Глава 82. Подарок

Время текло, как тягучий, мутный сироп. С недели, прошедшей после того дня, когда мир содрогнулся от последнего, решающего удара Ичиго Куросаки в Каракуре, будто стряхнули с себя самые страшные осколки кошмара. Ураган, бушевавший на грани уничтожения, стих. Небо над Сейрейтеем, ещё недавно затянутое тревожными всполохами чужеродной энергии и пеплом далёких битв, постепенно очистилось, вернув свой обычный, вечерний, блёкло-сиреневый оттенок. Воздух, однако, ещё носил в себе привкус — не запах, а именно привкус — потухшего напряжения, смешанного с запахом свежей древесины, извести и лекарственных трав: повсюду лечились раненые.


Четвёртый отряд, всегда бывший островком тишины и исцеления посреди военной машины Готей 13, теперь напоминал скорее переполненный лазарет, втиснутый в рамки строгого распорядка. Длинные, белые коридоры, обычно пахнущие лишь слабым ароматом антисептика и сушёных растений, теперь пропахли кровью, йодом, потом и болью — терпкими, густыми запахами, которые въелись в деревянные стены и соломенные маты. Из-за раздвижных дверей палат доносились негромкие стоны, сдержанные разговоры медиков, звон посуды. Но к позднему вечеру, когда основная суета заканчивалась, наступала своя, особенная тишина. Тишина не покоя, а истощения. Тишина после долгой, изматывающей работы.


Кабинет капитана находился в самой глубине главного здания отряда. Он был невелик, обставлен с почти аскетичной простотой. Полки с аккуратно рассортированными свитками по медицине, травоведению и кидо. Невысокий столик для чайной церемонии, сейчас пустующий. И главный предмет — широкий, лакированный письменный стол из тёмного дерева, заваленный кипами бумаг: отчёты о состоянии раненых, запросы на лекарства, отчёты о патрулях в нестабильных районах Руконгая, доклады о восстановлении инфраструктуры.


За этим столом, прямо и неподвижно, как изваяние, сидела Унохана Рецу.


Она не писала. Она читала. Один из многочисленных отчётов лежал перед ней, испещрённый аккуратными столбцами цифр и иероглифов. Её глаза медленно, с ледяной методичностью, скользили по строкам. Пальцы правой руки, тонкие и длинные, лежали на краю листа, изредка переворачивая страницу с едва слышным шелестом. Этот шелест и её собственное, мерное, почти неслышное дыхание были единственными звуками, нарушающими совершенную тишину комнаты.


Лицо её было спокойно. Более чем спокойно. Оно было воплощением абсолютной, непроницаемой маски. Ни одна мышца не дрожала. Брови не были сведены в задумчивости или печали. Губы, обычно хранящие лёгкую, таинственную улыбку, были сейчас сжаты в тонкую, прямую линию. Её тёмные, глубокие глаза отражали свет тусклой бумажной лампы, но в них не было отражения. Они были как два чёрных озера, покрытых тончайшим, незыблемым льдом. В них читалась не усталость, а нечто иное — сосредоточенное, механическое отрешение. Она не думала о содержимом отчётов. Она пропускала его через себя, как станок пропускает заготовку, штампуя на выходе необходимые резолюции: «утвердить», «отклонить», «запросить дополнительно». Работа движется. Мир залечивает раны. И она — капитан отряда целителей — должна быть его безупречным, безошибочным инструментом.


Но на краю этого безупречного, упорядоченного стола существовала крошечная деталь, нарушающая идеальную гармонию.


Свернувшись в плотный, золотистый клубок, на самом краю столешницы, у самой стопки бумаг, спала Коуки.


Золотошёрстая обезьянка, когда-то сиявшая, как маленькое солнышко, вечный, суетливый спутник своего хозяина. Теперь её блестящая шёрстка казалась чуть тусклой, будто её долго не чистили щёткой или она сама перестала за ней ухаживать. Она спала, но сон её был беспокоен. Маленькое тельце время от времени вздрагивало, тонкие пальцы сжимались во сне, цепляясь за собственную шерсть или за гладкое дерево стола. Её носик подрагивал, уши — острые, чуткие листики — время от времени поводились, словно прислушиваясь к чему-то, чего не было в комнате. Иногда из её глотки вырывался тихий, почти неслышный писк — не звук, а скорее сдавленный выдох, полный какой-то смутной, животной тревоги.


Унохана не смотрела на неё. Но каждый раз, когда Коуки вздрагивала или пищала, её глаза, не отрываясь от бумаги, сужались на долю миллиметра. Её дыхание, такое ровное, на мгновение замирало. Это был единственный признак того, что ледяная маска имеет трещины, пусть и невидимые глазу.


Прошло так ещё с полчаса. Тишину нарушил тихий, почтительный стук в раздвижную дверь.


— Войдите, — произнесла Унохана, и её голос был таким же ровным, холодным и бесцветным, как вода в стерильном сосуде.


Дверь бесшумно отъехала в сторону. На пороге стояла Исане Котэцу, лейтенант отряда. Её лицо, обычно робкое и выразительное, сейчас было бледным и подтянутым от усталости. В руках она держала ещё одну, небольшую папку.


— Капитан, — тихо сказала Исане, сделав почтительный поклон. — Принесли отчёт из шестого отряда о распределении ресурсов для восстановления жилого сектора. И… письмо для вас. Конфиденциальное. Из мира живых.


— Кладите на стол, — не глядя на неё, ответила Унохана. Её взгляд всё ещё был прикован к отчёту. — По отчёту шестого — подготовьте краткую выжимку, выделите пункты, касающиеся медицинского обеспечения. Я ознакомлюсь позже.


— Слушаюсь, капитан, — Исане осторожно, стараясь не шуметь, подошла к столу и положила папку и маленький, плотный конверт из тёмной бумаги рядом с локтем Уноханы. Её взгляд невольно скользнул по спящей Коуки, и на её лице мелькнуло что-то болезненное, быстро подавленное. — Ещё… дежурный врач с вечернего обхода доложил. Состояние тяжелораненых с передовой стабилизировалось. Смертей за последние сутки не было.


— Хорошо, — был единственный ответ. — Можете идти, Исане. И передайте смене: если состояние кого-то из пациентов категории «Альфа» ухудшится — разбудите меня немедленно.


— Да, капитан.


Исане ещё раз поклонилась и так же тихо вышла, задвинув за собой дверь.


Тишина вернулась. Унохана наконец оторвала взгляд от отчёта. Он плавно перешёл на конверт. Её рука, холодная и сухая, потянулась к нему. Она взяла его, не спеша, повертела в пальцах. Конверт был невесомым, но на ощупь плотным, качественным. На нём не было ни печати, ни имени. Только её титул, написанный чётким, безличным почерком.


Она вскрыла его кончиком ножа для бумаг. Внутри лежал один лист. Она развернула его и начала читать.


Что было в письме, осталось тайной. Её лицо не изменилось. Ледяная маска не дрогнула. Но её пальцы, державшие лист, вдруг стали абсолютно неподвижными, будто высеченными из того же мрамора, что и её выражение лица. Она смотрела на строки, но, казалось, не видела их. Она смотрела сквозь бумагу, сквозь стол, сквозь стены отряда, в какую-то далёкую, невидимую точку.


Ровно настолько, насколько позволила себе.


Потом она медленно сложила письмо, вернула его в конверт и положила в самый нижний ящик стола. Закрыла ящик. Звук щелчка замка прозвучал в тишине неожиданно громко.


Коуки, разбуженная звуком, вздрогнула и открыла глаза. Её маленькие, обычно такие смышлёные глазки, сейчас были мутными, полными сонной растерянности. Она потянулась, зевнула, обнажив крошечные острые зубки, и уставилась на Унохану. В её взгляде не было привычной дерзости или игривости. Было лишь немое, животное вопрошание.


Унохана посмотрела на неё. Впервые за весь вечер её глаза, эти чёрные ледяные озёра, смягчились. Не растаяли. Но в них появилась какая-то глубина, какая-то тяжесть, которую они несли в себе всегда, но тщательно скрывали.


— Он не вернётся, — произнесла она тихо, почти шёпотом. Не обезьянке. Себе. Но слова повисли в воздухе комнаты. — Его след исчез. Окончательно. Есть только пепел и пустота там, где он был.


Коуки, казалось, поняла. Не слова, но интонацию. Ту тяжесть в голосе. Она тихо пискнула, не жалуясь, а как бы соглашаясь. Потом она медленно подползла по столу к руке Уноханы, которая лежала рядом с папкой. Она уткнулась своим маленьким носиком в её холодные пальцы, обнюхала их и, не найдя знакомого, успокаивающего запаха хозяина, снова свернулась клубком рядом, прижавшись к её рукаву. На этот раз её сон стал чуть глубже, чуть спокойнее, будто само присутствие капитана, даже такое холодное, давало какую-то тень безопасности.


Унохана не отняла руку. Она позволила маленькому существу прижаться к ней. Её взгляд снова упал на горы бумаг. Но теперь в её глазах, над ледяной поверхностью, появилось что-то ещё. Не боль. Не печаль. Холодная, стальная решимость. Решимость продолжать. Решимость быть этим безупречным инструментом, этой непоколебимой скалой, потому что кто-то должен был это делать. Потому что мир, хрупкий и раненый, нуждался в порядке. И потому что где-то там, в пустоте, остался человек, который, возможно, тоже нуждался в том, чтобы кто-то здесь держал строй.


Она выпрямилась, взяла следующую папку и снова погрузилась в чтение. Тишина снова воцарилась в кабинете, нарушаемая лишь шелестом бумаг, мерным дыханием и теперь — тихим, ровным посапыванием маленькой золотой обезьянки, нашедшей временное пристанище у холодной, но надёжной скалы.


Вечерний свет, просачивавшийся сквозь бумажную ширму окна, становился всё гуще и ленивее, окрашивая всё в кабинете в мягкие, золотисто-сиреневые тона. Полоска света легла на край стола, коснулась золотистой шерстки Коуки и холодной, белой руки Уноханы, лежавшей рядом. Эта рука, такая неподвижная и уверенная, казалась высеченной из мрамора. Но в этом мраморе, под спокойной поверхностью, таились трещины. Невидимые глазу. Они напоминали о себе не болью, а внезапными, резкими уколами памяти, которые пронзали её сознание, как ледяные иглы, всякий раз, когда её взгляд задерживался на спящем существе у её локтя.


Вот сейчас её глаза, скользнув по строчкам отчёта, снова остановились на маленьком, вздрагивающем во сне комочке. На золотистых волосках, потерявших былой блеск. На тонких пальцах, цепко вцепившихся в её рукав.


И воздух в комнате внезапно сгустился, будто его откачали, а потом вновь впустили, но уже другим — тем самым, что был неделю назад.

_____________***______________

Кабинет был тем же самым. Стол, полки, запах старых свитков и лекарственных трав. Но свет за окном был не вечерним, а резким, тревожным, послеполуденным. В воздухе висела не тишина, а густое, невысказанное напряжение, как перед грозой.


Дверь распахнулась резко, не со стуком, а с глухим шорохом раздвигаемой ширмы. На пороге стоял офицер связи из первого отряда. Его лицо, обычно бесстрастное, было бледным, потным, на лбу блестели капли. Его форма была в пыли, один рукав порван. Он дышал тяжело, как будто бежал через весь Сейретей без остановки.


— Капитан Унохана! — его голос сорвался, дрогнул. Он сделал шаг вперёд и почти рухнул на колени, но удержался, опираясь о дверной косяк.


Унохана, сидевшая за тем же столом, подняла на него глаза. Её лицо в тот момент было не маской. Оно было спокойным, внимательным, лицом капитана, ожидающего доклада. Но в глубине тёмных глаз уже что-то замерло, будто предчувствуя.


— Встаньте и доложите, — произнесла она. Её голос был ровным, без единой нотки тревоги. Он звучал как команда, которая вернула офицеру тень самообладания.


Офицер выпрямился, откашлялся.

— Капитан… это касается лейтенанта Шинджи. Бывшего лейтенанта Четвёртого отряда.


Унохана не шелохнулась. Только её пальцы, лежавшие на столе рядом с тростью кисти, слегка напряглись.


— Продолжайте.


— Мы… мы анализировали остаточные следы духовного давления после событий в Каракуре… — офицер говорил быстро, сбивчиво, словно торопясь выплюнуть горькую правду. — Сигнал его рэяцу… мы отслеживали его как могли в той… в той каше из энергий… Он был активен до последнего. Очень активен. А потом… — офицер замолчал, глотнув воздух. — Потом просто исчез. Не ослаб. Не рассеялся. Исчез. Как будто его… стёрли. Его нет среди подтверждённых погибших в списках других отрядов. Его просто… нет.


Слово «нет» повисло в воздухе тяжёлым, безжизненным камнем.


На лице Уноханы ничего не изменилось. Ни одна морщинка не дрогнула. Её тёмные глаза смотрели на офицера с тем же сосредоточенным, аналитическим вниманием. Казалось, она просто обрабатывала информацию.


— Основательно ищите, — произнесла она тем же ровным, безжизненным тоном. — Используйте все доступные методы. Сверьтесь с данными второго отряда по слежке, проверьте все зоны аномальной духовной активности в радиусе ста километров от эпицентра. И доложите мне лично, если будут найдены любые следы. Любые. Понятно?


— Пон… понятно, капитан! — офицер вытянулся в струнку, его глаза загорелись слабой надеждой, может быть, просто оттого, что ему дали чёткий приказ, действие, за которое можно зацепиться.


— Можете идти.


Офицер поклонился и, всё ещё бледный, но уже более собранный, выскользнул из кабинета, тихо задвинув дверь.


Тишина вернулась. Но это была уже другая тишина. Она была густой, липкой, звонкой. Унохана сидела неподвижно. Её взгляд был устремлён в пустоту перед собой, на ту самую папку с отчётами, которая лежала там и сейчас, неделю спустя.


Её правая рука медленно потянулась к трости кисти, лежавшей в чернильнице. Движение было плавным, выверенным. Она взяла кисть, чтобы сделать пометку на лежащем перед ней листе. Просто продолжить работу. Как она это делала всегда.


Её пальцы сомкнулись на тонкой, лакированной рукояти кисти из бамбука.


И кисть треснула.


Звук был негромким, сухим, похожим на то, как ломается тонкая веточка. Он прозвучал в абсолютной тишине комнаты с леденящей отчётливостью.


Унохана посмотрела на свою руку. Пальцы её сжимали теперь два обломка изящной кисти. Острый скол вонзился ей в подушечку большого пальца, и крошечная капля тёмно-красной крови выступила и упала на чистый лист бумаги, расплываясь маленьким, идеально круглым пятном.


Она смотрела на это пятно несколько секунд. Потом так же медленно, с тем же ледяным спокойствием, разжала пальцы и положила обломки кисти на стол. Она достала из ящика чистый платок, промокнула каплю крови, аккуратно сложила платок и убрала его. Затем достала новую кисть, окунула её в чернильницу и продолжила писать ровно с того места, где остановилась. Её почерк остался безупречным — чётким, ровным, без единой дрожи.


Но в комнате теперь стоял запах. Не крови — её было слишком мало. Запах сломанного дерева и железа. И та самая тишина стала ещё глубже, ещё тяжелее.

_____________***______________

Возвращение в настоящее.


Вечерний свет в кабинете Уноханы дрогнул. Она моргнула, и воспоминание отступило, оставив после себя лишь холодное эхо в костях. Её взгляд снова был на Коуки. Но теперь он видел не просто обезьянку. Он видел следующий укол.


_____________***______________

Тот же кабинет. Несколько дней спустя после того доклада. Солнечный свет был уже не резким, а тусклым, безнадёжным, пробивающимся сквозь слой высоких, пепельных облаков. Воздух в отряде всё ещё пах лекарствами и напряжением, но к первоначальному шоку уже добавилась усталая, серая рутина ожидания.


Коуки сидела на широком деревянном подоконнике. Не скакала, не вертелась, не пыталась стащить что-нибудь со стола. Она сидела, поджав под себя лапки, уставившись пустым, невидящим взглядом в серый двор отряда. Её обычно блестящая шёрстка выглядела матовой, свалявшейся. Рядом с ней на подоконнике лежала нетронутая горсточка её любимых орешков и ломтик сушёного фрукта — их приносила Исане. Еда лежала там уже второй день.


Унохана вошла в кабинет. Она не звала обезьянку. Она просто подошла к своему столу и села. Её движения были такими же точными, такими же выверенными. Она начала работать.


Прошло полчаса. Коуки не шелохнулась. Только изредка её маленькое тельце вздрагивало от подавленной, внутренней дрожи. Потом раздался звук. Тихий, жалобный, похожий на скуление щенка, который потерялся. Не плач. Не крик. Просто тонкий, непрерывный звук тоски, исходящий из самой глубины её маленького существа.


Унохана подняла голову. Её глаза нашли обезьянку. Она отложила кисть.


Она встала и медленно, без резких движений, подошла к окну. Она остановилась в шаге от подоконника, не нависая, не пытаясь взять Коуки на руки. Она просто протянула свою руку — ту самую, холодную, сильную руку капитана — и положила её ладонью вверх на деревянную поверхность рядом с маленьким золотистым существом.


Она ничего не сказала. Не произнесла утешительных слов. Она просто ждала.


Коуки перестала скулить. Она медленно, очень медленно повернула голову. Её мутные, полные непонятной для животного печали глаза уставились на протянутую ладонь. Она обнюхала воздух. В нём не было знакомого запаха хозяина — запаха старой бумаги, трав, лёгкой усталости и безграничного терпения. Был только холодный, чистый, почти металлический запах Уноханы — запах силы, дисциплины и какой-то далёкой, древней крови.


И тогда Коуки сделала нечто, чего никогда не делала. Она всегда была предана только Масато. Она терпела других, играла с Ханатаро, но настоящего утешения искала только у него.


Теперь она медленно, неуверенно поползла по подоконнику. Она дотянулась своей маленькой, тёплой лапкой и коснулась пальцев Уноханы. Потом, словно решившись, она прижалась всем своим тельцем к её ладони, уткнулась мордочкой в её прохладную кожу и замерла. Её дрожь постепенно стихла. Она не заснула. Она просто прижалась, найдя в этом холодном, твёрдом прикосновении какую-то точку опоры в мире, который вдруг лишился своего центра.


Это крошечное, безмолвное проявление доверия, эта попытка найти утешение у того, кто остался, ранила Унохану глубже, чем любое слово, любой доклад о пропаже. Глубже, чем треснувшая кисть. Потому что это была не её боль. Это была боль существа, которое любило его, может быть, проще и чище, чем кто-либо другой. И эта боль теперь искала прибежища у неё.


Она не погладила Коуки. Не приласкала. Она просто позволила ей лежать так, своей тяжёлой, неподвижной рукой создавая островок стабильности в море хаоса. И в её глазах, таких тёмных и спокойных, на миг промелькнуло что-то такое древнее и такое человеческое, что даже ледяная маска капитана не смогла бы это скрыть, если бы в комнате в тот момент был кто-то ещё.

_____________***______________

Настоящее. Вечер.


Коуки во сне вздохнула глубже и прижалась сильнее к руке Уноханы. Холодные пальцы капитана на сей раз ответили лёгким, почти неощутимым движением — не поглаживанием, а скорее принятием этого веса, этой безмолвной ответственности.


Унохана оторвала взгляд от обезьянки и снова уставилась в отчёт. Но строки уже плыли перед глазами, сливаясь в единый серый фон. В ушах стояло эхо того тихого скуления и сухой треск ломающейся кисти.


Она медленно закрыла глаза. Всего на мгновение. Когда она открыла их снова, в них не было ни боли, ни тоски. Была лишь та самая, знакомая всем в Четвёртом отряде, непоколебимая, стальная ясность. Ясность инструмента, который, даже получив повреждения, должен продолжать выполнять свою функцию. Потому что пациенты ждут. Потому что отряд смотрит на неё. Потому что где-то там, в неопределённости, мог всё ещё существовать человек, для которого она когда-то была учителем, и чьё исчезновение она отказывалась признавать окончательным, пока не увидит доказательств собственными глазами.


И пока этого не случится, пока есть хотя бы призрачный шанс, она будет сидеть здесь, в этом тихом кабинете, сжимая в кулаке не боль, а обязанность, и позволяя маленькому золотистому существу спать у её руки, храня последнюю, хрупкую нить, связывающую это место с тем, кто его покинул.


Тишина, наступившая после отступления воспоминаний, была иной. Она была не пустой, а наполненной. Наполненной эхом сломанной кисти, тонким скулением, воспоминанием о трепещущем золотистом комочке на подоконнике и холодом пальцев, которые теперь служили для него опорой. Этот холод Унохана чувствовала и сейчас — подушечки её пальцев всё ещё ощущали тёплое, доверчивое прикосновение шерсти Коуки. Она сидела, и её спина была прямой, как клинок, вложенный в ножны. Всё её существо, каждая клетка, была сконцентрирована на поддержании этого абсолютного, ледяного равновесия. На том, чтобы быть скалой, даже если внутри неё бушевала беззвучная буря.


И в эту кристаллизовавшуюся, звенящую тишину врезался звук.


Стук.


Не громкий. Не настойчивый. Чёткий, размеренный, почти формальный. Как стучит хорошо воспитанный посетитель, не желающий нарушить покой, но твёрдо намеренный быть услышанным. Два удара костяшками пальцев по твёрдому дереву раздвижной двери. Тук-тук.


Звук был настолько неожиданным в этом часу, в этой части отряда, где даже шаги медиков по ночному дежурству были приглушёнными тапочками, что он прозвучал как выстрел в соборе.


Унохана не вздрогнула. Её глаза просто медленно поднялись от бумаг и уставились на дверь. Но в её взгляде не было ни удивления, ни раздражения. Был холодный, мгновенный анализ. В это время? Такой стук? Никто из её подчинённых не стал бы стучать так, не предупредив из-за двери. Никто из капитанов не пришёл бы без предупреждения, особенно сейчас.


Но реакция Коуки была мгновенной и красноречивой. Обезьянка не просто проснулась. Она взлетела с места, как пружина. Вся её шёрстка встала дыбом, превратив её в маленький, золотистый ёжик. Она не пискнула, не зашипела. Она замерла в абсолютно неестественной, напряжённой позе, все четыре лапки вцепились в рукав Уноханы. Её ноздри, влажные и чёрные, судорожно затрепетали, втягивая воздух, пытаясь уловить знакомый запах за дверью. Но в её маленьких, расширенных от ужаса и чего-то ещё глазках читалась не надежда, а чистейшее, животное недоумение, смешанное с паникой. Она чувствовала что-то. Что-то, чего не должно было быть здесь.


Унохана почувствовала дрожь маленького тела у своего локтя. Её собственное дыхание оставалось ровным. Медленно, с той плавной, неспешной грацией, которая была её отличительной чертой, она поднялась из-за стола. Её белое хаори с узором её отряда на спине не шелохнулось. Она сделала несколько бесшумных шагов по соломенному мату к двери.


Её рука, длинная, бледная, с тонкими, сильными пальцами, протянулась к деревянной раме. Она не спросила «кто там». Не сделала никаких предупреждений. Она просто потянула дверь на себя.


Дверь бесшумно отъехала вбок, открыв проём в пустой, погружённый в вечерние сумерки коридор. В нём не было ни души. Длинная, прямая галерея с тёмными деревянными стенами и редкими бумажными фонарями, ещё не зажжёнными, уходила в обе стороны, растворяясь в сизой мгле. Воздух был прохладным и неподвижным, пахнущим старым деревом, воском и слабым ароматом полыни, которой окуривали палаты.


Но прямо перед порогом, в самом центре проёма, стоял «подарок».


Он был огромным. Чуть меньше человеческого роста, но массивным, угловатым. И он был завёрнут.


Завёрнут в бумагу.


Но какую бумагу! Это была не просто упаковка. Это было кощунство. Кричаще-яркая, аляповатая новогодняя обёрточная бумага. Фон — ядовито-розовый, по нему в беспорядке были разбросаны весёлые, примитивно нарисованные мандарины ярко-оранжевого цвета и изображения кадомацу — новогодних украшений из сосны и бамбука, но нарисованных так нелепо и пестро, что они больше походили на галлюцинации. Бумага была завязана толстым бантом из грубой, глянцево-зелёной ленты, завязанной в неаккуратный, топорный узел.


Контраст этой психоделической пестроты с мрачной, строгой, выдержанной в тёмных тонах архитектурой коридора четвёртого отряда был настолько ошеломляющим, что на мгновение даже Унохана, казалось, потеряла дар речи. Её глаза, обычно такие невыразительные, сузились на долю секунды, сканируя аномалию.


На коробке не было карточки. Не было печати почтовой службы Сейретея. Не было ни следов присутствия курьера — ни отпечатков ног на чистом полу, ни возмущения воздуха, ни малейшего остаточного духовного давления, которое могло бы указать на того, кто его доставил. Он просто стоял здесь. Как будто материализовался из воздуха или был всегда, а она лишь сейчас его заметила.


Коуки, выглянувшая из-за белого рукава, издала тихий, прерывистый звук, похожий на щелчок. Она пятилась, забиваясь глубже в складки хаори, не сводя испуганных глаз с яркого кошмара у порога.


Унохана молча смотрела на коробку несколько долгих секунд. Её лицо было каменным. Но в комнате что-то изменилось. Воздух стал тяжелее. Гуще. Это была не угроза. Это было сжатие. Её рэяцу, обычно настолько безупречно контролируемое, что его было невозможно почувствовать, если она того не желала, на мгновение стало ощутимым. Оно не вырвалось наружу, не заполнило пространство. Оно просто сгустилось вокруг неё, став таким плотным и холодным, что даже бумажные фонарики в коридоре, казалось, померкли. Коуки вздрогнула от этого внезапного, ледяного прикосновения невидимой силы и спрятала мордочку.


Затем Унохана сделала лёгкое, едва заметное движение рукой. Не жестом, а скорее направлением воли.


— Хадо № 57: Дайчи Тэньё.


Коробка, огромная и яркая, оторвалась от пола. Не с грохотом, не со скрипом. Бесшумно, как пушинка, подхваченная невидимым течением. Она проследовала за Уноханой, паря в воздухе на высоте полуметра, когда та развернулась и вошла обратно в кабинет. Дверь за ней сама собой, плавно и беззвучно, задвинулась, отсекая яркий пакет от мрачного коридора. Щелчок замка прозвучал в тишине окончательно.


Теперь коробка стояла, вернее, висела в воздухе посреди просторной, аскетичной комнаты. Яркое пятно на фоне тёмного дерева и белых стен выглядело ещё более нелепо, ещё более зловеще.


Унохана не торопилась. Она подошла к своему столу, дала Коуки слезть и спрятаться за стопкой книг, и только потом повернулась к подношению. Она подошла к нему вплотную. Её тень упала на кричаще-розовую бумагу, погасив часть её ядовитого блеска.


Она подняла руку. Указательный палец её правой руки был вытянут. Она не стала разрывать бумагу, не стала развязывать уродливый бант. Она просто провела кончиком пальца по зелёной ленте.


Лента разошлась сама собой, как будто её перерезали лезвием, которого не было. Потом бумага, не рваная, не смятая, аккуратно отошла от коробки. Она не упала на пол. Она плавно опустилась, сложившись сама собой в аккуратный квадрат, и легла рядом, превратившись из упаковки в просто кусок нелепой бумаги на полу.


Под ней оказалась грубая, тёмная деревянная упаковка, похожая на гроб. Доски были толстыми, стянутыми не гвоздями, а каким-то тёмным, жилистым материалом, похожим на засохшие корни. От неё пахло озоном, как после грозы, и ещё чем-то… сладковатым, пыльным, чуждым. Запахом места, которого нет в Сейрейтее, нет в мире живых, нет, возможно, ни в одном из известных миров.


Деревянные доски расступились. Они не сломались. Они разошлись по невидимым швам, как створки сложного механизма, и бесшумно опустились на пол, открывая содержимое.


Запах ударил сильнее. Озон, сладковатая пыль и теперь — слабый, но отчётливый запах озона, смешанный с запахом… чистоты. Стерильной, абсолютной чистоты, лишённой даже намёка на жизнь.


И из коробки, из этого ящика, пахнущего чужим миром, вывалилось тело.


Оно не рухнуло. Оно как бы вытекло из контейнера и мягко растянулось на соломенном полу кабинета.


Это был Масато.


Но не тот Масато, которого она знала. Не в форме лейтенанта четвёртого отряда. Не в чёрной байкерской куртке вайзардов. Не в белой форме арранкара. Он был одет в одежду из ткани странного, тусклого, серо-голубого оттенка, похожую на роскошное, но чужое кимоно, чей крой был одновременно простым и невероятно сложным, с узорами, которые, казалось, двигались, если смотреть на них под углом. Ткань была идеально чистой, без единого пятна, без следов борьбы, без пыли. На нём не было никаких знаков отличия, никаких опознавательных символов. Это была одежда пленника? Почётного гостя? Эксперимента? Нельзя было сказать.


Его лицо было бледным. Не болезненно-бледным, а белым, как мрамор, идеально гладким, будто на нём не осталось ни поры, ни морщинки. Веки были закрыты. Губы слегка приоткрыты, и из них вырывалось едва слышное, хриплое, но ровное дыхание. Грудь под странной тканью почти незаметно поднималась и опускалась.


Он был жив.


Взгляд Уноханы-целителя, того самого легендарного мастера, который мог по одному дыханию определить болезнь и её стадию, мгновенно просканировал его. Это не было магией. Это была сверхъестественная, накопленная за тысячелетия интуиция хирурга, видевшего всё.


Она увидела полное, абсолютное истощение рэяцу. Духовное ядро было не просто пустым — оно было похоже на высохшее, потрескавшееся озеро, на дне которого теплилась одна-единственная, слабая искра жизни. Она увидела следы травм. Не свежих ран. Следы. Призрачные отголоски чудовищных повреждений, которые должны были разорвать его на атомы: расплавленные ткани, раздробленные кости, разорванные духовные каналы. Но эти травмы были исцелены. Не её методом. Не методом кайдо, который латает, восстанавливает, возвращает к естественному состоянию.


Это исцеление было грубым. Насильственным. Оно не заботилось об изяществе или восстановлении первоначальной функции. Оно просто скрепляло. Сшивало разорванную плоть духовными скобами, наращивало кость новым, чужеродным материалом, запечатывало каналы грубыми заплатками из чужеродной энергии. Это было исцеление кузнеца, а не хирурга. Но оно было невероятно, пугающе эффективным. Настолько эффективным, что она, лучший целитель в истории Сейрейтея, чувствовала — это было сильнее, чем лучшее из её заклинаний. Сильнее и… чужероднее.


И затем её взгляд, скользя вниз по его неподвижному телу, упал на шею.


И остановился.


Шрам.


Он опоясывал всю его шею ровно, точно по линии, где когда-то… Он был неестественно аккуратный. Не красный, не воспалённый, не выпуклый. Он был чёрный. Глубокий, ровный, гладкий, как полированное обсидиановое стекло. Он не был похож на шрам от раны. Он был похож на… линию склейки. На шов, сделанный иглой и нитью, или силой, игнорирующей саму ткань реальности. Он выглядел так, будто голову аккуратно, безупречно отрезали, а затем с той же безупречной, бездушной точностью пришили обратно.


Унохана стояла над телом своего бывшего ученика, завёрнутого в чужие одежды и принесённого к её порогу в упаковке из кошмарного карнавала. В кабинете царила тишина, нарушаемая лишь его слабым дыханием и тихим, прерывистым посапыванием Коуки, которая, кажется, затаила дыхание, учуяв в воздухе знакомый, но до неузнаваемости изменённый запах.


Лицо Уноханы оставалось непроницаемой маской. Но в её тёмных глазах, отражавших бледное лицо на полу, медленно разгорался холодный, бездонный, нечеловеческий гнев.


Воздух в кабинете, казалось, кристаллизовался. Он больше не был просто воздухом — он стал плотной, прозрачной субстанцией, в которой каждое движение, каждый звук отдавался с неестественной, леденящей ясностью. Запах озона и чужой сладковатой пыли смешивался с привычными ароматами старой бумаги, лекарственных трав и воска, создавая густой, тяжёлый кокон вокруг трёх существ в комнате: стоящей статуей капитана, неподвижного тела на полу и маленького золотистого комочка, затаившегося за стопкой книг.


Эта тишина длилась бесконечно долгую секунду. Потом её разорвал звук.


Тонкий, сдавленный, почти нечеловеческий визг. Он вырвался не из горла, а, казалось, из самой глубины маленького, перепуганного сердца. Это был звук чистейшего, неконтролируемого узнавания, смешанного с неподдельным ужасом.


Коуки выскочила из-за своего укрытия. Не плавно, не осторожно. Она рванулась вперёд так стремительно, что её тело на миг превратилось в золотистую молнию. Она пронеслась по полу, подскочила к неподвижному телу Масато и приземлилась прямо на его грудь. Её маленькие, цепкие лапки впились в странную, чужую ткань его одежды. Она не стала обнюхивать. Она просто ткнулась мордочкой в его левую руку, безвольно лежавшую на полу. Она тыкалась снова и снова, короткими, отрывистыми движениями, издавая при этом непрерывный, скулящий звук — уже не визг, а что-то между писком и плачем. Она терлась о его холодную, бледную кожу, пытаясь разбудить привычное тепло, привычное движение, лёгкое почесывание за ухом, тихое бормотание её имени. Но рука была мёртвенно-холодной и недвижной. От неё не исходил знакомый запах — старых свитков, лечебных мазей, усталости и тихой доброты. Был только запах стерильной чистоты, озона и чего-то чужого, металлического.


Унохана не двинулась. Она даже не отвела взгляда от шеи Масато. Она продолжала смотреть на этот чёрный, идеальный шрам. Её взгляд скользнул по его бледному, мраморному лицу, по странной одежде, в которую его облачили, как куклу. Затем медленно, очень медленно, опустился на яркую, аляповатую обёрточную бумагу, лежавшую на полу рядом с деревянными досками ящика. Эти нелепые мандарины, эти уродливые кадомацу — они были не просто упаковкой. Для неё они были посланием. Насмешкой. Осквернением. Кто-то взял её ученика, разобрал его на части, грубо склеил обратно, одел в чужое платье и прислал обратно, как нелепый сувенир из адского курорта, завёрнутый в бумагу для дурацких праздников, которых не было в мире мёртвых.


На её лице — том самом лице, которое для всех в Сейрейтее было воплощением спокойной, вечной, слегка загадочной улыбки, — ничего не изменилось. Губы оставались слегка приподняты в том самом, знакомом изгибе. Ни одна мышца не дрогнула. Щёки не впали, брови не сошлись. Это была всё та же маска, вырезанная из фарфора и оживлённая холодной, безупречной волей.


Но в её глазах… В тёмных, глубоких, как ночное небо над тысячелетним ледником, глазах произошла перемена. Это была не ярость. Ярость — это пламя, это бурлящая лава, это нечто горячее и разрушительное. То, что родилось в глубине её взгляда, было холоднее. Глубже. Страшнее.


Это была абсолютная, леденящая тишина пустоты.


Представьте себе космос. Не тот, что полон звёзд и туманностей. Абсолютную пустоту между галактиками. Температуру, близкую к абсолютному нулю. Отсутствие света, звука, движения. Бесконечную, безразличную пустоту, в которой не существует даже понятия времени. И в эту пустоту внезапно падает пылинка. Одно-единственное, микроскопическое событие. И пустота, до этого лишь бывшая, теперь замечает. Она не гневается. Не возмущается. Она просто фиксирует факт вторжения. И в самом акте этого фиксирования, в самой ледяной тишине её осознания, рождается цель. Простая, чёткая, неопровержимая, как закон физики: пылинка должна быть изучена. А источник её появления — стёрт с картины мироздания. Не из мести. Не из гнева. Из необходимости восстановить абсолютный, безупречный порядок пустоты.


Именно такая пустота, такая тишина, такая цель теперь жила в глазах Уноханы. Она увидела шрам. Увидела насмешку в яркой бумаге. Увидела грубое, чужое вмешательство в то, что принадлежало ей — не как вещь, а как ученик, как часть её мира, её ответственности, её тихого, упорядоченного сада. И мир этот был осквернён.


Коуки продолжала скулить, тычась мордочкой в холодную руку. Её тонкие, жалобные звуки были единственным, что нарушало тишину кабинета.


И тогда Унохана наконец сдвинулась с места.


Она сделала шаг. Потом ещё один. Её движения были неспешными, плавными, как всегда. Она не подошла к телу резко. Она медленно опустилась на колени на полу рядом с ним. Белое хаори с узором её отряда мягко распласталось вокруг неё, как лепестки гигантского цветка. Она не стала сразу хватать Масато, не стала трясти его, пытаясь привести в чувство. Её действия были лишены какой бы то ни было суеты.


Она склонилась, и её длинные, тёмные волосы, обычно убранные в косу, теперь мягкой волной упали вперёд. Одной рукой она осторожно, с силой, которая могла бы дробить скалы, но сейчас была тоньше шёпота, подвела её под голову Масато. Другой рукой поддержала его под спину. И медленно, очень медленно, приподняла его верхнюю часть тела, чтобы затем уложить его голову себе на колени.


Голова была холодной и невероятно тяжёлой, как будто вырезанной из того же мрамора, что и его лицо. Но она приняла этот вес без единого намёка на усилие.


Коуки, потревоженная движением, отпрыгнула в сторону, но не убежала. Она села на пол в двух шагах, уставившись огромными, полными слёз глазами на эту сцену: её хозяин, безжизненный и странный, лежит на коленях у женщины в белом, чьё лицо было скрыто занавесом тёмных волос.


Унохана не смотрела на обезьянку. Она смотрела на лицо Масато, лежащее у неё на коленях. Её свободная рука — та самая, с тонкими, смертоносными пальцами, которые знали тайны исцеления и убийства лучше, чем кто-либо в трёх мирах, — поднялась. Она не сжала её в кулак. Не приготовилась для удара. Она просто протянула её и кончиками пальцев коснулась его волос.


Волосы были такими же, какими она их помнила — каштановыми, прямыми, чуть длиннее, чем полагалось по уставу, но всегда аккуратно убранными. Но сейчас они были холодными и… чужими на ощупь. Будто их тоже почистили той же стерильной, безжизненной силой.


И она начала их расчёсывать. Медленно. Осторожно. Кончики её пальцев мягко скользили по прядям, разглаживая их, откидывая со лба. Движения были бесконечно нежными, почти материнскими. Но в них не было материнской теплоты. Была та же леденящая, абсолютная точность. Каждое прикосновение было осмотром, анализом, фиксацией повреждения. Каждое движение пальцев по коже головы искало не физические раны — их не было, — а следы того, что было сделано с его душой, с его памятью, с самой его сутью.


Она не произносила слов. Не звала его по имени. Не шептала заклинаний исцеления. Она просто сидела на полу своего кабинета, в центре своего отряда, в сердце Сейрейтея, держа на коленях тело своего ученика, возвращённого ей в виде жуткой пародии на самого себя, и смотрела в пустоту перед собой. А в её глазах, в той пустоте, что теперь была в них, медленно кристаллизовался обет. Не клятва, выкрикнутая в гневе. Не обещание, данное со слезами на глазах. Обет. Тихий, холодный, абсолютный, как падение лезвия.


Обет найти. Обет понять. Обет стереть.


_____________***______________

Слова автора: Большое спасибо за то, что дочитали до этого момента! Я никогда не ожидал, что моя шиза кому-то понравится, но я рад, что есть те, кто это читает. Спасибо каждому комментарию, лайку и подписке — именно они заставляли меня выпускать продолжения. На данной ноте, 1 том Целителя завершён. Скоро выйдет 2 — посвященный арке ТКВ (Тысячелетняя Кровавая Война). Ещё раз всем огромное спасибо, и до скорой встречи!

Загрузка...