насквозь через всё здание, оставив после себя не тоннель, а конусообразную зону тотального уничтожения. Всё, что было внутри — балки, перегородки, мебель, — исчезло, не оставив пепла.


Но энергия не закончилась. Пробив здание насквозь, нестабильный Серо ударил в землю за ним. Здесь уже не было чистого испарения. Был термический взрыв. Грунт, камни мостовой, фундаменты соседних строений — всё это вспучилось, взлетело в воздух раскалённым фонтаном лавы и шлака, а затем рухнуло обратно, образуя новый, меньший кратер, из которого повалил чёрный, едкий дым.


Температура в эпицентре удара и вдоль всего пути луча была чудовищной. Камень плавился не как лед под солнцем, а мгновенно, с шипением и треском, превращаясь в брызги жидкой, белой фаянсовой массы, которая, застывая, образовывала причудливые, остекленевшие наплывы. Воздух над траекторией луча дрожал, искажаясь, как над раскалённой плитой. Запах был невыносимым — запах сожжённого кремния, расплавленного металла и чего-то неописуемо едкого, будто горела сама духовная основа мира.


Зверь наблюдал за результатом. Красные точки в маске сузились, будто пытаясь сфокусироваться на дыме и разрушениях. Давление внутри исчезло. На смену пришло новое чувство — пустота, лёгкость, и… холод. Странный, внутренний холод, будто вместе с энергией он выплеснул и часть собственного тепла. Его передние лапы подкосились, и он снова опустился на них, тяжело дыша. Из его пасти, из ноздрей в маске, струился дымок, и капала густая, дымящаяся слюна, которая, падая на камень, оставляла на нём мелкие, тлеющие точки.


Этот выстрел не был атакой. Это был симптом. Первый, неловкий, разрушительный чих нового организма. Мир вокруг — руины, оплавленные камни, дымящаяся дыра в здании — был свидетельством одного: то, что раньше было Масато Шинджи, фениксом, целителем, мастером точного контроля, больше не существовало. На его месте было нечто, что могло лишь поглощать энергию окружающего мира и выплёскивать её обратно в виде сырого, слепого уничтожения. Это был не воин. Это было стихийное бедствие на четырёх лапах. И оно только что объявило о своём пробуждении.

Тишина после выстрела Серо была оглушительной. Но не абсолютной. Её наполняли новые звуки: тихое потрескивание остывающего камня вокруг оплавленного кратера от луча, шорох осыпающейся пыли с разрушенных фасадов, далёкий, приглушённый гул обрушения где-то в глубине прошитого насквозь здания. Воздух, наполненный гарью, пылью и электрическим послевкусием высвобожденной энергии, был тяжёлым для дыхания, но зверь, казалось, не замечал этого. Его лёгкие, перестроенные, с расширенными, жёсткими альвеолами, втягивали эту отравленную смесь с равнодушной эффективностью.


Красные точки в маске, немного притухшие после выброса, снова загорелись ровным, неумолимым светом. Давление внутри спало, но его место заняло нечто иное. Не боль. Не усталость. Пустота. Физическое, навязчивое ощущение незаполненности. Как будто после бурного извержения желудок оставался пустым, и эта пустота становилась новым источником дискомфорта, более тонким, но столь же настоятельным.


Эта пустота не была эмоциональной. Она была энергетической, метаболической. Организм, перестроенный для поглощения и выброса чудовищных объёмов духовной энергии, ощущал её недостаток. Окружающий мир — разрушенный, но всё ещё насыщенный остаточным реяцу от боя, от разрушений, от самого присутствия могущественных существ — был полон «пищи». И тело зверя начинало хотеть её.


«Тихо… холодно… внутри… пусто…» — плавали в его сознании обрывки ощущений. «Вон там… тепло… дрожит…» Красные точки скользнули по груде тёплых ещё обломков, по дымящейся дыре в здании, по самому воздуху, в котором висели микроволокна рассеянной духовной энергии.


Голод не был осознанным желанием. Это был глубокий, позвоночный позыв. Инстинкт, более базовый, чем потребность в дыхании. Он начинался где-то в центре груди, в том месте, где раньше была связь с дзампакто, и расползался по всему телу, заставляя каждый мускул, каждую кость, каждый нарост жадно впитывать рассеянные вибрации из воздуха.


И это чувство, это всасывающее ощущение пустоты, стало двигателем.


Зверь пошевелился. Сначала просто перенёс вес с одной передней лапы на другую. Камень под когтями проскрипел. Потом задние конечности, неуклюжие и асимметричные, напряглись. Мышцы на бёдрах, покрытые бугристыми наростами и проступающими костяными пластинами, вздулись.


Он не встал как человек, распрямляя спину. Он поднялся рывком, как разгибающаяся пружина. Движение было резким, некоординированным. Его тело, лишённое привычного центрирования человеческого скелета, качнулось вперёд, и он едва удержал равновесие, широко расставив лапы и уперев одну руку-лапу в землю. Он оказался в полуприседе, на трёх точках опоры, голова в тяжёлой маске низко опущена, красные точки уставлены в землю перед собой.


Это была не стойка воина. Это была поза хищника перед броском. Но в ней не было грации кошки или волка. Была неуклюжая, могущественная грубость медведя, смешанная с судорожной готовностью насекомого.


Именно в этот момент что-то сдвинулось в его периферийном «зрении» — не визуальном, а том, что воспринимало колебания духовной энергии. В стороне, за пределами основного поля разрушений, в тени полуобвалившейся стены, он уловил слабое, но чистое скопление реяцу. Оно было небольшим, как тлеющий уголёк в пепле, но оно было… нетронутым. Не смешанным с хаосом битвы. Не распылённым. Цельным. Возможно, это был какой-то артефакт, забытый в руинах, или слабый след чьего-то недавнего присутствия. Для его голода это был луч света в темноте.


Без мысли, без плана, им овладел единый импульс: «Взять. Впитать.»


Его тело дёрнулось вперёд. Но движение было странным, сбивающим с толку. Сначала он сделал шаг, похожий на человеческий — правой передней конечностью, ещё сохранявшей подобие руки. Но шаг получился слишком длинным, неуклюжим, и корпус завалился вперёд. Инстинктивно, чтобы не упасть, он оттолкнулся задней лапой, и это уже было движение зверя — мощный толчок, от которого тело рванулось рывком, а спина выгнулась дугой. Он пролетел пару метров и приземлился уже на все четыре конечности, но приземление было жёстким, без амортизации, с глухим ударом костяных пластин о камень.


Он замер на мгновение, сбитый с толку собственными движениями. В его моторной памяти, в мышечных волокнах, сохранились отпечатки разных существ. Шаги шинигами, отточенные годами тренировок Уноханы. Плавные, бесшумные движения целителя, несущего помощь. Агрессивные, резкие рывки зверя, которым он становился в бою. И теперь — новая, чужая механика тела пустого-мутанта, с изменённым центром тяжести, с лишними суставами, с костяным экзоскелетом. Все эти шаблоны конфликтовали, накладывались друг на друга, создавая хаотичную, роботическую походку.


Красные точки снова зафиксировались на цели — слабом источнике энергии в тени. Голод подтолкнул снова. Он сделал ещё один рывок. На этот раз, когда его тело понеслось вперёд, правая рука-лапа, вытянутая для равновесия, сама собой изменилась. Это не было сознательным решением. Это была реакция тела на потребность. Кости предплечья, уже утолщённые и деформированные, с коротким, сухим хрустом вытянулись. Они не просто удлинились — они перестроились, сплющились, заострились. Кожа и мышечная ткань, уже атрофированные и пронизанные чужеродными структурами, натянулись, как оболочка сосиски, а затем порвались у кончика, обнажив белый, шершавый костяной клинок длиной почти в метр. Он был кривым, с зазубринами, как гигантский коготь или обломок меча, выросший прямо из тела.


Зверь, не задумываясь, махнул этим импровизированным лезвием в сторону тени, где была цель, как бы расчищая путь. Клинок, движимый чудовищной силой мускулов, прочертил в воздухе свистящую дугу и врезался в каменную кладку стены, за которой прятался источник.


Удар был не для разрушения преграды, а просто побочным эффектом движения. Но силы было достаточно. Камень не раскололся — он вздыбился. Блоки размером с голову человека вывернуло из стены, как зубы из дёсен. Они полетели в стороны, с грохотом разбиваясь о землю. Образовался ещё один пролом. Из-за стены не вырвался поток энергии, не вспыхнул свет. Просто исчезла слабая, чистая вибрация, которую он чувствовал. Возможно, источник был уничтожен. Возможно, просто перемешался с общим хаосом.


Но ощущение было важнее. В момент контакта костяного клинка с камнём, через структуру кости и плоти, зверь почувствовал лёгкий, едва уловимый толчок — крошечную порцию чужой, встревоженной духовной энергии, выбитой из камня при разрушении. Она впиталась в его тело, как капля воды в сухую губку. Пустота внутри слегка… дрогнула. Не заполнилась, но её острые края чуть притупились.


Это было хорошо.


Красные точки в маске замерли на разрушенной стене. Зверь выдернул костяной клинок из щебня. С хрустом, похожим на скрежет наждака по камню, кость начала укорачиваться, втягиваясь обратно в предплечье, оставляя после себя рваную, сочащуюся ранку, которая тут же начала стягиваться, покрываясь тонкой, перламутровой плёнкой нового нароста.


Он больше не колебался. Шаблоны движений — шинигами, зверя, человека — всё ещё боролись, создавая неуклюжие, рваные движения. Но теперь ими управлял единый, ясный импульс: Голод. Впитать. Взять энергию. А для этого нужно было двигаться, разрушать, касаться мира, выпускать силу и тут же поглощать её обратные толчки, вибрации, обломки.


Он сделал ещё шаг-рывок. На этот раз его нога, наступая, впилась когтями в камень с такой силой, что от места контакта во все стороны побежали трещины. Воздух вокруг его тела начал трескаться. Не в буквальном смысле. Это был эффект от его собственного, дикого, неконтролируемого реяцу, которое теперь постоянно сочилось из него, как радиация. Оно давило на реальность, искажало свет, заставляло мелкие камни вибрировать и подпрыгивать на месте. Пространство вокруг него на радиус в несколько метров стало мутным, дрожащим, как воздух над раскалённым асфальтом. В этой зоне всё теряло чёткость, звуки приглушались, а слабые источники духовной энергии начинали флуктуировать, притягиваясь к нему, как железные опилки к магниту.


Зверь двинулся дальше в руины, оставляя за собой след из трещин, вмятин и этого дрожащего, жадно впитывающего всё поле искажённой реальности. Его движения были клоунскими и ужасающими одновременно — смесь неловкости новорождённого жеребёнка и неумолимой, разрушительной силы бульдозера. Он не знал, куда идёт. Он шёл туда, где чуял тепло, вибрацию, пищу. Шёл, чтобы утолить голод, который был теперь его единственным законом.

Руины стали охотничьими угодьями. Зверь двигался вперёд рваными, но неуклонными зигзагами, ведомый призрачными всполохами духовного тепла. Его костяные когти оставляли на оплавленном камне глубокие, шершавые борозды. Дыхание, хриплое и влажное, вырывалось из-под маски клубами пара, смешиваясь с пылью, которую поднимало его дрожащее, искажающее пространство реяцу. Каждый его шаг, каждое движение неуклюже перестраивающейся конечности сопровождалось сухим шелестом скользящих друг о друга костяных пластин, тихим бульканьем жидкостей в перестроенных тканях.


Он остановился у груды обгоревших балок. Под ними чудилось слабое, тлеющее пятно — остатки защитного кидо, возможно, оставленного каким-то шинигами до боя и теперь медленно распадающегося. Красные точки замерли. Голод, вежливый и настойчивый, подтолкнул его. Он поднял правую переднюю лапу. Кости предплечья снова заскрипели, начав удлиняться и сплющиваться в лезвие, готовое разворотить груду и добраться до энергии.


Именно в этот момент он почувствовал.


Это было не тепло и не вибрация. Это было давление. Совершенно иного рода. Не внутреннее, распирающее, а внешнее. Оно пришло не спереди, не сбоку, а отовсюду сразу. Как будто само небо над Сейрейтеем вдруг стало тяжелее и опустилось на пару метров.


Воздух вокруг него, уже дрожащий от его собственной энергии, вдруг застыл. Пыль, висевшая в воздухе, перестала плавно опускаться и зависла, как в янтаре. Звуки — потрескивание, шорох, далёкие обвалы — резко притихли, будто кто-то накрыл мир толстым, звуконепроницаемым колпаком. Давление было не просто физическим. Оно было духовным, настолько концентрированным, плотным и тяжёлым, что его можно было почти пощупать языком — вкус железа, озона и чистой, неразбавленной мощи.


Давление сфокусировалось. Оно шло сзади.


Зверь медленно, с противным скрежетом в шейных позвонках, повернул свою тяжёлую, маскированную голову.


Кенпачи Зараки стоял в двадцати метрах от него. Он не крался. Не принимал боевую стойку. Он просто стоял. Но его стойка говорила сама за себя. Ноги были широко расставлены, почти как у зверя, корпус слегка наклонён вперёд, словно он опирался на невидимую стену из собственного реяцу. Его меч был опущен, остриём касаясь земли, но от этого он не выглядел менее опасным. Напротив, это выглядело как намеренное пренебрежение, как демонстрация того, что для того, что предстоит, даже меч не сразу понадобится.


И улыбка. Она не была прежней — дикой, радостной, жадной. Она была… сосредоточенной. Губы растянуты, обнажая зубы, но в уголках рта не было прежнего безумия. Была ледяная, хищная ясность. Его единственный глаз был прищурен, и в нём горел не огонь азарта, а холодное пламя абсолютной решимости. Он смотрел не на зверя как на игрушку. Он смотрел на него как на цель. На единственную точку во всём мироздании, которая сейчас имела значение.


Он сделал шаг вперёд.


Не рывок. Не прыжок. Обычный, тяжёлый шаг. Его сандалия с глухим стуком опустилась на камень. Но от этого шага земля под ним не просто дрогнула. Она… прогнулась. Неглубоко, на пару сантиметров, но этого было достаточно, чтобы от точки контакта во все стороны, с сухим треском, побежали трещины, гораздо более глубокие и зловещие, чем те, что оставлял зверь. Воздух вокруг тела Кенпачи закипел видимым маревом. Он не испускал энергию, как зверь. Он сжимал её вокруг себя, создавая область такого невероятного гравитационного притяжения, что свет вокруг него искажался, делая его контуры размытыми, а сам он казался больше, массивнее, чем был на самом деле.


Его реяцу, всегда чудовищное, теперь было сконцентрировано в стальной кулак, готовый обрушиться. Оно давило на зверя, на его собственное дикое поле, пытаясь его сломать, сжать, подчинить. Воздух вокруг маскированного существа начал не просто дрожать — он трещать, как тонкий лёд под тяжестью. Мелкие камешки на земле начали подпрыгивать и сталкиваться друг с другом, как будто их трясло в невидимом сите. От самого тела зверя начал подниматься лёгкий, зловещий пар — не от жара, а от того, что его собственная энергия, встретив непреодолимое давление, начинала «испаряться», рассеиваться в панике.


Зверь отреагировал инстинктивно. Голод, интерес к балкам мгновенно испарились, замещённый примитивным, всепоглощающим сигналом: УГРОЗА. Красные точки в маске сузились до булавочных уколов, зафиксировавшись на фигуре Кенпачи. Внутренняя пустота забыла о тонких вибрациях. Теперь она жаждала только одного — энергии этого невероятного давления. Энергии, которой можно было насытиться. Если её поглотить… пустота исчезнет надолго. Возможно, навсегда.


Он издал низкое, гортанное рычание. Звук был полон не ярости, а нетерпения, похотливого ожидания пиршества. Его тело напряглось, костяные пластины на спине разошлись, как жаберные щели, готовые вобрать в себя волну силы. Он перестал быть охотником за крохами. Он стал ловушкой, ждущей, чтобы в неё попало нечто огромное.


Кенпачи сделал второй шаг.


На этот раз он не просто наступил. Он вдавил ногу в камень. Раздался глухой удар, и под его ступнёй образовалась небольшая воронка. Давление удвоилось. Воздух между ними стал густым, как сироп. Свет от догорающих пожаров дрожал и раздваивался, проходя через эту сжатую область. Казалось, ещё немного — и пространство само по себе начнёт рваться.


И тогда Кенпачи улыбнулся. По-настоящему. Так, как улыбается человек, который прождал чего-то целую вечность и наконец-то дождался. В этой улыбке не было насмешки, нетерпения или злобы. Было чистое, незамутнённое удовлетворение. Удовлетворение мастера, увидевшего перед собой материал, достойный его усилий. Удовлетворение голодного, увидевшего наконец пищу, которая утолит его голод. Он нашел равного. Не по силе, не по технике. По сути. По готовности стереть всё вокруг в пыль ради одного мгновения чистого противоборства.


Никакой команды. Никакого вызова. Никакого слова.


Было только взаимное понимание, переданное через давящее реяцу, через взгляд красных точек в холодный глаз, через улыбку в ответ на немое рычание.


И они бросились.


Не один на другого. Они бросились друг в друга.


Кенпачи исчез с места. Не в смысле скорости — пространство, где он стоял, просто схлопнулось от силы его толчка, оставив после себя кратковременную впадину и клубы взметнувшейся пыли. Он превратился в живой снаряд, в торпеду из плоти, стали и невероятной воли, прочертив в сгущённом воздухе прямую, тёмную полосу искажения.


Зверь не отпрыгнул. Он встретил это движение. Его тело, неуклюжее секунду назад, сжалось в тугой, собранный комок мускулов и кости, и выстрелило навстречу. Его движение не было прямым. Оно было угловатым, резким, как удар скорпиона, с использованием всех четырёх конечностей, от которых отлетели осколки камня.


Расстояние в двадцать метров исчезло за долю мгновения.


Два мира — один, сжатый в кулак дисциплинированной ярости, и другой, разорванный и собранный заново голодной мутацией — сошлись в центре разрушенной улицы.

Загрузка...