Переход был не мгновением, а единым, растянувшимся до бесконечности взрывом. Тот миг, когда два сгустка нечеловеческой воли рванулись навстречу, не имел середины. Была только точка отсчёта — и точка соприкосновения.
Атмосфера между ними, уже сжатая до предела двумя противостоящими реяцу, не выдержала. Она не разрядилась громом и не разошлась волной. Она порвалась.
Воздух, эта привычная, невидимая субстанция, в узком коридоре между летящими телами вдруг стал видимым. Он застыл, проявившись как тонкая, дрожащая плёнка, натянутая на невидимый каркас. На этой плёнке, на мгновение отразившей искажённый свет пожаров и тени руин, появилась трещина. Одна, идеально прямая, вертикальная линия. Она не была похожа на трещину в стекле. Она была похожа на разрез. Как будто невидимый скальпель, лезвие которого было острее мысли, провели по самой ткани реальности.
И затем эта плёнка, это проявленное пространство, схлопнулось по линии разреза. Не с хлопком, а с тихим, влажным, безвоздушным чпоком, который был скорее ощущением в костях, чем звуком в ушах. За схлопыванием последовал вакуум — краткий, яростный, сосущий вакуум, который на долю секунды притянул к центру пыль, мелкие осколки и даже языки пламени с ближайших пожаров, вытянув их в тонкие, извивающиеся нити, прежде чем атмосфера с грохотом ринулась заполнять образовавшуюся пустоту.
В этот миг схлопывающегося пространства зверь и Кенпачи встретились.
Не было появления одного перед другим. Было наложение. Зверь, движущийся угловатыми, рваными рывками, и Кенпачи, несущийся как пушечное ядро, оказались в одной точке. Но их тела не столкнулись лоб в лоб. Кенпачи, с его опытом тысяч столкновений, инстинктивно сместил траекторию на сантиметр вправо, подставляя под удар не центр массы, а левое плечо, покрытое слоями духовной брони.
А зверь… зверь не атаковал. Он впился.
Его движение не было ударом в общепринятом смысле. Это было раскрытие. Когда расстояние сократилось до нуля, его правая передняя конечность, до этого полусогнутая и готовящаяся к удару, резко выпрямилась. Но не для того, чтобы нанести рубящий взмах. Кости предплечья, уже настроенные на трансформацию, не стали формировать длинное лезвие. Вместо этого, с серией быстрых, сухих щелчков, словно раскрывающийся складной нож, из кончиков каждого пальца и из ладони выдвинулись короткие, толстые, серповидные когти. И не просто выдвинулись. Они выстрелили вперёд на полметра, превратив всю конечность в нечто среднее между лапой медведя и боевой вилкой.
Эти когти, каждый толщиной в палец и изогнутый как багор, вонзились в плечо Кенпачи. Не в плоть — в его духовную броню, в то невидимое, но невероятно плотное поле реяцу, что сжималось вокруг него. Контакт не вызвал звонка стали. Возникло странное, затяжное шипение, как от раскалённого металла, опущенного в ледяную воду, смешанное с хрустом ломающегося хрусталя. Кончики когтей, встречая чудовищное сопротивление, начали светиться тусклым багровым светом, а от места контакта во все стороны брызнули короткие, ядовито-зелёные искры — осколки разрушаемой духовной энергии.
Кенпачи не остановился. Его инерция была колоссальной. Даже с когтями, впившимися в его защиту, он протаранил зверя, всей массой своего тела врезавшись ему в грудь. Удар был оглушительным. Раздался звук, похожий на удар кувалды по бронированной двери — глухой, металлический, с долгим, гудящим послезвучием. Зверя отбросило назад, его когти, с треском вырываясь из энергетической брони Кенпачи, оставили на ней четыре глубоких, дымящихся борозды, из которых сочился не кровь, а сгустки багрово-чёрного света.
Зверь кувыркнулся в воздухе, перевернулся раз, другой, и тяжело шлёпнулся на землю на спину, проскребя по камню костяными пластинами и оставив за собой рваный след. Давление в его груди, где пришелся удар, было чудовищным. Казалось, все его новые, только что сформированные рёбра треснули разом. Боль была яркой, белой, но странно отдалённой, как будто её испытывало не его тело, а какой-то посторонний прибор.
«Удар… сила… много… энергии…» — пронеслось в туманном сознании, лишённом личных местоимений. И тут же, вслед за болью, пришло ощущение. Не страх. Насыщение. Через те самые когти, через контакт с броней Кенпачи, в его тело влился мощный, грубый поток чужеродной духовной энергии. Это была не чистая сила, а сгусток ярости, боевой воли и чистой, неразбавленной мощи. Она влилась в ту самую внутреннюю пустоту, и та… дрогнула. Не заполнилась, но отозвалась. Как желудок, получивший первую ложку густой похлёбки после долгого голода. Ощущение было настолько примитивно приятным, что заглушило боль.
Красные точки в маске, на мгновение потускневшие от удара, вспыхнули с новой силой. Теперь они горели не просто осознанием угрозы, а жадностью. То, что стояло перед ним, было не врагом. Это был пир. Целая гора еды, защищённая твёрдой скорлупой, которую нужно было разбить.
Кенпачи, отбросивший зверя, не продолжил атаку сразу. Он остановился, скользя по камню на несколько метров, оставив под своими сандалиями две глубокие борозды. Он поднял левую руку, развернул плечо и посмотрел на четыре дымящиеся борозды на своей духовной броне. Из них всё ещё сочились сгустки энергии.
И он засмеялся. Не громко. Глухо, с придыханием. В этом смехе не было насмешки над слабостью противника. Это был смех открытия. Смех человека, который только что ощутил, как что-то острое и реальное впервые за долгие годы коснулось его, прошло сквозь первую, самую прочную линию обороны.
— Хорошо… — прошипел он, и его голос был полон одобрения, как у учителя, увидевшего первую удачную работу ученика. — Очень… хорошо.
Он повернул голову, его единственный глаз встретился с двумя красными точками, которые уже поднялись с земли. Зверь встал на все четыре лапы. Спина его выгнулась, костяные пластины приподнялись, как щетина. Из разорванных краев ран на груди, где его ударили, сочилась не кровь, а та же густая, светящаяся субстанция, но она тут же втягивалась обратно, а рёбра с хрустом вставали на место. Регенерация питалась той самой порцией энергии, которую он только что украл.
Воздух между ними снова начал кипеть. Но теперь это было не просто давление. Это было смешение двух чудовищных аур, которые не давили друг на друга, а начали переплетаться, бороться, вырывая друг у друга куски пространства. Свет дрожал и раздваивался. Звуки снаружи этого поля — грохот, треск, вой ветра — доносились как из-под толстого слоя воды.
Кенпачи медленно, намеренно, поднял свой меч. Он не принял боевую стойку. Он просто держал его перед собой, как бы предлагая, как бы показывая: «Вот он. Моё оружие. Попробуй взять. Попробуй сломать.»
Зверь ответил не рыком. Он ответил тишиной. Полной, сосредоточенной тишиной. Его красные точки замерли на лезвии меча. Внутри, в глубине, где когда-то жила личность, теперь копошился только один, ясный импульс. Тот же, что и у Кенпачи, но выраженный иначе. Не «Я убью тебя». А «Я съем тебя. Всю твою силу. Весь твой огонь. Всю твою боль. Она будет моей.»
И без предупреждения, без изменения в позе, зверь исчез.
Не в прыжке. Не в рывке. Пространство перед ним, уже искажённое, будто прогнулось под невыносимой тяжестью его намерения, а затем выпрямилось, вытолкнув его тело вперёд со скоростью, которая оставляла после него не след, а кратковременный разрыв в воздухе — тёмную, дрожащую полосу, которая с хлопком схлопывалась уже позади него.
Он возник прямо перед Кенпачи, его костяная, когтистая лапа уже занесена для удара, нацеленного не в тело, а в сам клинок, чтобы вырвать его, сломать, поглотить энергию, в нём заключённую.
Кенпачи встретил его не блоком, а встречным ударом. Его меч, казавшийся неповоротливым, взметнулся навстречу лапе с такой же нечеловеческой скоростью.
И в тот миг, когда кость должна была встретиться со сталью, а голод — с яростью, ткань пространства вокруг них снова застонала, не выдерживая натиска двух реальностей, сошедшихся в одной точке, чтобы выяснить, какая из них окажется прочнее.
Переход из одного мига в другой был не сменой кадров, а непрерывным, рвущим уши грохотом. Звук удара, когда костяная лапа зверя встретила поднятый клинок, не был звонким. Это был низкий, сокрушительный ГУММ, как от столкновения двух бетонных плит, сдвигаемых друг с другом под невероятным давлением. Звуковая волна ударила от точки контакта во все стороны, сплющивая пыль на земле в ровный круг и вырывая из трещин в камне последние клочья дыма и пепла.
В эпицентре этого звука материя взбунтовалась.
Лапа зверя, его правая передняя конечность, в момент столкновения не просто встретила сталь. Она перестроилась. Кости, уже деформированные и усиленные, под чудовищным давлением встречного удара не сломались. Они… расползлись. Предплечье, от локтя до запястья, удлинилось ещё на добрых двадцать сантиметров с резким, сухим хрустом, похожим на ломающуюся под нагрузкой сухую ветку. Но удлинение было неравномерным. Одна из костей (трудно было сказать, локтевая или лучевая, анатомия была уже далека от человеческой) вытянулась сильнее, образовав острый, загнутый назад шип прямо над местом соединения с «кистью». Сама «кисть», представлявшая собой сгусток костяных серповидных когтей, под ударом меча не отпрянула. Когти сомкнулись, обхватив лезвие чуть ниже острия, с тихим, скрежещущим звуком, будто каменные жернова начали молоть сталь.
Но трансформация не ограничилась местом удара. Тело зверя, получив чудовищный импульс через точку контакта, отреагировало всем своим объёмом. Его позвоночник, и без того выгнутый дугой, выгнулся ещё сильнее, с таким хрустом, будто позвонки вот-вот выскочат из своих гнёзд. И из этой выгнутой спины, из промежутков между костяными пластинами, с серией коротких, влажных чпоков, вырвались наружу шипы. Не острые иглы, а толстые, бугристые отростки того же землисто-серого костяного материала, что и маска. Они вырастали на десять-пятнадцать сантиметров, образуя неровный, опасный гребень вдоль всей спины, от шеи до копчика.
Нижние конечности тоже не остались в стороне. Левая задняя лапа, на которую пришёлся основной вес от отдачи, резко согнулась в колене, но сгиб был не в привычном суставе. Чуть выше обычного колена, с противным, хлюпающим звуком разрыва сухожилий и сдвига костей, образовался ещё один сустав. Нога приобрела зигзагообразный, почти готический силуэт, как у саранчи или богомола. Этот новый сустав, нестабильный и болезненный, позволил лапе впитать импульс иначе, распределив нагрузку, но выглядел это как вопиющее нарушение всех законов биомеханики.
Вся эта перестройка заняла долю секунды. И это была не эволюция, не адаптация к угрозе. Это был срыв. Насильственная, хаотичная пересборка живого организма под действием экстремального стресса, управляемая не разумом и не инстинктом выживания, а чуждой, паразитической логикой, для которой тело было лишь сырьём, глиной, которую можно мять, растягивать и ломать, лишь бы оно продолжало функционировать как оружие и насос для духовной энергии.
Кенпачи, чей меч был захвачен в костяные тиски, не пытался сразу вырвать его. Его единственный глаз, прищуренный от концентрации, скользнул по изменившемуся перед ним существу. Он видел вытянувшуюся руку-лезвие, новый шип на ней, гребень на спине, неестественно изогнутую ногу. Его ухмылка, никогда не покидавшая лицо полностью, на мгновение сползла, уступив место выражению… расчёта. Холодного, безэмоционального анализа угрозы.
Удар, который только что парировал его меч, пришёлся не по центру. Если бы зверь, с его новой, удлинённой конечностью, сместил траекторию на несколько градусов вверх, в сторону его головы… Если бы тот новый шип на руке, возникший уже в момент столкновения, оказался на линии атаки…
Мысль была не страшной. Она была констатацией факта, ясной, как уравнение.
Зверь, чувствуя, что захват удался, рванул на себя. Мышцы его перестроенной руки, вздувшиеся буграми под кожей и костяными пластинами, напряглись с силой, способной вырвать с корнем дерево. Он пытался не отобрать меч, а сломать его, или хотя бы вырвать из рук Кенпачи, чтобы лишить его оружия, этой концентрированной сгустка силы, и поглотить её.
Кенпачи не сопротивлялся рывку. Наоборот, он поддался ему. Но не так, как ожидал зверь. Он позволил мечу проскользнуть в костяных тисках на несколько сантиметров, меняя угол, а затем, используя инерцию рывка зверя и собственную чудовищную силу, повернул запястье.
Лезвие, зажатое, но не обездвиженное, провернулось внутри костяной хватки. Зазубренные края меча встретились с внутренней поверхностью когтей. Раздался звук, похожий на скрежет гигантской пилы по граниту. От точки контакта посыпался мелкий костяной порошок, смешанный с искрами стального трения.
И Кенпачи, наконец, произнёс слова. Не крик. Не рык. Спокойный, размеренный комментарий, обращённый больше к самому себе, чем к противнику. Его голос прорвался сквозь грохот борьбы, низкий и ясный:
— Если бы ты… сместил удар выше… — он сделал короткую паузу, напрягая мышцы, чтобы удержать контроль над мечом, — …в висок… я бы, наверное… умер.
В этих словах не было страха. Не было бравады. Было честное, почти уважительное признание факта. Как инженер, констатирующий, что если бы трещина в балке прошла на сантиметр иначе, мост бы рухнул. Он впервые за долгое время говорил не об удовольствии, не об азарте, а о реальной угрозе. И в этом признании было больше уважения, чем во всех его прежних диких воплях восторга.
Это осознание, эта холодная констатация смертельной опасности, казалось, на мгновение заставило его единственный глаз загореться новым, ледяным светом. Не азартом игрока, а сосредоточенностью сапёра, разминирующего бомбу, которая может разорваться от одного неверного движения.
Зверь, не понимающий слов, но чувствующий изменение в давлении, в намерении противника, ответил не речью. Он ответил действием. Понимая, что вырвать меч не получается, он отпустил захват. Костяные когти разжались с той же внезапностью, с какой сомкнулись. Одновременно его удлинённая рука, всё ещё занесённая, не стала отводиться назад для нового удара. Вместо этого, новый шип, выросший на ней выше «кисти», с резким, хлёстким движением всего плеча, рванулся вперёд, нанося укол прямо в грудь Кенпачи, в обход заблокированного меча.
Антианатомия порождала анти-тактику. Не логику воина, а хаотичную, непредсказуемую агрессию существа, чьё тело могло в любой момент вырастить новое оружие из любой своей части.
Резкий, хлёсткий укол шипа, выросшего на удлинённой руке зверя, достиг цели. Но не тела. Кончик костяного отростка, способный пробить камень, встретил на пути к груди Кенпачи невидимую, но непробиваемую стену — слой духовной энергии, сжатой вокруг капитана до плотности алмаза. Раздался короткий, высокий визг, будто гвоздь провели по стеклу, и кончик шипа раскрошился, разлетевшись облачком белой пыли.
Но импульс атаки не иссяк. Он передался дальше, по всей цепи движений. Зверь, не пытаясь вновь захватить меч, чьё лезвие теперь было свободно, использовал инерцию провалившегося удара. Его тело, всё ещё пребывающее в состоянии непрерывной мутационной готовности, совершило движение, невозможное для любого живого существа с фиксированным скелетом.
Его левая задняя лапа, с её новым, дополнительным суставом, резко согнулась под немыслимым углом, а затем, как отжатая пружина, выпрямилась, но не вниз, для отталкивания, а вбок. Одновременно правая передняя конечность, с раскрошенным шипом, резко сократилась, кости с хрустом втянулись обратно, уменьшая длину. Это создало безумный, вращающийся момент. Его тело, похожее на спутанный клубок мускулов, костей и брони, закрутилось вокруг своей оси, подобно волчку, но волчку с торчащими во все стороны шипами и когтями.
Это не было техникой. Это была буря из плоти и кости.
Кенпачи, только что блокировавший укол, увидел, как масса клыков, шипов и костяных пластин, испускающая сгустки пара и светящейся слизи, обрушивается на него вращающимся вихрем. Он не стал отступать. Его ступни глубже вжались в камень, и он встретил этот хаотичный шквал простейшим, но невероятно мощным движением — горизонтальным размашистым взмахом меча на уровне своего пояса.
Клинок встретил вращающееся тело.
Звука удара в привычном понимании не было. Был продолжительный, скрежещущий визг, как будто гигантская циркулярная пила врезалась в гранитную глыбу. От точки контакта во все стороны полетели не искры, а целые веера осколков — костяных щепок, кусочков застывшей слизи, обрывков ткани и снопы коротких, багровых молний — сгустков высекаемой духовной энергии. Зверь, чьё вращение было грубо прервано, отлетел в сторону, как волчок, которого пнули сапогом. Он врезался в то, что осталось от стены ближайшего полуразрушенного здания.
Стена не выдержала. Она не просто рухнула. Она разлетелась. Блоки тёмного камня, некоторые размером с телегу, были вырваны из кладки и отброшены на десятки метров, как щепки от взрыва. Они крутились в воздухе, с грохотом обрушиваясь на другие руины, вызывая новые обвалы. Облако пыли взметнулось вверх, скрывая точку удара.
Но бой не прервался. Он даже не замедлился.
Из клубящегося облака пыли, ещё до того как осколки камня упали на землю, вырвался сгусток света. Не луч, а рваный, клокочущий шар того самого нестабильного Серо, окрашенного в ядовитые цвета. Он пронёсся в сторону Кенпачи, не целясь, просто выпущенный в направлении последней известной угрозы. Пролетая, он задел угол ещё уцелевшей каменной арки. Камень не испарился на этот раз — он расплавился. Под чудовищной температурой, исходящей от сгустка, твёрдая порода повела себя как воск. Край арки оплыл, потек вниз густыми, светящимися оранжевым потоком, который, падая на землю, застывал в причудливые, стекловидные сталактиты. Воздух над траекторией Серо закипел, искажаясь, и в нём поплыли радужные марева, как над раскалённой пустыней.
Кенпачи, уже двигавшийся вперёд, даже не стал уворачиваться. Он махнул мечом, как бейсболист битой. Плоская сторона его меча встретила летящий сгусток энергии. Раздался не взрыв, а глухой, сосущий хлопок, как будто воздух схлопнулся. Сгусток Серо, не имеющий устойчивой формы, расплющился о лезвие, размазался по нему яркой, шипящей кашицей, а затем, будто не найдя точки приложения, просто рассеялся, испустив последнюю волну обжигающего жара и едкого запаха озона. Кенпачи даже не дрогнул. Его куртка задымилась на плече, где капля энергии прожгла дыру, но он лишь фыркнул, смахнув пепел.
А из пыли, там, где зверь врезался в стену, уже появилось оно. Оно вышло не шагом. Оно вытекло. Его тело, частично разбитое ударом, уже регенерировало. Костяные пластины на спине, некоторые треснувшие, срослись, образовав ещё более причудливые, асимметричные узоры. Сломанные шипы отвалились, а на их месте из пор в костяной броне уже проклёвывались новые, короткие и острые. Глубокая вмятина на боку, оставленная ударом меча, была заполнена пульсирующей, светящейся массой, которая, застывая, превращалась в новый слой бугристой, перламутровой «кожи».
И оно дышало. Но это дыхание было не просто втягиванием воздуха. Каждый его вдох был актом поглощения. Оно стояло в эпицентре разрушения, где воздух был насыщен свободной духовной энергией — остатками его собственного Серо, высеченными искрами от столкновений, распылённой аурой Кенпачи, даже слабыми эманациями от умирающих в пожаре материалов. И оно втягивало это всё. Воздух вокруг него буквально струился к нему, образуя слабые, но заметные вихри. Пыль прилипала к его влажной, сочащейся коже и тут же впитывалась, как будто тело было губкой. Каждый вдох затягивал раны, наполняло его новыми, дикими силами.
«Тепло… вибрация… везде… мое…» — кружилось в его примитивном восприятии. Окружающий мир, разорванный их боем, стал для него шведским столом. Он не просто регенерировал — он питался хаосом, который сам же и создавал.
И снова, без паузы, оно атаковало. На этот раз не броском, а резким, почти телепортирующим рывком. Его ноги, одна с двойным суставом, оттолкнулись от земли с такой силой, что под ними вздыбился и полетел вверх целый пласт оплавленного камня. Оно пролетело расстояние до Кенпачи так быстро, что звук его движения — свист рассекаемого воздуха и скрежет костяных пластин — донёсся уже после того, как оно оказалось перед капитаном.
Удар был не одиночным. Это был град. Костяные когти левой лапы, вытянувшись до предела, прочертили в воздухе веер из пяти параллельных линий, каждая из которых могла разрезать сталь. Правая рука, всё ещё укорачивающаяся, превратила кисть в подобие костяного молота и обрушила его сверху. Шипы на спине выдвинулись вперёд, как копья, а из сгибов его неестественных конечностей, с противными щелчками, выросли короткие, острые отростки, нацеленные в бок и в пах Кенпачи.
Это была не атака. Это было извержение. Извержение всего арсенала тела, которое могло мгновенно генерировать смертоносные выступы из любой своей части. Неосознанное, инстинктивное, управляемое лишь жаждой разрушения и поглощения.
Кенпачи встретил этот шквал. Он не пытался парировать каждую атаку. Он делал то, что умел лучше всего — ломился вперёд. Его тело, покрытое синяками и ожогами, стало живым тараном. Он принимал удары на свою духовную броню, на мышцы, на саму плоть. Костяные когти оставляли на его хаори и коже длинные, кровавые полосы. Костяной молот ударил его по предплечью, и кость внутри хрустнула, но не сломалась. Шипы скользнули по его боку, порвав ткань и оставив царапины.
Но каждый его шаг вперёд, каждый его встречный удар своим мечом, каждый короткий, мощный удар кулаком или локтем, был подобен удару молота по наковальне. Он не просто отбивался — он вбивал зверя обратно в руины, в каменную пыль, в собственный хаос. Он рвался вперёд не как человек, идущий сквозь бурю, а как сама буря, обретшая плоть и сталь, и жаждущая встретиться с другой бурей в самом её эпицентре, чтобы выяснить, какая из них окажется сильнее. И на его лице, искажённом концентрацией и свежими ранами, снова играла ухмылка — ухмылка человека, который наконец-то оказался в самом пекле того ада, о котором всегда мечтал.
Он был отброшен. Не ударом, а чистой, неукротимой массой, которая, казалось, не знала другого способа движения, кроме как вперёд. Его тело, лёгкое в сравнении с этой движущейся скалой, отлетело назад, перевернулось в воздухе и приземлилось на все четыре конечности, проскребя когтями по оплавленной поверхности камня, оставляя за собой четыре параллельные, дымящиеся борозды. Он остановился, упёршись спиной в груду горячих ещё обломков, которые осыпались ему на костяные пластины с тихим шелестом.
На мгновение — не более времени, необходимого для одного глубокого, хриплого вдоха, — всё замерло.
Шквал атак, непрерывный грохот, визг стали о кость, рёв выбросов энергии — всё это отступило, оставив после себя звенящую, гулкую тишину, наполненную лишь потрескиванием остывающего камня и тяжёлым, влажным дыханием двух существ.
Зверь замер в своей полуприсевшей позе. Красные точки в глубине маски, обычно мечущиеся в поисках угрозы и добычи, застыли, уставившись на фигуру Кенпачи, который остановился в десяти шагах от него. Капитан стоял, слегка согнувшись, опираясь на воткнутый в землю перед собой. Его грудь тяжело вздымалась. Хаори был изодран в клочья, обнажая покрытый шрамами, синяками и свежими, сочащимися царапинами торс. На его лице, испачканном сажей и кровью, не было прежней дикой ухмылки. Было усталое, сосредоточенное выражение бойца, оценивающего урон и готовящегося к следующему раунду. Из разбитой губы стекала струйка крови, которую он лениво смахнул тыльной стороной руки.
Он поднял голову, его единственный глаз встретился с двумя красными точками. И тогда Кенпачи Зараки сказал. Не закричал. Не прошипел. Просто произнёс, голосом, хриплым от напряжения, но удивительно спокойным:
— Ну что… — он откашлялся, выплюнув сгусток крови и пыли. — Кончились фокусы? Осталась только эта… кожа да кости?
В его голосе не было насмешки. Было что-то вроде разочарованного ожидания. Как будто он ждал, что из этого чудовища, в которое превратился лейтенант, вырвется что-то ещё — та самая сила феникса, то пламя, которое он видел вначале. Но он видел только костяные наросты, дикие выбросы энергии и животную ярость. Силу — да. Даже смертельную. Но не то, чего он, возможно, подсознательно жаждал. Не красоту мастерства, превращённую в абсолют. А просто сырую, безликую мощь.
Зверь не ответил. Он не мог. Но в этой внезапной тишине, в этой паузе между актами насилия, что-то внутри его изуродованного сознания дрогнуло.
Была пустота. Та самая всепоглощающая внутренняя пустота, которую он пытался заполнить энергией, поглощением, разрушением. Но теперь, на миг, когда внешний шум стих, эта пустота проявилась иначе. Она не просто требовала пищи. Она звенела.
Тишина внутри была не мирной. Она была мёртвой. Глухой.
Раньше… раньше в этой тишине всегда был Голос. Не такой, как у других. Спокойный, мудрый, иногда укоризненный, иногда ободряющий. Голос Хоко. Феникса. Даже в самые страшные моменты, даже когда страх парализовал, где-то на самом дне, как тлеющий уголёк, теплилась эта связь. Ощущение, что он не один. Что с ним его сила, его дзампакто, его… партнёр.
Теперь этой связи не было.
Он попытался мысленно, инстинктивно, прислушаться. Как делал тысячи раз перед сложной операцией, в момент медитации, в миг перед активацией шикая. Он искал тот знакомый, тёплый резонанс в груди, ту тихую песню пламени, которая всегда отзывалась на его зов.
«…Хоко?..» — пронеслась в глубине бледная, почти неоформленная мысль, эхо давно утраченной привычки.
В ответ — ничего. Только густая, тяжёлая, беззвучная вата. Как будто кто-то вырвал из его души некий орган восприятия, оставив после себя лишь слепое, глухое пятно.
«Шикай…» — попытался он. Слово было пустым. Команда, которая раньше вызывала прилив силы, трансформацию, крылья из голубого пламени, теперь была лишь набором звуков, не имеющих смысла. Его тело было трансформировано, но не по его воле. Это была пародия, кошмарное искажение того, чем когда-то был его шикай.
«Банкай…» — последняя, отчаянная попытка. Имя, которое он едва успел начать произносить перед тем, как всё рухнуло. Имя, которое висело в его памяти незавершённым, как оборванный крик. Он попытался представить его, вызвать образ, ощущение.
В ответ из глубин его существа поднялась волна… тошноты. Физического, духовного отвращения. Слабая, но ясная. Как будто сама попытка коснуться этой концепции была осквернением для того, во что он превратился. Банкай — высшее единство с дзампакто, пик силы шинигами. То, чем он был, больше не могло иметь с этим ничего общего.
Осознание было не мыслью. Оно было ощущением. Ощущением абсолютного, леденящего одиночества.
Он был один.
Не просто в этих руинах. В самом своём существе. То, что было Масато Шинджи — целитель, лейтенант, ученик, человек, боявшийся смерти и любивший жизнь, — было похоронено под слоями мутации. А то, что осталось — этот голодный, яростный зверь — было пустым сосудом. В нём не было партнёра. Не было связи с силой, которая была частью его души. Была только жажда, способность разрушать и чужая, паразитическая программа, перестраивающая его тело.
Он стоял на территории Пустоты. Не той, откуда приходят Пустые. На территории внутренней пустоты. Потери всего, что делало его кем-то.
Кенпачи, видя, что зверь не двигается, лишь стоит и дышит, издал короткий, хриплый звук — нечто среднее между смешком и откашливанием.
— Ладно, — пробормотал он, медленно выдёргивая меч из земли. — Если не феникс… тогда просто чудовище. Чудовищ тоже можно убивать.
Его голос вернул зверя из кратковременного ступора. Красные точки дёрнулись, снова зафиксировавшись на угрозе. Внутренняя пустота, на мгновение проявившаяся как осознание потери, снова сжалась, превратившись в знакомый, жгучий голод. Голод по силе этого человека перед ним. Голод по тому, чтобы заполнить тишину внутри грохотом его разрушения.
Философии не было. Была только простая арифметика: сила там — голод здесь — нужно взять.
Тишина кончилась. Она длилась ровно столько, чтобы исчезнуть.
Пауза, звеневшая пустотой, была поглощена возвращением грохота. Но грохот этот был иного качества. До этого бой был хаотичной, но всё же осязаемой схваткой — удары, выбросы, столкновения масс. Теперь же само пространство между противниками начало страдать.
Зверь не просто двинулся вперёд. Его тело, до этого замершее в момент внутреннего оцепенения, взвело себя, как гигантскую, перекрученную пружину. Мышцы под бугристой кожей и костяными пластинами сжались до предела, издав тихий, скрипучий звук, будто натягивались стальные тросы. Костяные шипы на спине, уже регенерировавшие, замерцали тусклым, внутренним светом, словно заряжаясь.
И затем пружина разжалась.
Он не прыгнул. Он сорвался. Его отталкивание от земли было настолько резким, настолько чудовищным по силе, что пласт оплавленного камня под его задними лапами не просто треснул — он вздыбился целой волной, которая, поднявшись на полметра, застыла на мгновение в воздухе, а затем рухнула обратно дождём раскалённых осколков. Но само тело зверя уже неслось вперёд.
И воздух перед ним не успевал.
Обычно, когда объект движется с большой скоростью, воздух расступается, обтекая его, создавая звуковую волну и турбулентность. Здесь же скорость была такова, что воздух просто не успевал среагировать. Он не расступался — он рвался. Прямо перед грудью и головой зверя, на самом острие его движения, образовывался кратковременный вакуумный пузырь — область, где давление падало почти до нуля. А сразу за этим пузырём, в его следе, атмосфера, пытаясь мгновенно заполнить пустоту, сходилась с такой силой, что возникала ударная волна. Но не круглая, а тонкая, как лезвие.
Визуально это выглядело так: зверь проносился вперёд, а позади него, по траектории его полёта, в воздухе оставались дрожащие, полупрозрачные «шрамы» — прямые, искривлённые каналы разреженного воздуха, которые светились тусклым синим свечением от ионизации. Они висели в пространстве доли секунды, а затем с резкими, хлопающими звуками, похожими на выстрелы из хлыста, схлопывались, порождая вторичные ударные волны, которые били по руинам, сбивая с них остатки штукатурки и вырывая новые снопы пыли.
Это был уже не просто бой. Это было насилие, наносимое самой физике места.
Кенпачи, видя это, не отступил. Его глаз загорелся. Не азартом, а чем-то более острым, почти научным интересом к новому феномену. Он вскинул меч, готовясь встретить атаку.
Но атака пришла не с фронта.
Когда зверь был уже на полпути, его спина, усеянная шипами, дёрнулась. Это было не движение мышц — это было резкое, судорожное сокращение всей костяной структуры. И шипы… выстрелили. Не все. Шесть или семь из них, самые длинные и острые, оторвались от основы с сухим, хрустящим звуком, похожим на ломающиеся зубья пилы. Они не полетели, как стрелы. Их выбросило с такой чудовищной начальной скоростью, что они превратились в размытые серые линии, которые даже не свистели — они шипели, как раскалённые камни, брошенные в воду.
Они неслись не прямо на Кенпачи, а по дуге, окружая его, летя с разных углов, чтобы ударить с флангов и со спины. Это не было тактикой. Это был инстинктивный охват, попытка окружить добычу сразу со всех сторон, чтобы та не могла увернуться.
Кенпачи отреагировал почти машинально. Его тело, не сходя с места, совершило серию коротких, резких движений. Меч Зараки описал быструю дугу, сбив два шипа, летящих слева. Правой рукой, сжатой в кулак, он ударил в сторону, как молот, разбив третий шип в облако костяной пыли прямо перед своим лицом. Он присел, и четвёртый шип пролетел над его головой, вонзившись в стену позади с таким звуком, будто в бетон вбили костыль отбойного молотка.
Но пятый и шестой шипы пришли почти одновременно, под углом, который он не мог парировать, не сдвинувшись с места. Один — в бок, на уровне печени. Другой — в шею, чуть ниже уха.
И тогда Кенпачи сделал то, чего почти никогда не делал. Он не подставил под удар свой корпус, полагаясь на броню и плотность своих мышц. Он уклонился.
Это было не большое, уворачивающее движение. Это был сдвиг. Микроскопический наклон головы вправо. Плечо, держащее меч, чуть подано вперёд, чтобы прикрыть бок.
Шип, летящий в шею, пролетел в сантиметре от его кожи. Он почувствовал на щеке резкий, холодный ветерок от его прохождения и едкий запах озона, который всегда сопровождал движения зверя. Шип врезался в землю у его ног, углубившись в камень почти на полметра и оставшись торчать, как надгробный памятник.
Другой шип ударил его не в мягкий бок, а в верхнюю часть предплечья, которую он подставил. Кость встретила кость — вернее, костяной шип встретил невероятно плотные мышцы и духовную броню. Шип раскрошился, но его остриё, пробив броню, всё же вонзилось в плоть на пару сантиметров, оставив глубокую, рваную колотую рану, из которой хлынула тёмная кровь.
И Кенпачи… рассмеялся.
Это был не прежний дикий, радостный хохот. Это был короткий, отрывистый, почти восхищённый смешок. Смешок человека, который только что ощутил, как смерть прошла в сантиметре от его сонной артерии, и нашел это… забавным. Почётным. Его глаз сиял.
— Ага… — выдохнул он, глядя на торчащий из предплечья обломок шипа, будто на интересный сувенир. — Вот это уже… опасно.
А зверь, тем временем, завершал свою атаку. Пока шипы летели, он сам достиг Кенпачи. Его правая передняя конечность, которая в полёте снова трансформировалась, на этот раз не в коготь или молот, а в нечто тонкое, прямое и невероятно длинное — костяное лезвие, почти как рапира, но изогнутое и зазубренное, как шило гигантского насекомого. Это лезвие, выросшее из его руки, рванулось вперёд в молниеносном, почти невидимом уколе, цель — глаз Кенпачи.
Капитан, всё ещё усмехаясь, едва успел отклонить голову. Лезвие прошло так близко, что остриё задело край его повязки на левом глазу, разрезав ткань и оставив тонкую, кровоточащую царапину на коже под ней. Воздух, разорванный движением лезвия, с хлопком схлопнулся прямо у его виска, отдаваясь в ухе глухим ударом.
Зверь приземлился за спиной Кенпачи, развернувшись на месте с неестественной ловкостью, которую ему дали его перестроенные суставы. Он стоял, его костяное лезвие всё ещё было вытянуто, с него капала тёмная жидкость — смесь его собственных соков и, возможно, капель крови Кенпачи с кончика. Его дыхание было нечеловеческим — не просто тяжёлым, а рваным, прерывистым, с хрипами и бульканьем где-то глубоко в груди. Из-под маски, через щели в кости, вырывались короткие клубы пара. Он был безмолвен. Ни рыка, ни шипения. Только это хриплое, неровное дыхание и два красных, немигающих огонька, направленных на спину капитана.
Кенпачи медленно повернулся к нему, выдёргивая обломок шипа из предплечья с влажным, скрипучим звуком. Он бросил окровавленный осколок кости на землю.
— Ну вот, — сказал он, и его голос снова был полон того же странного восхищения. — Почти получилось. Почти.
Контраст был оглушительным. С одной стороны — существо, воплощающее безмолвный, механистический ужас, дышащее, как сломанный паровой котёл. С другой — человек, смеющийся над собственной едва избегнутой гибелью, с лицом, сияющим от предвкушения следующего, ещё более опасного мгновения. Воздух вокруг них был исполосован схлопывающимися шрамами-канавами, земля усеяна новыми воронками и торчащими обломками. И в центре этого ада два монстра готовились снова броситься друг на друга, потому что для одного это был единственный способ существования, а для другого — единственный смысл жизни.
Тишина после слов Кенпачи длилась ровно два удара сердца. Два тяжёлых, гулких удара, отдававшихся в раскалённом камне под ногами. Пар от дыхания зверя клубился в холодном воздухе, смешиваясь с дымом и пылью, создавая вокруг его маски мимолётные, призрачные ореолы. Красные точки не дрожали, не метались. Они были прикованы к фигуре капитана с интенсивностью хищника, который вычислил дистанцию, взвесил силу и теперь выбирал момент для решающего броска.
Внутри зверя, в той части, где когда-то жил аналитический ум Масато Шинджи, работало нечто иное. Не мышление, а процесс. Подсознательный, безостановочный анализ потока данных: давление реяцу противника, микро-сдвиги его веса, глубина ран, скорость регенерации, остаточное тепло в воздухе от предыдущих выбросов. Это была не тактика. Это была оптимизация. Как алгоритм, перебирающий варианты, чтобы найти самый эффективный способ сломать преграду. И алгоритм этот, подпитываемый голодом и чуждой логикой мутации, только что получил новый набор данных: уклонение. Противник может уворачиваться. Значит, атака должна быть быстрее. Или… иной.
Кенпачи стоял, перекатывая рукоять своего меча в ладони, ощущая липкую кровь на пальцах. Его рана на предплечье уже перестала обильно кровоточить. Но боль была ясным, знакомым сигналом. Сигналом того, что игра перешла на новый уровень. Его глаз скользнул по зверю, отмечая мельчайшие детали: как напряглись сухожилия на его неестественно изогнутых ногах, как слегка приподнялись костяные пластины на спине, готовые выстрелить новыми шипами, как замерла вытянутая в лезвие правая рука, её кончик дрожал с частотой, недоступной человеческим мускулам.
— Ну же, — прошептал Кенпачи, и в шёпоте слышалось нетерпение, смешанное с предвкушением. — Покажи, что у тебя ещё осталось.
Зверь ответил движением.
Но это не был прыжок. Не рывок в привычном понимании шинигами, использующего шунпо — мгновенное перемещение, основанное на взрывном выбросе духовной энергии. Его тело даже не сгруппировалось для толчка.
Он просто исчез с места.
И появился прямо перед Кенпачи.
Между этими двумя состояниями не было промежуточной фазы. Не было размытого силуэта, не было следа из духовных частиц. Было только: вот он стоял в десяти шагах, застывший, парящий в собственном облаке пара. А вот он уже здесь, его костяное лезвие уже на полпути к горлу Кенпачи, а его маска находится в сантиметрах от лица капитана.
Это было нарушение. Нарушение самой логики перемещения. Это было не ускорение — это было пропускание промежуточного пространства. Как будто тело зверя, его материя, на миг перестала подчиняться законам инерции и просто позволила пространству «схлопнуться» между двумя точками, перенеся его мгновенно. Эффект был достигнут за счёт чудовищного, сконцентрированного в одной точке выброса реяцу, который не толкал тело, а на мгновение стирал сопротивление среды на его пути. Воздух на траектории не успел даже разорваться — он был просто вытеснен, оставив после себя кратковременный, абсолютно пустой, беззвучный туннель, который с грохотом схлопнулся сразу после прохода зверя, породив ударную волну, ударившую уже позади него.
Кенпачи не видел приближения. Он почувствовал его. Ощущение было таким, будто пространство перед ним внезапно провалилось, и из этой пустоты вырвалось лезвие смерти. Его реакции, отточенные в тысячах боёв, сработали на чистейшем, допологовом инстинкте. Он не пытался уклониться — не было времени. Он не стал отступать — не было места.
Он подставил меч.
Не для парирования. Для того, чтобы вставить клинок между своим телом и летящим остриём. Он вскинул меч почти вертикально перед собой, лезвием к себе, крестовиной на уровне подбородка.
Костяное лезвие зверя, движущееся с невообразимой скоростью, встретило сталь.
Контакт.
Звук был не металлическим. Он был глухим, тяжёлым, как удар дубиной по бетонной колонне. Костяное лезвие, созданное для пронзания, ударило в плоскую сторону меча Зараки. Энергия удара, не найдя выхода вперёд, пошла в стороны и вниз.
Вниз — в камень под ногами Кенпачи.
Каменная плита, и без того потрёпанная, не треснула. Она взорвалась. Не вверх, а внутрь, под давлением, передавшимся через тело Кенпачи и его сандалии. Под его ногами образовалась мгновенная воронка глубиной в полметра, а вокруг неё пласт камня радиусом в два метра вздыбился, как лепестки гигантского каменного цветка, и затем, с оглушительным грохотом, обрушился вниз, в свежесозданную яму, погребая его ступни по щиколотку в щебне и пыли. Ударная волна пошла дальше, выворачивая новые трещины в земле и заставляя содрогнуться груды обломков вокруг.
Само костяное лезвие зверя, встретив непреодолимое препятствие, не сломалось. Оно треснуло. По всей его длине, от кончика до места, где оно вырастало из руки, пробежала сеть тонких, молниеносных трещин. Хруст был похож на звук ломающегося льда на озере. Из трещин брызнула густая, светящаяся жидкость, а само лезвие на мгновение изогнулось под страшным углом.
И в этот же миг началась регенерация. Не как исцеление раны, а как мгновенная пересборка. Трещины не расширялись. Они начали срастаться. Костяная ткань вокруг них размягчилась, стала жидкой, как смола, и потянулась, заполняя разрывы, а затем мгновенно затвердевала снова, становясь даже темнее и плотнее, чем была. Весь процесс занял меньше секунды. Лезвие снова стало прямым, целым, и даже, казалось, слегка увеличилось в толщине, как будто тело учло недостаточную прочность и усилило структуру.
Кенпачи, стоящий по щиколотку в щебне, ощутил всю силу удара через рукоять меча. Его запястья, плечи, позвоночник — всё ахнуло от этой чудовищной нагрузки. Но его глаза, прищуренные от усилия, были прикованы не к своему мечу, а к тому, что происходило с лезвием зверя. Он видел трещины. Видел, как они появляются. И видел, как они исчезают. Не заживают. Перестраиваются.
В его сознании, обычно занятом лишь жаждой боя, вспыхнула холодная, ясная искра понимания.
«Этот зверь не просто силён. Не просто быстр. Он… адаптируется. Учится. Его тело — не статичная форма. Это живой, пластичный материал, который под давлением, под повреждением, не ломается, а находит новый, более эффективный способ быть. Этот удар был быстрее предыдущих. А следующей будет ещё быстрее. Или изменится траектория. Или вырастет новое оружие. Или он научится обходить блок. Если дать ему ещё минуту… ещё одну серию обменов ударами… он не просто израсходует силы. Он эволюционирует. Станет сложнее, опаснее, непредсказуемее. Из дикого зверя превратится в хищника, который начнёт охотиться не инстинктивно, а с чудовищно быстрым, машинным расчётом.»
Мысль не была страшной. Она была… отрезвляющей. Как холодный душ. Впервые за много лет Кенпачи Зараки столкнулся не просто с сильным противником, а с угрозой, которая могла расти. Угрозой, которую нельзя было игнорировать, с которой нельзя было заигрывать.
Его ухмылка, на мгновение сползшая с лица, вернулась. Но теперь в ней не было безумной радости. Была стальная, хищная решимость. Решимость не просто драться, а уничтожить. И уничтожить сейчас, пока это ещё возможно.
— Хм, — произнёс он, и его голос был низким, лишённым привычной игривости. — Так вот ты какой.
Он не стал вырывать ноги из щебня. Он использовал их как новую опору. Его тело, всё ещё передавливаемое силой удара, собравшейся в клинке, не отступило. Оно напряглось. Мышцы на его руках, шее, спине вздулись до предела. И он, превозмогая чудовищное давление, начал не отталкивать лезвие, а поворачивать свой меч, пытаясь не отбросить зверя, а захватить его лезвие, заклинить его, лишить манёвра.
Зверь, чувствуя изменение в сопротивлении, ответил не попыткой вырваться. Его красные точки метнулись к лицу Кенпачи. Из глубины его горла вырвался не рык, а низкое, пугающее бульканье. И его левая рука-лапа, до этого полусогнутая, резко выпрямилась, пальцы сомкнулись в нечто, напоминающее костяной молоток, и рванулась в бок Кенпачи, в незащищённый после блока бок, туда, где торчал обломок шипа из предыдущей раны.
Бой не замедлялся. Он ускорялся. И с каждым мгновением зверь становился на шаг ближе к тому, чтобы превратиться из стихийного бедствия в хладнокровного убийцу.
Тяжесть стала физической субстанцией. Не просто весом тел или силой ударов, а густой, спрессованной атмосферой, в которой даже свет гнулся, как подводные стебли. Воздух между двумя сцепившимися противниками был насыщен до предела духовной энергией, выжатой из них в этой титанической схватке. Она смешивалась — яростная, дисциплинированная мощь Кенпачи и дикое, паразитическое свечение зверя — создавая мерцающие, ядовитые разряды, которые ползали по щебню и обугленным балкам, как статические змейки. Запах был невыносимым: запах палёной плоти, расплавленного камня, озона и чего-то нового, сладковато-гнилостного, что исходило от постоянно регенерирующего тела зверя.
Кенпачи удерживал. Его правая рука, обхватывающая рукоять меча, была прижата костяным лезвием зверя так сильно, что сталь прогибалась с тихим, пронзительным скрипом. Его левая, свободная рука, встретила костяной молот, летящий в его бок, не блоком, а захватом. Его пальцы впились не в кость, а в то энергетическое поле, что окружало конечность зверя, пытаясь сжать, раздавить источник силы, а не саму конечность. Мышцы на его руках, шее, торсе вздулись до невероятных размеров, каждый рельеф, каждый шрам стали глубокими, как каньоны. Кожа натянулась до прозрачности, под ней пульсировали налитые кровью сосуды.
И его рука — та самая, что держала меч и сдерживала смертоносное лезвие, — дрожала.
Это была не дрожь слабости. Не предательское биение измотанных мускулов. Это была мелкая, высокочастотная вибрация, исходящая из самых глубин его существа. Вибрация восторга, доведённого до предела, до точки, где физическое тело уже не могло её сдержать. Каждая нервная клетка, каждая мышечная фибра кричала от перегрузки — не боли, а экстаза. Он стоял на острие, на самой грани, где следующее усилие могло сломать кость, порвать связку, но и следующее ощущение могло быть ярче, острее, настоящее, чем всё, что он испытывал за последние столетия. Его единственный глаз был закатан под веко, на лице застыла гримаса, в которой не было ни улыбки, ни ярости — только чистая, нефильтрованная интенсивность переживания.
Зверь, зажатый в этой статичной, дрожащей схватке, не чувствовал восторга. Он чувствовал пресс. Огромное, всесокрушающее давление со всех сторон. Его костяное лезвие было зажато. Его левая рука-молот была скована в тисках чужой хватки. Тело Кенпачи, его духовная броня, его сама воля были как скала, о которую билась волна его ярости. Внутренний голод, до этого подпитываемый каждым столкновением, теперь бушевал впустую. Он требовал энергии, насыщения, разрушения, но не мог его получить. Давление снаружи давило на давление изнутри.
И это рождало новый вид боли. Не физической — та была привычным фоном. Это была боль фрустрации. Боль невыполнимого желания. Желания поглотить, сломать, уничтожить то, что было прямо перед ним, и невозможности это сделать. Это чувство, примитивное и всеобъемлющее, переполнило его.
«СЛОМАТЬ ДАЙ СЛОМАТЬ ДАЙ ДАЙ СИЛУ ВСЮ ЗАБРАТЬ ВЗЯТЬ НЕ МОГУ ДАЙ» — бессвязный, неоформленный вопль метнулся в его сознании, не находя выхода.
Его тело ответило на это невыносимое напряжение так, как могло. Его позвоночник, уже выгнутый от постоянной готовности к броску, начал выгибаться ещё сильнее. Костяные пластины на спине заскрипели, смещаясь друг относительно друга. Позвонки, один за другим, с сухими, отчётливыми щелчками, начали смещаться за пределы анатомической нормы. Сначала в грудном отделе — рёбра затрещали, протестуя. Потом в поясничном. Зверь не пытался вырваться назад. Он выгибался назад, как лук, тетиву которого тянули с обеих сторон, пытаясь разорвать.
Звук был ужасающим. Хруст ломающейся под давлением древесины, смешанный с влажным скрипом растягиваемых сухожилий и хлюпаньем смещающихся внутренних органов. Его голова в тяжёлой маске запрокинулась так далеко, что красные точки на мгновение уставились в задымленное, багровое от пожаров небо. Из-под маски, из перекошенного, неестественно растянутого рта, вырвался поток густой, светящейся слюны, которая, падая, прожигала дыры в его собственной груди.
И тогда, из этого максимально выгнутого, почти разрывающегося состояния, он издал звук.
Это не был рев. Не вой. Это был рёв самой боли, фрустрации и невыплаченной ярости, пропущенный через искажённый духовный резонатор его мутировавшего тела.
Звук начался как низкий, подземный гул, исходящий не из горла, а из всей его грудной клетки, из каждой кости, каждого нароста. Затем он поднялся, превратившись в пронзительный, раздирающий визг, который заставлял содрогаться даже камни. И на пике этот визг лопнул, перейдя в сплошной, катящийся гром, который был не просто звуковой волной.
Это был разрыв.
Воздух вокруг зверя, и без того напряжённый до предела, не выдержал. Он не сжался и не разошёлся волной. Он треснул. Как стекло. Визуально это выглядело так: начиная от его запрокинутой головы и выгнутой груди, во все стороны побежали тонкие, чёрные, извилистые трещины. Они висели в воздухе, не исправляясь, не схлопываясь, а просто были. Через эти трещины был виден не другой план реальности, а пустота — абсолютно чёрная, беззвёздная, холодная пустота. Из них не тянуло, не дуло. Они просто существовали, как шрамы на самой ткани пространства, издавая тихое, высокочастотное жужжание, которое резало слух больнее, чем любой грохот.
Рёв длился, и трещин становилось больше. Они ползли по воздуху, достигали груды обломков — и камень, которого они касались, не раскалывался, а просто рассыпался в мелкий, беззвучный песок, который тут же утекал в эти чёрные щели, исчезая в ничто. Они подбирались к ногам Кенпачи.
Капитан, всё ещё удерживая зверя, почувствовал новую угрозу. Его дрожащая от восторга рука не ослабла, но его глаз, открывшийся, зафиксировал эти ползущие по воздуху трещины-шрамы. В них не было энергии, которую можно было бы ощутить или поглотить. В них было ничто. И это ничто пожирало реальность.
На его лице, искажённом экстазом, промелькнула тень чего-то иного — не страха, а холодного, расчётливого предупреждения инстинкта. Даже он, жаждущий конца в огне великой битвы, понимал: то, что рождалось из этого существа сейчас, было не силой для борьбы. Это было аннигиляцией. Стиранием. И оно могло стереть и его, не оставив даже воспоминания о бое.
Рёв зверя достиг апогея и оборвался. Его тело, выгнутое до предела, дёрнулось в последней судороге. Чёрные трещины в воздухе, достигнув максимального размера, на мгновение замерли. А затем, с тихим, зловещим звоном, похожим на звук бьющегося хрустального колокола, начали медленно, неумолимо смыкаться, увлекая за собой в небытие последние клочья пыли и света вокруг зверя.