Специально для Дубровина расскажу эту историю, потому как планы на этот текст у меня сильно изменились.
История русской литературы знает две главные дуэли (и Лермонтов для меня из этого ряда выпадает). Нет, понятно, что кроме Лермонтова и Грибоедова, которому попали в мизинец, дуэлировали десятки литераторов.
Но две дуэли как бы начинают и замыкают русскую литературу — первая принадлежит Золотому, а вторая — серебряному её веку. В первой всё по-настоящему, корчится Пушкин, хочет прекратить мучения и у него отнимают пистолет. Вторая — внешне кажется хуйнёй какой-то а не дуэлью. Волошин с Гумилёвым выезжают в те же края и палят друг в друга из антикварных пистолетов.
Меж тем, эти дуэли именно что парны — и одна отражение другой. (Тут может быть целый ряд сентиментальных метафор: Луна, как символ Серебряного века светит отраженным светом, и вот Золотой век отражается в этом происшествии… Тьфу, не буду).
В романе Ильи Сельвинского «О, юность моя!» есть такой герой — поэт Беспрозванный. Ему около шестидесяти, он персонаж скорее комический — хлопотливый и суетливый. К главному герою приходит женщина, в которую он влюблён — приходит, что его собирается арестовать врангелевская контрразведка.
Но старый поэт никак не даёт ей этого сказать, и все слушают его рассказ, как «прочитав однажды в журнале «Аполлон» стихи Черубины де Габриак, я влюбился в нее заочно и послал ей пламенное письмо. В ответ получаю совершенно возмутительную записку от Гумилева: «Болван! Эта женщина — литературная мистификация».
Был в это время в Симферополе поэт Максимилиан Волошин. Я показал ему эту записку. Волошин расхохотался.
«Ну, хорошо, — говорю. — Пусть мистификация, но почему «болван»?» — «Потому «болван», что Гумилев сам оказался в дураках. Вот как было дело».
И Волошин стал мне рассказывать: «Бродили мы однажды с Андреем Белым по берегу моря в Коктебеле. Глядим — трупик ската. Вы видели когда-нибудь ската? Он похож на серый туз бубен с хвостом, напоминающим напильник. Андрей говорит: «А ведь у него, в сущности, монашеское одеяние. Голова с капюшоном, остальное — ряса. Как могли бы звать такого монаха?»
«Габриэль», — говорю я.
«Нет. Пусть это будет его фамилией: Габриак. Даже де Габриак. А имя у него такое: «Керубино» — от древнееврейского «херувима».
«А что, если это женщина? Прекрасная молодая женщина, унесшая тайну в монастырь?».
«О! Тогда ее будут звать Черубина де Габриак». «Превосходно. А какие стихи могла бы писать такая женщина?»
Начали сочинять, перебивая друг друга и пытаясь нащупать характер этой загадочной монахини. В конце концов настрочили несколько стихов. Одну строфу я помню наизусть:
И вновь одна в степях чужбины, И нет подобных мне вокруг… К чему так нежны кисти рук, Так тонко имя Черубины?
Отдали переписать одной девушке, у которой был изящный почерк, и отправили в журнал «Аполлон». Там стихами заведовал тогда Гумилев. Ну, Николай мгновенно сошел с ума, тут же, немедля напечатал их и прислал Черубине на адрес нашей девушки пламенное объяснение в любви. Тогда мы с Андреем решили продолжать нашу игру. Ответили на его письмо со всей сдержанностью, на какую способна молодая монахиня с прошлым, и дошли до того, что по приезде в Петербург вызвали Гумилева от ее имени в ателье художника Головина. Гумилев бросился на свидание, точно акула на железный крюк. Но когда его привели в мастерскую, он увидел в креслах меня, Алексея Толстого и Маковского. Бедняга начал озираться. Тут я встал, подошел к нему и произнес:
«Позвольте отрекомендоваться: Черубина де Габриак»,
«Негодяй!» — закричал взбешенный Гумилев.
Я ударил его по физиономии.
«Раздался мокрый звук пощечины!» — сказал Толстой, цитируя Достоевского.
Гумилев тут же вызвал меня на дуэль»… Достали пистолеты, карту, выехали за город к Новой Деревне, — всё как полагается. Толстой выбрал в рощице лужайку, которая показалась ему наиболее удобной, и пошёл к ней удостовериться в ее пригодности для такого романтического дела. Был он в цилиндре и в черном сюртуке. Шел очень серьезно, почти олицетворяя собою реквием, и вдруг провалился по бедра. Когда же вылез, оказался весь, извините, в вонючей тине: лужайка была свалочным местом.
— Ну, вы понимаете, — продолжал в совершенном восторге Аким Васильевич, — что после этого ничего серьезного быть уже не могло».
Это удивительная каша из подлинных деталей, деталей выдуманных и сочинённых обстоятельств.
Но дело в том, что никакого Гумилёва в то время в природе не могло существовать — его как бы не было. О нём не говорили, как о родственнике, лишённом благословения. Если бы его вывели в расход где-нибудь в Москве на Коммунарке или в Крестах летом тридцать седьмого — ещё как-то можно было надеяться на возвращения. Но его расстреляли при жизни Ленина, в ещё непорочное революционное время.
И видимо, с этим было связано то, что про дуэль Волошина и Гумилёва знали все и всегда, но это знание совершенно безумно — будто сотня людей передралась разом, и хором, наперебой рассказывают о произошедшем.
Куда более популярный другой Илья — Эренбург, в своей хронике «Люди. Годы. Жизнь» поведал об этой истории так: «Вдруг откуда-то появилась талантливая молодая поэтесса Черубина де Габриак. Ее стихи начали печататься в “Аполлоне”. Никто ее не видел, она только писала письма редактору С. К. Маковскому, который заочно в нее влюбился. Черубина сообщала, что по происхождению она испанка и воспитывалась в католическом монастыре. Стихи Черубины похвалил Брюсов. Все поэты-акмеисты мечтали ее встретить. Иногда она звонила Маковскому по телефону, у нее был мелодичный голос. Никто не подозревал, что никакой Черубины де Габриак нет, есть никому не известная талантливая поэтесса Е. И.Дмитриева, которая пишет стихи, а Волошин помогает ей мистифицировать поэтов Петербурга. В Черубину влюбился и Гумилев, а Макс развлекался. Возмущенный Гумилев вызвал Волошина на дуэль. Макс рассказывал: “Я выстрелил в воздух, но мне не повезло — я потерял в снегу одну галошу…” (Е. И. Дмитриева продолжала и впоследствии писать хорошие стихи. Незадолго до своей смерти С. Я. Маршак попросил меня приехать к нему. Он говорил мне о судьбе Е. И. Дмитриевой, рассказывал, что в двадцатые годы написал вместе с Елизаветой Ивановной несколько пьес для детского театра — “Кошкин дом”, “Козел”, “Лентяй” и другие. Пьесы эти вышли с именами обоих авторов. Потом Е. И. Дмитриеву выслали в Ташкент, где она умерла в 1928 году. В переиздании пьес выпало ее имя. Самуила Яковлевича мучило, что судьба и творчество Е. И. Дмитриевой, бывшей Черубины де Габриак, неизвестны советским читателям. Он советовался со мной, что ему следует сделать, и я вставляю эти строки как двойной долг и перед С. Я. Маршаком, и перед Черубиной де Габриак, стихами которой увлекался в молодости)».
Комментаторы тут же его поправляют: «О событиях, предшествовавших ссоре Волошина с Гумилевым, рассказывается в “Истории Черубины” и в “Исповеди” самой Черубины де Габриак (Е. И. Дмитриевой). На месте дуэли Волошина и Гумилева действительно была потеряна галоша. Но в газетных отчетах о дуэли (начиная с 23 ноября 1909 г.) нигде не называлось имя потерявшего галошу, нет его и в воспоминаниях участников дуэли (А. Н. Толстого, М. А. Волошина, М. А. Кузмина, А. К. Шервашидзе) Это подтверждает в своих воспоминаниях и К. С. Маковский, выдвигая наиболее правдоподобную версию о том, как такая деталь впоследствии связалась с именем Волошина: “Всевозможные “вариации” разыгрывались на тему с застрявшей в глубоком снегу калоше одного из дуэлянтов. Не потому ли укрепилось за Волошиным насмешливое прозвище “Вакс Калошин”? Саша Черный писал:
Боже, что будет с моей популярностью?
Боже, что будет с моим кошельком?
Назовет меня Пильский дикой бездарностью,
А Вакс Калошин — разбитым горшком”
Учитывая, что стихотворение Саши Черного “Переутомление”, откуда взята процитированная С. Маковским строфа, было напечатано в “Сатириконе” еще 18(31) мая 1908 года, легко понять, почему “публика” считала, что именно Волошин потерял галошу на дуэли. “На самом деле, — продолжает Маковский, — завязнувшая в снегу калоша принадлежала секунданту Гумилева Зноско-Боровскому”.
Схожу пока на кухню.
Извините, если кого обидел.
10 мая 2007