Пыль висела в воздухе неподвижно, как застывшая в янтаре память. Она не кружилась, не оседала — просто была, плотным серым саваном укутав то, что осталось от внутреннего мира Масато. Он стоял посреди того, что когда-то было бесконечным голубым небом и океаном. Теперь это была пустошь. Не было ни солнца, ни луны — только тусклое, рассеянное свечение, исходившее будто от самой пыли, от каждой частицы разрушения. Воздух пах не гарью, а старостью. Застоявшейся, беспросветной, как в комнате, которую не открывали сто лет.
«Так вот что осталось», — подумал Масато, и мысль прозвучала странно громко в звенящей тишине.
Шаги его не издавали звука. Песок под ногами был не песок, а мелкая, серая крошка, похожая на пепел. Она поглощала каждый звук, каждое движение. Он прошел мимо того места, где когда-то любил появляться Хоко — теперь там зияла яма, из которой тянуло сырым холодом. Его собственная душа казалась ему чужой страной, завоеванной и разоренной.
А потом он увидел Оно.
Пустой сидел на большом обломке колонны, упавшей поперек того, что раньше было океаном. Он не был похож на того безумного зверя, что рвал пространство в Сейрейтее. Не было костяных наростов, не было искаженного тела. Это была скорее тень, силуэт, отлитый из той же серой материи, что составляла мир вокруг. Контуры были размытыми, текучими, но узнаваемыми — это был он. Масато. Только лишенный всего теплого, всего мягкого, всего, что можно назвать человеческим. Он сидел, положив локти на колени, и смотрел прямо на него. Лица не было видно, только два тусклых пятна света на месте глаз.
Масато остановился в десяти шагах. Сердце — или то, что выполняло его функцию здесь, — не билось чаще. Просто сжалось, словно от холода.
— Ты опоздал, — сказал Пустой. Голос был его собственным голосом. Только лишенным интонаций, усталым и плоским, как поверхность мертвой воды. В нем не было злобы. Не было даже насмешки. Была лишь констатация.
— Куда? На что? — спросил Масато. Его собственный голос прозвучал неестественно громко.
— На собственный разгром, — Пустой махнул рукой, и движение было точной копией жеста Масато, когда тот устало проводил ладонью по лицу. — Посмотри. Твой сад. Твоя тишина. Твое спокойное, глубокое озеро души. Превратилось в свалку. И знаешь, кто главный мусорщик здесь? Не я. Ты.
Масато молчал. Он знал, что нельзя поддаваться на провокацию, но слова падали прямо в душу, как капли кислоты, и шипели, находя там правду.
— Ты так любишь это слово — «целитель», — продолжил Пустой. Он не вставал. Говорил спокойно, будто обсуждал погоду. — Обмазываешься им, как кремом, чтобы не чувствовать запах крови на руках. «Я лечу, я спасаю, я несу свет». Свет, говоришь? Откуда у тебя свет, Масато? Из глаз? Из феникса? Или из той ямы, что ты вырыл в себе и закопал там всех, кого не смог спасти?
«Неправда. Я помог. Я дал им время».
— Ты дал им агонию, — отозвался Пустой, будто услышав мысль. — Потому что боялся. Не смерти. Нет, ты смирился со своей шкурой. Ты боялся ответственности. Взять и разделить их судьбу. Стать изгнанником. Предателем в глазах твоего уютного Готея. Тебе проще было остаться в тени, в теплой иллюзии, что ты все сделал правильно. Что ты — хороший.
Масато почувствовал, как по спине пробежал ледяной пот. Он сжал кулаки, но силы не было. Здесь была только правда.
— А потом появился Ханатаро, — голос Пустого стал тише, почти задушевным. — И ты лечил его. Маленького, испуганного ребенка. И думал: «Вот оно. Вот чистое дело. Я спасаю невинного». И упивался своим благородством. А что ты сделал, когда этот «невинный» вырос и схватил меч? Когда он пошел убивать и чуть не погиб сам? Ты вышел и остановил Зараки. Голой рукой. Своей целительской, нежной, исцеляющей рукой. И что было в тебе в тот момент, Масато? Желание спасти? Или… радость? Радость от того, что наконец-то можно не сдерживаться? Что можно показать этим тупым солдафонам, капитану-зверю, что тихий лекарь из Четвертого может сломать их хребет?
«Нет. Нет, это не так. Ханатаро не хотел никого убивать… Я… я просто не мог позволить ему умереть».
— Врешь, — отрезал Пустой. Впервые в его голосе прозвучало что-то, кроме апатии. Легкое, холодное презрение. — Ты врешь себе в первую очередь. Ты наслаждался силой. Ты жаждал этого боя. Потому что за все эти века, за всю эту игру в смиренного слугу, в тени Уноханы, в тени своего собственного страха, ты устал. Устал быть тенью. Устал от своего лицемерия. «Я боюсь жить так, будто уже умер». Красиво. Очень. А сам ходишь по коридорам Сейрейтея как изящный труп. Дышишь, улыбаешься, лечишь — но внутри уже все сгнило. От страха. От вины. От осознания, что ты — не целитель. Ты — палач, который освоил пару медицинских трюков, чтобы не смотреть в глаза своим жертвам.
Пустой наконец встал. Его силуэт колебался, как марево. Он сделал шаг, потом еще один, приближаясь. Масато не отступил. Он смотрел в тусклые огоньки глаз и видел в них… себя. Себя без прикрас. Себя без той теплой, мягкой оболочки, которую он так тщательно лепил веками.
— Ты ненавидишь насилие? — спросил Пустой, остановившись в двух шагах. От него исходил холод, как из открытого склепа. — Но ты убивал. Ты убивал Пустых. Ты убивал преступников. Ты готов был убить Гина, если бы тот дал тебе малейший шанс. И делал ты это не в ярости, не в порыве. Ты делал это хладнокровно. Точно. Эффективно. Потому что твой капитан научила тебя не только лечить. Она научила тебя резать. И тебе это нравится. Нравится чувство контроля. Нравится, когда твоя воля, твой расчет ломают чужую жизнь. Ты просто придумал для этого красивую обертку. «Защита слабых». «Поддержание порядка». Какая удобная сказка.
Масато закрыл глаза. Внутри все кричало. Кричало, чтобы он закричал в ответ, чтобы он возразил, привел доводы, доказал, что он не такой. Что он спасал, а не убивал. Что его спокойствие — не маска, а достижение. Что его страх — не слабость, а мудрость.
Но слова не шли. Они застревали в горле комьями той самой серой пыли. Потому что в каждой фразе, в каждом обвинении Пустого была доля правды. Страшной, неприглядной, голой правды.
Он открыл глаза. Пустой все так же стоял перед ним, безликий и неумолимый, как совесть.
— И что? — наконец выдавил из себя Масато. Голос его был тихим, хриплым. — Что ты хочешь? Чтобы я признал, что я — чудовище? Что я ношу маску не на лице, а на душе? Я и так это знаю. Каждую ночь. Каждый раз, когда мою руки после сложной операции, и вода не может смыть этого ощущения… этой грязи.
— Я не хочу ничего, — ответил Пустой. И в его голосе впервые появилась едва уловимая усталость, почти человеческая. — Я — не отдельная сущность. Я не желаю захватить контроль. Я не хочу власти. Я — просто то, что ты от себя отпиливал и закапывал в самый дальний угол. Страх. Гнев. Усталость. Цинизм. Желание перестать быть удобным для всех. Желание сжечь этот весь театр и дышать свободно, даже если дым будет едким. Ты создал меня, Масато. Не Айзен. Его инфекция была лишь катализатором. Семя было твое.
Он протянул руку. Рука была такой же размытой, но теперь Масато видел в ее очертаниях свои собственные пальцы, шрамы на костяшках, тонкие, жилистые вены.
— Ты боишься меня, — констатировал Пустой. — Потому что боишься правды. Признай это хотя бы.
Масато посмотрел на протянутую руку. На руины вокруг. На пепел своего внутреннего мира. Он вспомнил лицо Ханатаро, полное слез и веры. Вспомнил спокойную улыбку Уноханы, за которой скрывался океан крови. Вспомнил усталые глаза Урахары в ту ночь побега. Вспомнил, как его собственное пламя, предназначенное для исцеления, прожигало плоть насквозь.
«Я боюсь тебя, — подумал он, и на этот раз мысль была тихой, почти смиренной. — Я боюсь той части себя, которая радуется силе. Которая устала от сострадания. Которая хочет сломать, а не починить».
Он не сказал этого вслух. Не было нужды.
Но Пустой кивнул, будто услышал.
— И я — часть тебя, — произнес он. Голос теперь звучал почти как эхо собственных мыслей Масато. — Не враг. Не болезнь.
_____________***______________
Холод воровался в заброшенный цех через каждую щель: через разбитые окна, затянутые мутным полиэтиленом и заклеенные пожелтевшим скотчем, через трещины в бетонных стенах, из которых торчала ржавая арматура, как кости древнего животного. Он оседал на металлических фермах потолка инеем, выбеливал лужи на неровном полу, где стояла вода от протекшей неделю назад крыши, и окрашивал дыхание в белый, быстро тающий цвет. Зима в мире живых была пронзительной, физической, не похожей на мягкую, управляемую прохладу Сейрейтей. Здесь холод царапал горло и заставлял кожу стягиваться мурашками.
Именно здесь, среди запахов старого машинного масла, сырой штукатурки и пыли, которой было на несколько сантиметров, вайзарды устроили свою импровизированную тренировочную зону. Масато стоял посередине очищенного от хлама пространства, метров пятнадцать на пятнадцать. Под ногами скрипел гравий, смешанный со стеклом и окаменевшими комьями грязи. Рядом, на перевернутой деревянной катушке от кабеля, лежала бутылка с водой и потертое полотенце.
Его дыхание было ровным, пар от него клубился в неподвижном воздухе. Он смотрел на свои руки, на черную ткань перчаток, скрывавших узоры света, которые иногда проступали на коже. Пальцы были расслаблены. Цель сегодня была проста, почти механическая. Не продержать маску подольше. Не стать сильнее. Просто… надеть ее. Побыть в ней. И снять. Самому. До того, как тело начнет трястись от перегрузки, до того, как в висках застучит навязчивый, звериный ритм. Снять потому, что пора, а не потому, что больше не могу.
«Пятнадцать секунд, — напомнил он себе. — Стабильный базовый результат. Всё, что дальше — бонус. Или расплата».
Он закрыл глаза, отсекая унылый пейзаж цеха: ржавые станки, похожие на скелеты, груду разобранных ящиков в углу, где иногда прятались крысы. Он сосредоточился на внутреннем ландшафте — уже не на руинах, а на тихой, холодной пустоте, где теперь жил еще один голос.
— Опять этот цирк, — раздалось у него в голове. Голос Пустого. Не рычание, не скрежет. Усталое, немного раздраженное бормотание, как у человека, которого разбудили среди ночи. — Бессмысленное переодевание. Надел, постоял, снял. В чем смысл? Чтобы доказать им, что ты не сбежишь с перекошенной рожей в город?
«Чтобы доказать себе, что я решаю, когда ее носить, — мысленно ответил Масато, не открывая глаз. — А не она решает за меня».
— Ага, — язвительно протянул Пустой. — Великая философия свободы воли. Я уже зеваю. Давай быстрее, тут холодно даже на метафизическом уровне. Твоя душа промерзла насквозь, как этот грёбаный сарай.
Масато позволил углу раздражения просочиться, признал его, и… отпустил. Не подавил. Просто дал пройти сквозь себя, как сквозь сито. Он сделал глубокий вдох. Воздух в легких был ледяным, почти режущим. Он не звал силу, не концентрировал реяцу в одной точке. Он просто вспомнил ощущение. Тяжесть на лице. Шероховатость материала. Ограниченный обзор. Не как оружие. Как… факт. Часть целого.
Тепло начало растекаться от центра грудины, медленное, густое, как патока. Оно не гналось к лицу волной пожара, а поднималось, как вода в сосуде, заполняя контуры. Он почувствовал знакомое давление на скулы, на переносицу, на лоб. Не болезненное. Напоминающее тяжесть хорошего, качественного шлема.
Когда он открыл глаза, мир изменился. Не окрасился в багровые тона ярости, не поплыл, как в бреду. Он просто стал… четче. Контрастнее. Серые стены цеха проступили каждой трещиной, каждым потеком ржавчины. Иней на металле заиграл миллионами крошечных кристаллов. Звук — далекий гул машин за пределами склада, скрип металла на ветру — стал объемным, разделился на слои.
Маска была на месте. Он знал это без необходимости дотрагиваться. Он видел край клювовидного выроста в нижней части поля зрения. Дышалось через нее иначе — воздух входил с легким свистом, нагревался внутри и выходил уже теплым, создавая двойную струйку пара.
— Раз, — произнес он вслух. Голос звучал приглушенно, измененно, искаженно, резонируя внутри костяного шлема. Не чужой. Его собственный, но пропущенный через фильтр.
Он начал двигаться. Не атаковать воображаемых противников, не метать серо в мишени из ржавых бочек. Он просто шел. Медленно, размеренно, по периметру очищенной зоны. Каждый шаг был осознанным. Он чувствовал, как вес тела распределяется, как ступает нога на гравий, как отзывается в суставах. Пятнадцать секунд — это не так мало, когда ты отсчитываешь каждый момент. Он дошел до стены, где на бетоне кто-то давно вывел баллончиком нечитаемую теперь надпись. Коснулся ее черной перчаткой. Бетон был шершавым, холодным, абсолютно реальным.
— Пять, — сказал он себе, поворачиваясь.
В углу, на обломке бетонной плиты, сидел Кенсей. Не в тренировочной форме, а в своем обычном мешковатом свитере и стоптанных кедах. Он не наблюдал пристально. Он просто сидел, сгорбившись, и чистил апельсин. Длинные, острые ногти ловко снимали цедру длинной спиралью. Запах цитруса, резкий и живой, тонкой нитью вплелся в запахи цеха. Он даже не смотрел на Масато. Просто чистил апельсин, будто это было самое важное дело на свете.
«Не страхует. Учитывает, — мелькнуло у Масато. — Я не объект. Я — часть фона. Часть этого беспорядка».
Эта мысль была странно спокойной. Не обидной. Освобождающей.
— Десять, — отсчитал он, проходя мимо груды ящиков.
В голове было тихо. Пустой не комментировал движение. Он просто присутствовал. Как тихий гул в ушах, на который перестаешь обращать внимание.
Масато поднял руку, разглядывая перчатку. Ткань была плотной, прочной. Из-под края, у запястья, на мгновение пробился тусклый, бирюзовый свет — отголосок энергии, питавшей маску. Он не испугался. Не попытался подавить. Он наблюдал, как свет пульсирует в такт чему-то, что было глубже, чем сердцебиение, и затем гаснет.
— Пятнадцать.
Время вышло. Тот базовый результат, что они с Хирако определили как «стабильный». Тело не дрожало. Сознание было кристально чистым. Он мог бы продолжить. Ощущал запас, узкую полоску ресурса, который еще не начал стремительно таять.
«До двадцати. Не больше. Выйти за границу. И вернуться. Самому».
Он сделал еще круг. Шаг стал чуть увереннее, чуть быстрее. Он сосредоточился на дыхании — этом странном, свистящем звуке внутри маски. Контролировал его. Делал ровным. Основа всего. Дыхание, затем движение. Движение, затем форма. Форма, затем…
— Ты начинаешь заигрываться с этим, — вдруг прозвучал голос Пустого, беззлобно, почти с любопытством. — Нравится тебе эта резкость, да? Видеть все эти ничтожные детали. Чувствовать, как холод облизывает края маски, но не может добраться до кожи. Это же… власть. Самая простая. Власть над собственным восприятием.
«Это не власть. Это просто иной способ видеть, — парировал Масато мысленно, не сбивая шага. — Как очки. Или мои Глаза».
— Очки не делают тебя сильнее. Не заставляют других нервно поглядывать в твою сторону, — Пустой издал нечто вроде фырканья. — Вон, даже этот увалень с апельсином… видишь, как он перестал чистить? Не смотрит, но слушает. Оценивает. Он чувствует разницу. Между «сдерживаемым зверем» и… тобой. С маской. Это другой запах.
Масато бросил взгляд на Кенсея. Тот действительно замер, с половинкой апельсина в одной руке и длинной спиралью цедры в другой. Его глаза, обычно сонные, были теперь прищурены, внимание направлено куда-то в пространство перед ним, но Масато знал — он следит. Не как надзиратель. Как партнер, оценивающий изменения в схеме боя.
— Восемнадцать.
Началось. Легкая дрожь где-то глубоко в основании позвоночника. Не паника. Усталость. Как мышцы после долгой, статичной нагрузки. Маска не становилась тяжелее, но ее присутствие начало требовать внимания. Не агрессивно. Настойчиво. Как долгий, немигающий взгляд.
«Пора, — понял он. — Следующие две секунды — уже не устойчивость. Это падение вперед. Можно упасть. А можно… шагнуть назад».
— Девятнадцать.
Он остановился. Ровно посередине площадки. Гравий хрустнул под подошвами. Он поднял руки, медленно, плавно, ладонями к лицу. Перчатки чернели на фоне серого света, падающего сверху. Это был не спазм, не попытка сорвать мешающую вещь. Это был осознанный жест. Как расстегивание тугого воротничка в конце долгого дня.
Его пальцы нашли нижний край маски, там, где она встречалась с кожей шеи. Материал был теплым, почти живым на ощупь. Он не впивался в плоть. Он просто… был.
— И что ты чувствуешь сейчас? — спросил Пустой, и в его голосе не было ни язвительности, ни насмешки. Был просто вопрос. — Перед тем как снять щит? Страх? Облегчение? Сожаление, что спектакль окончен?
Масато задумался на долю этой последней секунды. Что он чувствовал? Не триумф. Не истощение. Нечто более сложное.
«Тишину, — ответил он сам себе. — И выбор».
— Двадцать.
Его пальцы сжались. Не дернули. Потянули. Плавно, с равномерным усилием, вверх и вперед.
Было ощущение не срыва, а… разделения. Как снятие второй кожи, которая на мгновение прилипла, а затем отошла легко и бесшумно. Холод ударил в лицо — резкий, чистый, обжигающий кожу, которая только что была под защитой. Воздух ворвался в легкие без свиста, полной грудью, пахнущий пылью, металлом и далеким апельсином.
Маска осталась в его руках. Тяжелая, безжизненная теперь, просто кусок странного, костяного материала. Он смотрел на нее, чувствуя, как дрожь из глубины позвоночника растекается по всему телу, превращаясь в глубокую, костную усталость. Спустя секунду, маска начала распадаться в пыль. Пот выступил на лбу и мгновенно остыл. Он дышал глубже, восстанавливая ритм.
Кенсей через площадку свистнул — коротко, одобрительно. Не аплодисменты. Просто метка: «Видел. Принял к сведению». Затем он сунул в рот дольку апельсина и снова наклонился над своим фруктом, его внимание растворилось, как будто ничего особенного и не происходило.
Масато опустил половину уничтоженной маски, взял с катушки полотенце, вытер лицо. Ткань была грубой, но приятной. Он сделал несколько шагов и присел на тот же обломок плиты, но подальше от Кенсея, прислонившись спиной к холодной стене. Слабость накатывала волнами, но это была правильная слабость — после усилия, а не после битвы.
Он закрыл глаза, откинув голову. Внутренний мир не был пустым. Там, в его тишине, присутствовало нечто большее, чем руины. Присутствовало… пространство. Просто пространство. Не занятое войной, не заваленное обломками старой личности. Свободное место. И в этом пространстве был голос. Больше не воющий от боли или голода. Не рычащий от ярости. Просто… голос.
— Неплохо, — сказал Пустой. Его тон был нейтральным, слегка усталым, как будто он тоже проделал работу. — Мы устали оба. Зато без истерик и вырванных когтей. Скучновато, честно говоря. Но, полагаю, сносное начало.
Масато не ответил. Уголок его губ дернулся едва уловимым движением. Не улыбка. Что-то вроде тени от улыбки.
Он сидел, слушая, как Кенсей через площадку чавкает апельсином, как где-то далеко гудит город, как ветер гуляет по щелям цеха, играя на них, как на расстроенной флейте. Он чувствовал тяжесть маски на коленях, которая почти рассыпалась, холод стены за спиной, усталость в мышцах. И еще он чувствовал границу. Не ту, что сжимала его, как тиски. А ту, что… отодвинулась. Всего на шаг. На эти двадцать секунд. Он был все еще один в этой холодной коробке из бетона и ржавчины. Но одиночество это было иного качества. Оно не давило. Оно просто было. Как стена, как холод, как запах апельсина — часть пейзажа, а не тюрьмы.
Он открыл глаза, глядя в серое, высокое пространство под крышей, где висели старые крюки для кранов. «Я все еще здесь, — подумал он. — И оно — все еще здесь. И мы… пока не мешаем друг другу дышать». Это было не счастье. Не победа. Это было простое, немудреное расширение границ того, что можно было назвать «собой».
Тишина, наступившая после тренировок, была густой и полновесной, как осевшая пыль на мебели в заброшенной комнате. Она не была пустой. Ее наполняли обыденные звуки старого дома вайзардов: где-то на кухне тонко звякала посуда, которую мыла Хиори, ворча себе под нос о чьей-то неаккуратности. Из гостиной доносились приглушенные, прерывистые звуки гитары — Роуз что-то наигрывал, сбивался, начинал сначала. За стеной кто-то ходил, и половицы под ногами издавали свой особенный, знакомый скрип — шаг тяжелый, неторопливый, вероятно, Хачиген. В воздухе витал запах — смесь старого дерева, воска для полов, слабого аромата чая и чего-то неуловимого, металлического, что всегда сопровождало сконцентрированную духовную энергию.
Масато стоял в своей новой комнате, если это можно было так назвать, которую ему недавно выдали, ибо в его старом углу было слишком холодно и небезопасно для здоровья. Небольшое помещение на верхнем этаже, когда-то, судя по вбитым в стены крюкам, служившее чуланом для хранения. Сейчас здесь стояла простая кровать, стул, небольшой стол у окна. Он смотрел в окно, за которым медленно сгущались зимние сумерки. Небо было свинцово-серым, низким, обещающим снег. На оголенных ветках дерева во дворе качалась на ветру одинокая, помятая пластиковая бутылка, зацепившаяся за сучок.
Он ждал. Он осознал это с легким удивлением, оторвавшись от созерцания бутылки. Его тело, его сознание были настроены на определенный ритм последних недель: завтрак, затем общее собрание в гостиной, где Шинджи или Хиори раздавали задания, комментировали прогресс, ставили задачи на день. Потом тренировка. Потом — разбор, короткие, колкие замечания, иногда — редкое, сухое одобрение. Вечер — ужин в общей кухне, за большим, поцарапанным столом, под перепалку и подколы.
Но сегодня утром не было собрания. За завтраком все просто ели. Шинджи, погруженный в чтение какого-то старого журнала с мотороллерами на обложке, лишь кивнул ему в ответ на кивок. Хиори бросила ему бутерброд со словами «Не чавкай», но это была ее обычная манера, а не начало инструктажа. После еды все просто разошлись. Никто не сказал: «Масато, сегодня будем отрабатывать удержание на двадцать пятой секунде». Никто не спросил: «Как самочувствие? Не тянет ли на левый глаз?»
Он стоял и ждал приказа, указания, знака. А его не было.
«Они… заняты своими делами, — медленно додумал он. — Они не проверяют».
Это было странно. Не тревожно. Не обидно. Странно, как тиканье часов, к которому привык, а потом они вдруг останавливаются, и в наступившей тишине слышно собственное дыхание. Он был предоставлен сам себе. Не как гость, за которым нужно присматривать. Не как эксперимент, требующий постоянного мониторинга. Как… часть этого хаотичного быта, которая может сама решить, что ей делать.
Он повернулся от окна, и взгляд его упал на спинку стула, где висела его новая куртка — темная, с высоким воротником, купленная в тот самый полугротескный поход с вайзардами. Она висела просто так. Не как символ. Как одежда.
И тогда пространство комнаты как будто сжалось, а потом резко распахнулось во что-то иное. Не было потери сознания. Не было погружения в медитацию. Это было похоже на то, как взгляд неожиданно находит фокус на обоях, и весь узор складывается в четкую картинку. Одна секунда он видел стены, кровать, куртку — а следующую он уже был там.
Во внутреннем мире.
Он стоял на том же месте, где был сад, где были руины. Теперь это было… ровное, серое пространство. Пепел, который когда-то лежал хлопьями, теперь уплотнился, стал похож на грунт, на утоптанную землю после сильного дождя. Трещины в «небе» и на «земле» никуда не делись, они замерзли в своем новом состоянии, как шрамы, которые уже не болят, но и не исчезают. Воздух был холодным, чистым, без вкуса пыли и тлена. Он пах… ничем. Пространством. Просто пространством после пожара, когда огонь выжег все, что мог, и ушел, оставив только возможность нового роста. Пока что — только возможность.
И посреди этого ровного, пепельного поля стоял Он.
Хоко.
Не гигантская птица из пламени. Не голос из ниоткуда. Молодой человек, но с невероятной, безвозрастной статичностью в позе. Он стоял, слегка склонив голову, будто разглядывая что-то у своих ног. Его волосы, черные, как смоль, были не просто черными. Каждый волосок был окаймлен, охвачен, пронизан крошечным, живым голубым пламенем. Оно не жегло, не пылало — оно струилось, как шелк, образуя вокруг него едва уловимое сияние, живую мантию из холодного огня. Одежда — простые светлые штаны и рубашка свободного покроя — сидела на нем безупречно, подчеркивая совершенные, почти слишком правильные пропорции. Лицо было спокойным, прекрасным и абсолютно чуждым. И глаза… за тонкими стеклами очков с изящной металлической оправой горели темно-красные, как запекшаяся кровь, угли. Они светились изнутри тем самым завораживающим, безмерным сиянием, перед которым все вокруг действительно казалось блеклым, временным, ненастоящим.
Масато не почувствовал страха. Его глаза расширились от шока. Он понял, кто тогда помог ему подавить пустого. Не почувствовал и былого трепета. Была лишь глубокая, почти усталая ясность.
Хоко поднял взгляд. Его движения были плавными, лишенными суеты.
— Ты изменился, — сказал Хоко. Его голос был низким, мелодичным, и каждый звук в нем был отчеканен, как монета. В нем не было ни величия, ни упрека. Просто констатация, произнесенная усталым, но внимательным ученым.
— Место изменилось, — ответил Масато. Его собственный голос прозвучал обыденно в этой странной тишине.
— Место отражает хозяина, — Хоко сделал небольшой, едва заметный жест рукой, обведя горизонт. Пламя на его руке на мгновение вспыхнуло чуть ярче. — Архитектура души была нарушена. Грубо, быстро, необратимо. Внедренный элемент был не просто инородным телом. Он был… реактивным. Он начал перестраивать все вокруг под свои нужды. Старые схемы перестали работать. Связь истончилась. Потому я отступил.
«Отступил. Не предал. Не был изгнан. Просто… отступил», — пронеслось в голове Масато.
— Почему не сказал ничего? — спросил он вслух.
— Что бы я мог сказать? — Хоко слегка наклонил голову набок. За стеклами очков красные глаза казались бездонными. — «Держись, хозяин, твою душу переделывают в чудовище»? Ты и так это чувствовал. Я — не твой утешитель. Я — отражение твоей сути. А твоя суть в тот момент была хаосом, болью и борьбой за выживание на самом примитивном уровне. Моя форма, мой голос были бы в том хаосе просто еще одним шумом. Бесполезным.
Это было жестоко честно. И, как и слова Пустого, лишено злобы. Это был отчет.
— А теперь? Архитектура перестроилась? — спросил Масато.
— Стабилизировалась, — поправил его Хоко. — Обрела новую, временную… форму равновесия. В ней есть место для прежних функций. И для новых. Но они не могут работать по-старому. Старый формат — меч в ножнах, четкая иерархия, призыв по команде — был сломан. Он больше не отражает реальности. Ты больше не просто шинигами с дзампакто. Ты — иное. Соответственно, и я являюсь тебе иным образом.
Из пепельной дымки, метрах в пяти справа от Хоко, материализовалась другая фигура. Не резко. Она словно сгустилась из самого воздуха, из теней, отбрасываемых сиянием Хоко. Это был силуэт, знакомый по разговору в руинах. Пустой. Но теперь его контуры были чуть четче, чуть плотнее. Он не был просто тенью. Он был похож на негативное изображение Масато, вырезанное из темноты и холода. Он молчал, скрестив руки на груди, наблюдая.
Хоко повернул голову в его сторону. Не враждующе. С тем же холодным, аналитическим интересом.
— Он — часть новой архитектуры, — сказал Хоко, обращаясь к Масато, но глядя на Пустого. — Не болезнь. Не враг. Инструмент выживания, принявший форму, которую диктует поврежденная среда. Грубый, примитивный, но… эффективный. Он всё это время защищал ядро, когда я не мог этого сделать.
Пустой фыркнул. Звук был сухим, похожим на скрип камня по камню.
— Защищал? Я просто был единственным. Единственным, кто не прятался за красивыми словами о свете и исцелении, пока всё вокруг рушилось. Я — то, что осталось, когда твой прекрасный феникс улетел греться на солнышке.
Хоко не стал спорить. Он лишь кивнул, как будто принимая это замечание к сведению.
— Именно. Ты — то, что осталось. Инстинкт. Воля к существованию любой ценой. Тень, которую отбрасывает даже самый чистый свет. Без тебя ядро могло бы быть уничтожено. Но без меня… — Хоко снова посмотрел на Масато, — …без направляющей формы, без цели, отличной от простого «быть», ты остался бы лишь этим инстинктом. Зверем в костяной маске.
— А теперь? — Масато посмотрел то на одного, то на другого. Два голоса. Две формы. Обе — в нем. — Что теперь? Вы будете бороться за контроль?
Хоко и Пустой обменялись взглядами. Если это можно было так назвать. Это был не взгляд противников. Скорее, двух специалистов, оценивающих одну и ту же проблему с разных сторон.
— Борьба — это прежний формат, — сказал Хоко. — Хаос. Она привела к разрушению сада. Новая архитектура, если она хочет быть устойчивой, должна предполагать иное взаимодействие.
— Сосуществование, — произнес Пустой, и в его голосе не было привычной язвительности. Была та же усталая констатация, что и у Хоко. — Я — фундамент. Грубый, прочный, живучий. Я удерживаю эту развалину от окончательного распада. Обеспечиваю базис. Выживание. Этот фрик, — он кивнул в сторону Хоко, — обитатель верхних этажей. Форма, стиль, направление. Тот, кто решает, как жить, а не просто жить. Без меня ты — красивая картинка без холста. Без тебя я — бесформенный кусок глины.
Масато слушал, и в нём что-то щелкнуло, как замок в сложном механизме. Он смотрел на Хоко — на воплощение исцеляющего пламени, силы, которую он всегда считал своей сутью, но которая оказалась лишь одной из граней. Он смотрел на Пустого — на воплощение страха, ярости, животной воли, которую он так боялся и отрицал, но которая спасла его, когда изящное пламя оказалось бессильно.
Они не спорили. Они просто занимали свои места в новом, причудливом, но прочном здании его души.
— Значит, я не обязан выбирать, — тихо сказал Масато. Он говорил не им. Он говорил самому себе, проверяя новую мысль на звук. — Между светом и тьмой. Между целителем и монстром. Между… вами.
Хоко снова кивнул. Пламя в его волосах колыхнулось.
— Выбор предполагает отвержение одной части в пользу другой. Ты не можешь отвергнуть фундамент, не разрушив все здание. Не можешь снести верхние этажи, не лишив смысла то, что внизу. Ты должен принять архитектуру целиком. Со всеми ее трещинами и новыми пристройками.
Пустой молча наблюдал. Его молчание было красноречивее любых слов. Оно означало согласие.
Масато глубоко вдохнул холодный, пепельный воздух своего внутреннего мира. Он чувствовал их обоих. Хоко — как тихую, мощную потенцию в груди, готовую облечься в пламя и форму. Пустого — как глубинную, звериную уверенность в мышцах, в костях, в инстинктах. Они не мешались. Они занимали разные пространства. Были разными голосами в одном сознании.
Он протянул руку, не к ним, а просто вперед, ладонью вверх. Он не звал силу. Он просто… вспомнил. Вспомнил ощущение рукояти. Вес. Баланс. Не форму меча, которую он когда-то носил у пояса. Суть. Инструмент. Выражение воли.
В его ладони, из ничего, из самого воздуха, начало струиться голубое пламя. Оно не било жаром. Оно было прохладным, живым. Оно сплеталось, конденсировалось, вытягивалось. Сначала возник контур — длинный, прямой, с легким изгивом. Затем пламя сгустилось, потемнело, обретая субстанцию, металлический блеск. И наконец, появился вес. Тот самый, знакомый, почти забытый за эти недели хаоса вес хорошо сбалансированного клинка.
Меч лежал у него на ладони. Не в ножнах. Не призванный командой. Рожденный из него самого. Из этой новой, сложной целостности.
Он сжал пальцы вокруг рукояти. Кожа перчатки скрипнула. Металл был прохладным.
Он посмотрел на Хоко, потом на Пустого. Ни тот, ни другой не исчезли. Они оставались там, на своем пепельном поле, частью пейзажа. Частью его.
— Два голоса, — проговорил Масато, глядя на лезвие, отражавшее тусклый свет этого мира. — Одна цель. Одна… ответственность.
Он не чувствовал триумфа. Чувствовал тяжесть. Не давящую, а основательную. Как вес этой новой, цельной души, которую ему теперь предстояло нести. Он больше не был проблемой, которую нужно решить. Не был гостем, которого нужно приютить. Он был тем, кто остался. И остался — осознанно.
Возвращение было похоже на всплытие из глубоких, спокойных вод. Не было рывка, не было столкновения. Просто одна реальность — серая, пепельная тишина внутреннего мира — плавно растворилась, уступив место другой. Масато открыл глаза.
Он был в своей комнате. Все так же стоял посреди нее. За окном окончательно стемнело, и стекло теперь отражало слабый свет лампы под потолком — голой, пыльной лампочки, висевшей на проводе. Он видел свое отражение: высокую, чуть склоненную фигуру в темной одежде, бледное лицо, от которого за последние недели не ушли тени под глазами, но исчезло выражение постоянной, приглушенной тревоги.
В ладони, сжатую в кулак, словно все еще держащую незримую рукоять, струилось тепло. Не жар, а именно тепло — глубинное, идущее из самого центра груди. Он разжал пальцы и посмотрел на пустую ладонь в черной перчатке. Ничего. Но ощущение оставалось. Ощущение веса. Присутствия.
«Не из ножен, — подумал он, медленно поворачивая руку. — Не по команде. Из… меня».
Он сконцентрировался на этом чувстве. Не на силе, не на желании сражаться. На самой сути. На решении быть. Быть целым. Быть тем, кто он есть сейчас — со всем, что в него вшито, встроено, привито. С фениксом и с пустотой. С тишиной и с рыком.
И тогда из его ладони, прямо из центра, из той точки, где сходились линии жизни и судьбы, вырвался первый язык пламени. Он был голубым — тем самым, чистым, необжигающим голубым, цветом неба в ясный полдень, но лишенным ослепительного сияния. Пламя было плотным, как жидкий фосфор, медленным, как патока. Оно не выстрелило, не взорвалось. Оно просто… вытекло. Вытекло из него, как кровь из раны, только без боли, только с тихим, шипящим звуком, похожим на шелест шелка.
Пламя собралось в воздухе на уровне его пояса, сгустилось в шар, а затем начало вытягиваться. Словно невидимый кузнец взял этот сгусток энергии и начал ковать его в форму, растягивая, сплющивая, заостряя. Сначала проступила рукоять — длинная, обмотанная темной, будто обгоревшей тканью, с простой круглой гардой. Затем из пламени выкристаллизовалось лезвие — прямое, двулезвийное, с легким сужением к острию. Оно светилось изнутри тем же ровным голубым светом, который отбрасывал на стены и потолок комнаты призрачные, колышущиеся тени.
И вот он был. Цельный. Реальный. Клинок висел в воздухе перед ним, слегка покачиваясь, будто в невесомости. Масато протянул руку. Его пальцы обхватили рукоять. Кожа перчатки встретила знакомую, идеально ложащуюся в ладонь текстуру. Он сжал — и в этот момент между ним и мечом произошло последнее, беззвучное замыкание цепи. Пламя, формировавшее клинок, погасло, оставив после себя холодную, матовую сталь цвета вороненого железа, по которой лишь изредка пробегали голубые всполохи, как отголоски далекой молнии.
Вес был идеальным. Не слишком легким, не слишком тяжелым. Продолжением руки.
«Теперь меч — не защита. И не проклятие. Это просто ты.»
Голос Хоко прозвучал у него в голове. Спокойно. Без торжественности, без пафоса. Как простая констатация факта, которую произносят, глядя на свершившееся: «Дождь пошел». «Меч вернулся». «Это — ты».
И в этот самый момент что-то внутри него распахнулось. Не прорвалось, не взорвалось. Распахнулось, как тяжелые, наглухо закрытые ворота, которые наконец-то освободили от запоров. Волна духовного давления — чистой, неискаженной, неагрессивной, но невероятно плотной силы — вырвалась из него и прошла сквозь стены, сквозь пол, сквозь потолок старого дома.
Это было не как раньше. Раньше его реяцу было точным, сконцентрированным, как скальпель. Теперь… теперь оно было как глубокое озеро. Такое же спокойное на поверхности, но в глубине таящее неисчерпаемые, темные, холодные пласты. Благодаря Пустому, благодаря тому инстинктивному, бездонному источнику выживания, его резервуар стал не просто большим. Он стал глубоким. И сейчас это озеро вышло из берегов, заявив о своем существовании всему, кто мог его почувствовать.
Эффект не заставил себя ждать.
Прямо под его комнатой, на первом этаже, грохнула дверь, сорванная с петли от резкого, инстинктивного выброса силы. Послышались крики, ругань, топот быстрых ног по лестнице. Через мгновение дверь в его комнату с треском распахнулась, ударившись о стену.
Первым ворвался Шинджи Хирако. Его лицо, обычно отмеченное скептической усмешкой, было напряжено, глаза сужены до щелочек. Он не был в маске, но в его позе читалась готовность активировать ее в долю секунды. За ним, почти наступая на пятки, втиснулся Кенсей — огромный, мрачный, с кулаками, уже сжатыми так, что костяшки побелели. Позади них, в тесном коридоре, мелькали другие фигуры: Роуз с гитарой в руках, будто собиравшийся использовать ее как дубину; Лав с перекошенным от беспокойства лицом; Хиори, уже материализовавшая свой дзампакто.
— Что, неужели опять началась трансформация!?… — начал было Шинджи резким, сдавленным голосом, но фраза замерла у него на губах.
Он увидел. Они все увидели.
Масато стоял посреди комнаты. На нем не было ни клочка маски. Никаких костяных наростов. Ни искаженных черт. Он был в своей простой темной одежде, куртка была расстегнута. Лицо его было спокойным, даже… умиротворенным. И на нем была улыбка. Не широкая, не торжествующая. Тихая, чуть усталая, но настоящая. Та, что идет из самой глубины, когда долгая боль наконец отпускает. В его правой руке, опущенной вдоль тела, свободно, почти небрежно, висел клинок. Знакомый, и в то же время совершенно новый. Голубое пламя уже не формировало его, а лишь лизало лезвие и рукоять, как бы исследуя, обживая новую-старую форму. Оно струилось и на одежду Масато, на перчатки, и там, где оно касалось ткани, та чуть светилась, будто заряжаясь энергией, затягивая невидимые «собачьи» раны усталости, перенапряжения, духовного дисбаланса.
Тишина повисла в комнате, густая, как смола. Давление, исходившее от Масато, не спадало, но в нем не было угрозы. Оно было просто фактом. Как вес горы. Как шум океана.
Кенсей первым расслабил кулаки. Он фыркнул, и это фырканье прозвучало почти что разочарованно.
— Черт, — пробормотал он хрипло. — А я уж думал, хоть подраться нормально получится.
Хиори опустила дзампакто, но не убрала его. Она прищурилась, вглядываясь в Масато, будто пытаясь обнаружить подвох.
— Это что за новый фокус, а? — спросила она резко. — Давление, как у спящего вулкана, а сам стоит и улыбается, как идиот. Меч… это твой меч? Тот самый?
Масато кивнул. Он посмотрел на клинок в своей руке, потом снова на них.
— Да, — сказал он просто. И его голос звучал… цельно. Без привычной осторожной сдержанности, без скрытого напряжения. — Мой. Он вернулся. И я… — он сделал паузу, подбирая слова, и улыбка на его лице стала чуть увереннее, — я тоже. Вернулся. По-настоящему.
Шинджи медленно выдохнул. Напряжение спало с его плеч. Он прошелся взглядом по Масато, по мечу, по спокойному, ровному свету в его глазах.
— Ты называешь это «целым»? — переспросил Шинджи, и в его голосе снова зазвучали знакомые нотки скепсиса, но теперь уже без тревоги. — С таким-то рэяцу, которая сейчас всю Каракуру разбудит? Ты похож на целую духовную электростанцию.
— Не разбудит, — спокойно ответил Масато. — Пусть она просто… существует. Раньше я ее сдерживал. Возможно потерял. Возможно просто спрятал. Теперь — нет. Она просто есть. Как есть я. Со всем, что во мне.
Роуз, протиснувшийся вперед, присвистнул, разглядывая клинок.
— А форма-то изменилась, — заметил он. — Раньше был более изящный, помню со слухов. А этот… солидный. Фундаментальный что ли. И пламя… оно не вокруг. Оно в нем. Интересно.
Лав, выглядывавший из-за плеча Роуза, кивнул, его лицо наконец расплылось в широкой, одобрительной ухмылке.
— Круто! Значит, теперь ты не сломаешься, если в тебя швырнуть банку? И маска не вылезет?
— Не должен, — сказал Масато. И в его словах не было высокомерия. Была простая уверенность, рожденная не из пустых обещаний, а из только что пережитого внутреннего соглашения. — Маска… она теперь не отдельно. Она — часть общего пейзажа. Как и все остальное.
Хирако еще несколько секунд молча смотрел на него, потом махнул рукой.
— Ладно. Шоу окончено. Все, разойдись. Электричество включили, все в порядке. — Он повернулся, чтобы уйти, но на пороге обернулся. Его взгляд на мгновение встретился с взглядом Масато. — Завтра, — сказал Шинджи коротко. — Покажешь, что этот новый «целый» ты может. Без драм. Без истерик. Просто работа.
— Хорошо, — ответил Масато.
Один за другим вайзарды стали расходиться, ворча, перешептываясь, бросая последние оценивающие взгляды. Дверь осталась открытой. Масато подошел к ней, посмотрел в темный коридор, затем повернулся и подошел к окну. Он поставил меч, прислонив его рукоятью к стене под подоконником. Клинок стоял ровно, без поддержки, будто так и было ему предназначено.
Он потушил свет в комнате, открыл окно. Холодный ночной воздух ворвался внутрь, смешавшись с запахом пыли и старого дерева. Он легко вылез на подоконник, а оттуда — на пологую, шиферную крышу цеха, что примыкала к дому.
Ночь была ясной, морозной. Воздух звенел от холода. Крыша под ногами была шершавой, покрытой инеем, который хрустел под его ботинками. Он дошел до самого края, где крыша обрывалась, и сел, свесив ноги в пустоту.
Перед ним раскинулась Каракура. Не спящяя, нет. Город жил своей ночной жизнью: далекие огни фонарей выстраивались в желтые нити улиц, редкие фары машин ползли, как светлячки. Где-то вдали мерцала неоновая вывеска какого-то круглосуточного магазина. Дым из труб котельных поднимался в неподвижный воздух прямыми, серыми столбами. Было тихо. Шум большого города доносился сюда как ровный, низкий гул — фон, к которому быстро привыкаешь.
Масато сидел и смотрел. Он не чувствовал себя наблюдателем, следящим за миром живых из укрытия. Не чувствовал себя и защитником, готовым в любой момент ринуться в бой. Эти роли, эти маски, остались где-то позади, в другом этаже его жизни.
Он сидел просто как человек. Человек, который знал цену тому, кем он был — трусливому мальчишке из Руконгая, целителю из Четвертого отряда, тени, скрывавшей побег. Человек, который видел бездну того, кем он мог стать — монстром, орудием, безумным зверем, пожирающим все вокруг. И человек, который теперь не торопился. Не рвался ни назад, в прошлое, ни вперед, в неопределенное будущее.
Внутри него было тихо. Не мертвой тишиной, а тишиной полного дома, где все обитатели, наконец, нашли свои комнаты и улеглись спать. В одной из этих комнат жил Хоко — тихий, вечный источник голубого пламени, формы и цели. В другой, в подвале, где было прохладно и темно, обитал Пустой — бдительный, неспящий страж, фундамент и инстинкт. Они не спорили. Не мешали друг другу. Они просто были. Частями одного целого. Двумя голосами, говорящими на одном языке его души.
Он сидел на холодной крыше, в новой, простой одежде, без маски на лице и без тяжести старой вины на плечах. Он смотрел на огни города, который был ему не родным, но стал… пристанищем. Местом, где можно было просто быть.
«Я больше не ищу, где мне место, — подумал Масато, и мысль эта была легкой, как выдох. — Я уже на нём стою».
Он закрыл глаза, вдохнул морозный воздух полной грудью, и тихая, спокойная улыбка снова тронула его губы. Начиналась ночь. И впервые за долгое время впереди была просто ночь, а не долгая, беспросветная тьма.