Воздух не успел задрожать. Он был уже разорван, развёрнут наизнанку, превращён в сплошной гул — не звук, а давление, заставляющее лопаться капилляры в глазах и сводить челюсти. Этот гул шёл не сверху, не снизу. Он исходил из самого пространства между двумя точками, где стоял Кенпачи Зараки и где лежала, заваленная камнями, пульсирующая груда плоти и кости.
Кенпачи не разгонялся. Он не принял стойку. Он просто исчез с места.
Исчезновение было не мгновенным. Оно было насильственным. Там, где он стоял, камень под его ногами не провалился — он испарился в небольшом, идеально круглом кратере, края которого были оплавлены до стекловидного блеска. Воздух на его траектории не расступился — он был вытеснен, спрессован в ударную волну, которая опережала его тело, сдирая с руин остатки штукатурки и вырывая с корнем обугленные балки. Он двигался не как человек, даже не как снаряд. Он двигался как обрывок грозы, вырванный из тучи и брошенный в цель. Как удар топора, который уже начал падение и не может быть остановлен.
Его тело, с культёй, из которой всё ещё сочилась тёмная жидкость, и с мечом, зажатым в одной руке, превратилось в живое лезвие. Меч Зараки не был занесён для удара. Он был продолжением этой линии, этой дуги уничтожения.
Груда камней, под которой копошился зверь, даже не успела среагировать. Не успели расшириться красные точки в маске, не успели выдвинуться новые костяные шипы. Всё произошло между одним ударом сердца и следующим.
Клинок, несущий в себе всю выпущенную ранее мощь Кенпачи, всю его ярость, всю боль от потерянной руки и восторг от этой боли, вошёл в груду камней не сверху, а по диагонали. Он не рубил. Он прошёл.
Не было звука удара по камню. Был один, протяжный, разрывающий уши СКР-Р-Р-Р-РЕЕЕЕЕК, как будто гигантский алмазный диск врезался в гранитную глыбу. Камни, каждый весом в десятки, сотни килограммов, не разлетелись в стороны. Они были разрезаны. Чисто, ровно, как масло горячим ножом. Плоскость разреза светилась на мгновение ослепительным белым светом — от трения, от энергии, от чистого насилия над материей.
Лезвие прошло сквозь каменную кладку, сквозь балки, сквозь пыль — и встретило тело зверя.
То, что было под камнями, даже не пыталось увернуться. Не успело.
Сталь вошла в него чуть ниже правого плеча, прошла по диагонали через всю грудную клетку, через позвоночник, через левое бедро, и вышла с другой стороны, разрезав по пути ещё несколько камней.
Удар был абсолютным.
Мир застыл.
На долю секунды даже гул в воздухе прекратился. Даже пыль перестала падать. Даже свет от пожаров, казалось, остановился в своём движении.
А потом две половинки того, что было зверем, медленно, почти невесомо, разъехались в стороны.
Они упали не с грохотом. С мягким, влажным шлепком. Одна половина — с правым плечом, частью груди и головой в маске — упала набок. Другая — с левой частью торса, тазом и ногами — осталась лежать на месте.
И не было крови.
Вместо неё из разреза, из той чудовищной раны, которая должна была быть заполнена внутренностями и хлещущей алостью, хлынуло… нечто иное.
Сначала это была тьма. Не чёрный цвет, а именно тьма — субстанция, которая, казалось, не отражала свет, а поглощала его. Она была густой, как смола, и кипела. Не пузырями, а мелкими, ядовитыми всплесками, как будто под ней бурлила кислота. Из этой тьмы выступали обломки костей — не белых, а тёмно-серых, почти чёрных, с прожилками тусклого, больного свечения. Они не выглядели сломанными. Они выглядели… развороченными, как будто их внутренняя структура была не кристаллической, а какой-то иной, чуждой.
И плоть. Не мышцы в привычном понимании. Клочья ткани цвета перезревшей сливы, пронизанные сетью светящихся голубых и зелёных прожилок, которые пульсировали, как нервные узлы. Эти клочья не просто лежали. Они шевелились. Медленно, судорожно, как амёбы под микроскопом. И они тянулись. Тянулись друг к другу. Из левой половины к правой, из правой к левой. Тонкие, похожие на щупальца отростки из той же тёмной, кипящей субстанции протягивались через разрыв, нащупывая, находя, цепляясь.
Звук, сопровождавший это зрелище, был немыслимым. Низкий, гулкий грохот, как будто где-то глубоко под землёй двигались каменные пласты. Хруст — не сухой, а влажный, мокрый, как будто ломались не кости, а хрящи гигантского существа. И шипение — постоянное, фоновое шипение, как от перегретого масла, смешанное с тихим, похожим на воркование звуком, который издавала духовная пыль, поднимающаяся от раны — мириады светящихся микрочастиц, испаряющихся с поверхности разрыва.
Кенпачи, стоящий над двумя половинками, с мечом, ещё дымящимся от удара, наблюдал. Его два открытых глаза были широко раскрыты. В них не было триумфа. Не было даже привычного восторга. Было нечто вроде… научного интереса. Чистого, незамутнённого наблюдения за феноменом, который нарушал все известные ему правила. Он видел, как плоть тянется к плоти. Как костные обломки начинают смещаться, подтягиваться друг к другу. Как разрез, ещё секунду назад зияющий пустотой и тьмой, начинает медленно, но неуклонно затягиваться.
Это была не регенерация. Это было нерождение. Не восстановление старой формы, а создание новой — прямо здесь, на его глазах, из этого кипящего хаоса.
Процесс занял несколько секунд. Каждую из которых Кенпачи мог бы нанести ещё один удар, добить, раздробить эти половинки в мелкую пасту. Но он не сделал этого. Он смотрел. Как алхимик наблюдает за реакцией в тигле.
И вот две половины сошлись. Не срослись — сошлись. Тёмная, кипящая субстанция заполнила промежуток, затвердела на воздухе, превратившись в новый, бугристый, тёмный шрам, проходящий по всему телу зверя от плеча до бедра. Костные обломки встали на место, срослись, но не так, как были. Они образовали новые, более массивные структуры. Позвоночник, разрезанный пополам, теперь был скреплён дополнительными костяными шипами и наплывами, создавая неестественно прочный, но уродливый каркас.
И зверь… встал.
Не поднялся. Не вскочил. Он приподнялся сначала на локтях, потом на коленях, и затем медленно, с тем влажным хрустом и шипением, выпрямился во весь рост.
Но это был уже не прежний зверь.
Он был выше. Шире. Его плечи, и без того массивные, теперь были увенчаны не просто костяными пластинами, а целыми костяными наплечниками, из которых, как из породы, росли новые конечности. Не две дополнительные руки. Шесть. Три пары. Они росли не из одного места, а из разных точек плечевого пояса и верхней части спины, создавая хаотичное, устрашающее впечатление паука или какого-то древнего, многорукого идола. Эти руки были разными: одни — длинные, с когтями, другие — короткие, толстые, с костяными булавами вместо кистей, третьи — средней длины, с чем-то вроде щитов из спрессованной кости.
Его таз был смещён, центр тяжести изменён, ноги — их теперь было явно больше двух, но трудно было сосчитать в этом месиве плоти, кости и тьмы — располагались асимметрично, как у существа, которое эволюция не планировала и которое само ещё не решило, сколько конечностей ему нужно для передвижения. Глаза под маской… их не было. Даже красных точек. Там, где должны были быть глаза, была просто гладкая, тёмная поверхность кости, без щелей, без отсветов. Зрение, если оно было, осуществлялось иным способом.
Он стоял, и его новая, чудовищная форма дышала. Не грудью — всем телом. Из всех щелей, из всех шрамов, из пор в кости вырывался пар, смешанный с тем же ядовито-зелёным свечением.
Кенпачи, наконец, почувствовал это. Не страх. Не трепет. Дрожь. Мелкую, радостную дрожь, которая пробежала по его спине, по оставшейся руке, по всему телу. Дрожь предвкушения. Потому что то, что стояло перед ним, было уже не противником. Это было явлением. Чем-то, что выходило за рамки даже его, Кенпачи, извращённых представлений о битве.
И это явление двинулось.
Не атаковало. Двинулось. Все шесть его рук, все ноги, всё его тело пришло в движение одновременно. Это не был рывок или прыжок. Это было как если шторм, до этого бушевавший в небе, вдруг обрёл плоть и решил пройтись по земле.
Он налетел на Кенпачи не как единое существо, а как вихрь из когтей, щитов, костяных булав и просто слепых, размашистых ударов телом. Шесть рук создавали сплошную стену атак — не последовательных, а одновременных, перекрывающих все возможные углы. За ними следовали хвосты — не настоящие хвосты, а отростки из той же тёмной субстанции, которые вытягивались из его спины и таза, совершая хлёсткие, непредсказуемые движения. Каждый удар был не техникой, а жестом. Жестом существа, которое не знало анатомии, не знало биомеханики, которое просто выбрасывало часть себя в сторону угрозы, не задумываясь о последствиях.
И с каждым движением его тело перестраивалось. Кость ломалась и срасталась в новом положении, чтобы увеличить размах. Мышцы (или то, что их заменяло) набухали в одном месте и усыхали в другом, перераспределяя силу. Даже духовная энергия внутри него — эта ядовитая, чужая субстанция — перетекала, как ртуть, концентрируясь то в одной атакующей конечности, то в другой.
Кенпачи отбивался. Его один меч, его одна рука, его тело, покрытое ранами, превратились в центр маленькой, яростной вселенной парирований и встречных ударов. Он не пытался атаковать. Он пытался выжить. Каждый блок его меча сопровождался взрывом искр и тем шипящим звуком, когда сталь встречала кость, покрытую той тёмной энергией. Он отступал. Не потому что хотел, а потому что сила, давящая на него, была чудовищной. Каждый удар шестирукого зверя был как удар тарана. И этих ударов было шесть. Одновременно.
Его сносило назад. Не шагами. Метрами. Его пятки врезались в камень, оставляя глубокие борозды, но его продолжало тащить. Стены, ещё уцелевшие на его пути, не стали препятствием. Они просто исчезали. Не разрушались — рассыпались в мелкую, раскалённую пыль от одних только проходящих рядом ударов или от волн давления, исходящих от зверя. За Кенпачи оставалась не улица, а гладкая, выметенная до чистого камня полоса разрушения шириной в десятки метров.
И в какой-то момент, блокируя очередной костяной молот, который мог размозжить ему череп, Кенпачи понял. Холодной, ясной мыслью, пронзившей весь восторг и всю боль: если хотя бы один из этих ударов, любой, пройдёт не по мечу, не по предплечью, а прямо в голову… он не встанет. Не потому что умрёт сразу. Потому что то, что останется от его головы, уже не будет думать, не будет чувствовать, не будет жаждать боя. Это будет просто мясо.
И это осознание, вместо того чтобы напугать, наполнило его такой ликующей яростью, таким чистым, неразбавленным кайфом, что он, отбивая удар, сам рванулся вперёд, навстречу шторму из плоти и кости, чтобы встретить его не обороной, а своей собственной, слепой, абсолютной агрессией.
Грохот боя был не звуком, а состоянием вещества. Воздух превратился в густую, колотую кашу из пыли, осколков и духовных обломков. Каждый удар, каждый блок порождал не просто шум — он рождал сейсмическую волну, которая пробегала по изуродованной земле, заставляя оставшиеся стены дрожать и осыпаться последними кирпичами. Свет от пожаров, некогда яркий и яростный, теперь был тусклым и размытым, пробиваясь сквозь эту вечную бурю как сквозь плотный туман.
Кенпачи Зараки больше не смеялся. Не ухмылялся. Его лицо было маской чистой концентрации, на которой кровь из множества ран смешалась с потом и грязью в единый, тёмный узор. Его единственная оставшаяся рука сжимала меч с силой, которая могла бы смять сталь. Но эта сила уже не была безрассудной яростью. Она была направленной. Впервые за этот бой, возможно, впервые за многие годы, Кенпачи действовал не из безумной жажды схватки, а из глубинного, животного инстинкта выжить.
Он не просто принимал удары шестирукого зверя. Он пытался их предугадать. Его оба глаза, оба открытые и горящие холодным огнём, следили не за каждой конечностью в отдельности — это было невозможно. Он следил за центром массы, за ритмом, за мельчайшими изменениями в напряжении той чудовищной мускулатуры, что виднелась под лоскутами плоти и костяными пластинами. Он пытался смещать траектории своих парирований, чтобы не просто блокировать, а перенаправлять удары, заставляя зверя терять равновесие. Он атаковал не в тело — он рубил по тем новым, свежим костяным структурам, что появлялись на звере, пытаясь сломать их до того, как они наберут силу. Он отступал не просто назад, а в стороны, пытаясь вырвать у этого шторма пространство для манёвра, заставить его развернуться, потратить лишнюю долю секунды.
Но зверь был как жидкое бедствие. Его адаптация была слишком быстрой. Слишком бездумной. Когда Кенпачи, уловив момент, нанёс сокрушительный диагональный удар мечом, чтобы срезать две правые руки, тело зверя отреагировало ещё до того, как сталь коснулась кости. Те две руки, что были целью, не стали убираться или блокировать. Они… изменились. Одна резко сократилась, втянулась почти полностью в плечо, а из предплечья выдвинулся длинный, костяной щит в форме веера, который принял удар на себя, расколовшись, но поглотив силу. Вторая рука, наоборот, вытянулась, её кости с хрустом удлинились, кисть превратилась в костяной крюк, который не стал блокировать меч, а рванулся в обход, целясь Кенпачи в бок, в уже имеющуюся рану.
Одновременно с этим, левая верхняя рука зверя, до этого похожая на булаву, резко сплющилась и вытянулась, превратившись в длинное, заострённое костяное копьё с зазубренными краями. А нижняя левая рука стала похожа на лопасть или короткий, широкий клинок, прикрывая туловище.
Казалось, его тело не имело постоянной формы. Оно было набором возможностей, которые активировались в ответ на угрозу. Не мозгом, не волей — каким-то глубоким, чуждым алгоритмом, вшитым в каждую клетку.
Кенпачи, парируя крюк и отскакивая от щита, почувствовал, как пространство для манёвра тает. Его отбросило к полуразрушенной арке, которая когда-то была входом во внутренний двор. Спиной он чувствовал неровности камня. Отступать дальше было некуда.
А зверь, воспользовавшись моментом, собрался. Его шестирукое тело, напоминающее груду хаотично наваленных костей и мышц, на мгновение замерло. Все шесть рук, все конечности сгруппировались, как пружины. Красных точек не было, но весь его «взгляд», вся его немая угроза, была сосредоточена на Кенпачи.
И затем, та самая рука, что превратилась в копьё, медленно, с неотвратимостью поднимающегося гильотинного ножа, поднялась. Она была длиннее всех остальных, её кончик, заострённый до бритвенной остроты, дрожал от внутреннего напряжения. Остальные руки заняли позиции — две прикрывали торс, две были занесены для вспомогательных ударов, одна была готова превратиться во что угодно.
Копьё было нацелено. Прямо в центр лба Кенпачи. В единственное место, не прикрытое костью или мышцами с такой плотностью, чтобы выдержать этот удар.
Кенпачи, прижатый к арке, смотрел на этот наконечник. Его меч был опущен — он не успел бы поднять для блока. Его тело было избито, истекало кровью, лишено одной руки. В его сознании, всегда шумном от жажды боя, на долю секунды воцарилась странная, кристальная тишина. И в этой тишине прозвучала простая, ясная мысль, не его, а словно навязанная самой ситуацией: «Да. Если попадёт — мне конец. Конец всему.»
Не страх. Констатация. Как проверка факта. Если этот клинок из кости, движимый чудовищной силой и нечеловеческой скоростью, пройдёт через его череп — его история закончится. Здесь. Сейчас. В этих руинах. Никакого великого боя с кем-то ещё. Никакого нового вызова. Просто тьма.
И его губы, окровавленные и потрескавшиеся, дрогнули. Не в улыбку. В нечто вроде… кивка. Признания. Почти уважительного кивка угрозе, которая наконец-то стала абсолютной.
Мускулы на руке зверя напряглись для финального рывка. Костяное копьё дрогнуло, готовое превратиться в размытую линию смерти.
И в этот миг, когда удар уже начался в намерении, в напряжении мышц, в сгущении энергии…
…реальность выключилась.
Не метафорически.
Гул, этот вечный, всепроникающий грохот боя, исчез. Не стих — исчез. Как будто кто-то выключил гигантский динамик, питавший шумом весь этот участок пространства. Звуки — шипение энергии, скрежет камня, хриплое дыхание зверя, даже отдалённый вой ветра — умерли. Наступила не тишина, а отсутствие звука. Абсолютная, глухая, вакуумная пустота, в которой даже собственное сердцебиение казалось приглушённым.
Воздух перестал вибрировать. Пыль, висевшая в воздухе, зависла, как в янтаре, не двигаясь ни вверх, ни вниз. Свет от пожаров перестал мерцать — он застыл, как на картине. Не было эффекта замедления времени. Был эффект остановки. Остановки всего, кроме визуального восприятия.
И в этой внезапной, неестественной тишине и неподвижности, в самой гуще взвешенной духовной пыли и обломков, проявилась тень.
Она была не просто тёмным пятном. Она была искажением. Высокая, худая, с неправильными, словно сломанными пропорциями, она казалась вырезанной из самого полотна реальности ножницами, которые резали не по прямым линиям. Она не излучала ничего — ни реяцу, ни угрозы, ни холода. Она просто… поглощала. Поглощала свет вокруг, делая пространство за ней ещё темнее. Поглощала те самые частоты звука, создавая вокруг себя зону этой немой пустоты. Она стояла в нескольких метрах от зверя, не принадлежа этому месту, этому времени, этому бою.
Зверь, уже начавший движение копья, среагировал мгновенно. Его тело, лишённое глаз, но обладающее каким-то иным восприятием, засекло новую аномалию. Рык, который должен был вырваться из его горла, умер, не родившись, в этой беззвучной среде. Но его тело развернулось. Резко, с той же чудовищной скоростью. Костяное копьё, уже летевшее в голову Кенпачи, изменило траекторию. Оно рванулось к тени. Кончик копья, всё ещё дрожа от невыпущенной энергии, оказался в сантиметрах от того места, где должна была быть грудь тени.
И —
— движение.
Не вспышка света. Не ударная волна. Не проявление кидо. Одно короткое, точное, почти небрежное движение. Что-то, какая-то часть тени (рука? клинок? просто линия разрыва?) взметнулась и опустилась.
Удар пришёлся не в копьё. Не в тело зверя. Он пришёлся точно под основание его маски, в то место, где грубая кость срасталась с кожей и мышцами шеи. Туда, где проходили невидимые каналы, по которым, возможно, текла энергия, управлявшая этим мутировавшим телом.
Не было звука удара. Не было вспышки. Только результат.
Зверь — шестирукий, массивный, непобедимый шторм из плоти — осел. Как гора, у которой внезапно выбили основание. Его ноги подкосились. Все шесть рук дёрнулись в разные стороны, потеряв координацию. Костяное копьё выпало из одной из них, упав на камень беззвучно. Его тело, секунду назад бывшее воплощением неостановимой силы, затряслось мелкой, судорожной дрожью. Из-под маски, из всех щелей в костяном панцире, хлынул не рев, а хриплый, булькающий выдох, полный той самой светящейся слизи.
Маска треснула. Одна трещина, чистая и прямая, побежала от места удара вверх, к «лбу», но она не разломила маску пополам. Она просто была там. Как шрам.
Вся система «чудовище» дала сбой. Тело не регенерировало мгновенно. Оно захлёбывалось. Мышцы бились в конвульсиях, костяные структуры теряли жёсткость, становясь вязкими. Шесть рук беспомощно дергались, не слушаясь. Он не упал плашмя. Он опустился на колени, тяжело, будто каждое движение давалось с невероятным трудом. Его маска почти коснулась земли.
Тень не стала добивать. Она сделала шаг вперёд. Её искажённая форма оказалась рядом с зверем. Что-то — возможно, рука, а возможно, просто продолжение тени — протянулось и легло ему на плечо, ближе к шее. Не сжимая. Не причиняя боли. Просто удерживая. Не давая ему упасть лицом в грязь и камни.
И затем, так же тихо, так же беззвучно, как появилась, тень… исчезла. Но не одна. Она исчезла вместе с тем, кого удерживала. Зверь, его шестирукое, дрожащее тело, просто перестало быть в этом месте. Не было вспышки телепортации, не было дыры в пространстве. Он был там — и его не стало. Осталась только воронка на земле, где он стоял на коленях, да тишина, которая теперь медленно, очень медленно, начала заполняться возвращающимися звуками разрушенного мира. И Кенпачи, всё ещё прислонённый к арке, с широко открытыми глазами, смотрел на пустое место, где только что решалась его судьба.
Тишина, пришедшая на смену выключенной реальности, была иной. Та была искусственной, насильственной, вакуумной. Эта была естественной. Она была тишиной после. После взрыва. После землетрясения. После того, как буря ушла, оставив после себя только разрушение и медленно оседающую пыль.
Звуки начали возвращаться. Не сразу. Сначала это были далёкие, приглушённые звуки: грохот где-то в других кварталах, тонкий, высокий вой сирен, пытающихся дотянуться до этого места; слабый треск тлеющих балок, похожий на шепот умирающих углей. Потом ближе: мягкий шелест — это пыль, миллиарды мельчайших частиц штукатурки, камня, древесины и пепла, наконец-то начали подчиняться гравитации и опускаться. Они падали не дождём, а непрерывной, бархатистой завесой, ложась ровным, шевелящимся слоем на всё, что осталось от улицы.
Воздух очищался. Медленно. Ядовито-зелёное свечение, исходившее от зверя, рассеялось, но его след остался в виде лёгкого, едкого запаха озона и горелой плоти, который смешивался с привычным запахом пожаров и разрушений. Сине-чёрное марево реяцу Кенпачи тоже схлынуло, втянувшись обратно в его израненное тело, оставив после себя лишь ощущение тяжёлой, спёртой пустоты, как после сильной грозы.
Свет, наконец, смог пробиться сквозь пелену. Лучи утреннего солнца (или это был вечер? время потеряло смысл) косыми, длинными полосами прорезали клубящуюся пыль, подсвечивая её изнутри золотым и кроваво-красным. Они падали на землю, на груды обломков, на одинокую фигуру, прислонённую к полуразрушенной арке.
Кенпачи Зараки стоял, не двигаясь. Его спина всё ещё ощущала неровности древнего камня. Его единственная оставшаяся рука безвольно висела вдоль тела, пальцы разжались, и меч выскользнул из них, упав на землю с глухим, негромким стуком. Звук был удивительно тихим после всего того грохота.
Он стоял и смотрел. Смотрел на то место, где секунду назад (минуту? час?) стоял шестирукий зверь, где его удерживала та искажённая тень, и где теперь была только гладкая воронка в земле, словно от падения метеорита, и медленно оседающая на её края серая пыль.
Его тело было одной сплошной раной. Культя левой руки, отрубленная зверем, наконец, перестала обильно кровоточить — края плоти и мышц стянулись, образовав багровый, влажный узел, из которого всё ещё сочилась тёмная жидкость, но уже не струёй, а редкими, тяжёлыми каплями. Грудь, пробитая костяным лезвием, дышала с хрипом — воздух свистел в дыре между рёбер. Бесчисленные порезы, царапины, синяки и ожоги покрывали его с головы до ног. Кровь — густая, почти чёрная от насыщенности реяцу — медленно стекала по его ногам, смешиваясь с пылью на земле, образуя тёмные, липкие лужицы.
Но больше всего поражало его лицо. Оно не выражало боли. Не выражало усталости. Оно было… пустым. Оба глаза, открытые, смотрели в пустоту перед собой. В них не было привычного огня ярости или восторга. Была только глубокая, бездонная усталость. Не физическая — духовная. Усталость от того, что пир закончился. Что музыку выключили на самом интересном месте.
И тогда он начал смеяться.
Сначала это было просто движение губ. Беззвучное. Потом из его груди вырвался короткий, хриплый звук, похожий на откашливание. А потом смех полился. Тихий, прерывистый, булькающий смех, который выходил вместе с пузырями крови на его губах. Он не смеялся над чем-то. Он смеялся потому, что другого выхода не было. Смеялся над абсурдом. Над тем, что его, Кенпачи Зараки, капитана 11-го отряда, чудовище, которое само было воплощением ужаса, едва не убили. Над тем, что его спасло какое-то другое чудовище, появившееся из ниоткуда и исчезнувшее в никуда. Над пустотой, которая осталась после всего этого.
Его смех, слабый и хриплый, терялся в огромном пространстве разрушенной улицы. Он уходил в пустоту, поглощался тишиной, тонул в медленно оседающей пыли. Не было эха. Не было отклика. Только он, его смех, и бесконечные руины.
Смех стих так же внезапно, как начался. Он перешёл в серию коротких, болезненных всхлипов, а затем замолк. Кенпачи закрыл глаза. На мгновение. Потом открыл снова. Его взгляд, уже не пустой, приобрёл новое выражение. Не ярость. Не азарт. Решимость.
Он медленно, с тихим стоном, оторвался от арки. Его тело протестовало, каждая рана, каждый переломанный мускул кричал от боли. Но он выпрямился. Стоял на своих ногах, глубоко ушедших в щебень и кровь. Он посмотрел на свою отрубленную руку, лежащую в пыли в нескольких метрах. Посмотрел на воронку, оставшуюся от зверя. Посмотрел на свой меч, валяющийся у его ног.
И он шепнул. Одним словом. Так тихо, что его почти не было слышно даже в этой мёртвой тишине. Но это слово было выковано из стали, из крови, из всей его чудовищной воли.
— Найду.
Оно повисло в воздухе. Не угроза. Не обещание. Констатация факта. Как закон физики. Он найдёт. Того зверя. Тот силуэт. Тот вызов, который у него украли. Он отыщет его, даже если для этого придётся перерыть все слои реальности, все уголки Ообщества Душ, все миры, которые только существуют. Он найдёт. И тогда они закончат то, что начали.
С этим словом, казалось, из него ушло последнее напряжение. Он не упал. Он просто остался стоять, как одинокий, израненный утёс посреди моря разрушений.
А вокруг него улица, эта арена их нечеловеческой битвы, медленно умирала. Не в новом взрыве, а в тихом, печальном распаде. Пыль оседала всё гуще, покрывая обломки, кровь, следы борьбы мягким, серым саваном. Там, где ещё тлели пожары, пламя теряло силу, превращаясь в дымящиеся угли. Камни, вывернутые из земли и разбросанные как игрушки, больше не дрожали от ударов — они лежали неподвижно, постепенно остывая. Воздух, ещё недавно разрываемый вихрями энергии, теперь был спокоен, и только лёгкий ветерок начинал гонять по земле вихри пепла, словно пытаясь замести следы кошмара.
Арена превращалась в кладбище. Кладбище без могил, без имён, только с безымянными грудами камня и призрачным запахом сгоревшей духовной силы. И в центре этого кладбища стоял одинокий воин, истекающий кровью, но не сломленный, с одним словом на губах, которое было и клятвой, и проклятием, и единственной нитью, связывающей его с тем, что только что произошло.
Всё закончилось не взрывом, а этим медленным, неумолимым оседанием пепла. Оседанием реальности, возвращающейся к своему обычному, разрушенному состоянию, после того как через неё прошли два урагана, оставившие после себя только пустоту и одно-единственное, стальное слово, которое теперь будет гореть в сердце Кенпачи Зараки, как незатухающий уголёк, до тех самых пор, пока он не выполнит своё обещание.