— Дело в том, святой отец, — произнес я, — что у меня никогда не будет надежды на чистосердечное раскаяние. По крайней мере, до тех пор пока влечение, или либидо, как его иногда называют, не исчезнет. И почему, если уж на то пошло, я должен раскаиваться в том, что Бог создал меня таким, как я есть?
Иезуит отец Фробишер налил мне еще рюмку “Амонтильядо”. Это было очень мило с его стороны, поскольку шерри стал редкостью, как и все остальное. Мы сидели в дрянной темной забегаловке на Фарм-стрит. Я, словно кающийся грешник, сидел на жестком неудобном стуле, а он скрипел пружинами в глубоком и мягком кресле с грязной ситцевой обивкой. Это было накануне невеселого Рождества 1916 года, когда кладбища не успевали поглощать потоки трупов. Только за месяц до этого окончилась битва на Сомме[52], где потери одной лишь британской армии приближались к полумиллиону. Печальное Рождество было, своего рода, гражданской панихидой по убитым.
— Кто послал вас ко мне? — спросил отец Фробишер.
— Некто Хюффер, точнее — Форд; он сменил фамилию из-за войны. Редактор, поэт, романист.
Отец Фробишер насупился, не в силах вспомнить этого человека. Наконец, он промолвил:
— Ко мне обращались двое других людей, э-э… литературной профессии, с совершенно такой же проблемой, что беспокоит вас. Почему-то, всегда это происходит именно с людьми подобного рода занятий. Ну, еще и с актерами, но не с музыкантами. Вы — писатель?
— Романист, критик — примерно так.
— Ну, писатель или дворник — значения не имеет. Хотя сомневаюсь, что у дворников такие проблемы возникают. В общем, мистер Туми, тяжелый физический труд и немного пива — замечательные средства от, от, от…
Он был большой и сильный человек, ему самому было бы легко ворочать мусорные ящики. Череп его был гол, но брови густые и кустистые. Черная ряса его была грязна.
— Священное Писание, — сказал он, — дает совершенно ясный ответ на вопрос о том, какими сотворил нас Бог. “И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их”. Половое влечение было создано для того, чтобы наполнить небеса человеческими душами. Все отклонения от первоначального замысла есть дела людей, а не Бога. Бог дает нам свободу воли. Мы можем использовать ее во благо или во зло. Вы, как явствует из вашего признания, использовали ее во зло.
— Вы ошибаетесь, отец мой. При всем уважении к вам. Я не хотел быть таким, какой я есть. С юных лет я испытывал отвращение к тому, что мир и церковь называют сексуальной нормой.
— Вы молились?
— Конечно, я молился. Молился о том, чтобы меня начало привлекать то, что отвращало. Иногда я даже молился о том, чтобы кто-нибудь приобщил меня к греху нормальной половой связи.
— Никогда не следует молить об искушении, мистер Туми. — Он достал дешевую табакерку и предложил мне. Я не знал, было ли это предложено как альтернатива сексу или как чувственное искушение. Я покачал головой. Он вытащил из табакерки большую щепоть чего-то, похожего на белый порошок с мятным запахом, и запихнул это в волосатые ноздри. После этого он что-то пробормотал скороговоркой и даже задрожал от видимого удовольствия. Затем достал из рукава белоснежный носовой платок и трубно высморкался. Затем с самодовольством человека, преодолевшего плотские искушения, изрек:
— Вы придаете слишком много значения сексуальности. Это — беда вашего поколения. Вы читали стихи Руперта Брука[53]? Ужасно, мучительно натуралистично…
— С гетеросексуальной точки зрения, да. Но, отец мой, он ведь дорого поплатился за это. — Ну да, на Скиросе, в прошлом году. — Возможно, мы потому, как вы заметили, так много значения придаем сексуальности, что вокруг столько смертей. О, я знаю, вы возразите мне, что моя сексуальность бесплодна. Но влечение-то у всех одно. “Мать Венера”, и так далее.
— А почему, — наглым тоном базарной бабы вопросил он, — вы не в армии?
— Вы полагаете, что армейский капеллан лучше разбирается в проблемах такого рода? Или что безвременная смерть их разрешит? Дело в том, что меня забраковала медкомиссия. Обнаружили сердечную аритмию. Но если впереди нас ждет еще одна катастрофа вроде Соммы, я уверен, что мое сердце найдут исправным, как часы. Но позвольте, мы вернемся к проблеме. Что церковь говорит о ней?
— Во-первых, — бодрым тоном ответил отец Фробишер, сложив руки и крутя большими пальцами, — всякое блудодейство греховно. Таким образом, вы в этом смысле находитесь, э-э, в том же положении, что и прочие, прочие…
— Да, но человек с нормальным половым влечением может, наконец, жениться, а не сгорать от греховной страсти. А я не могу жениться. Женитьба была бы притворством и грехом. Да, грехом.
— Я прощаю вам вашу, э-э, метафору. Вы даже не представляете себе, что могут свершить любовь и поддержка доброй женщины. Вы должны молить о милости Божьей. У вас нет никакого права считать, что ваше настоящее, настоящее, настоящее неизменно и неисправимо. Милость Божья неисповедима. Вам ничего неизвестно о будущем. Вы еще очень молоды.
— Мне двадцать шесть.
— Вы еще очень молоды. Но достаточно зрелы, пожалуй, чтобы считаться безнадежно, безнадежно…
— Безнадежно запутавшимся для того, чтобы попасть в число редких исключений и выдающихся прецедентов, и тому подобного, — нетерпеливо закончил я. Прямо позади, над голым черепом отца Фробишера, пребывавшего в состоянии посленюхательной умиротворенности, висела тусклая репродукция микеланджеловского “Страшного суда”: Христос с мощными, как у борца, плечами, осуждающий на вечные муки всех не внявших мольбам его святой матери. Себя художник изобразил на переднем плане, среди спасенных, в виде шкуры, содранной со святого Варфоломея.
— А где пребывает Микеланджело? — спросил я. — В аду? У него ведь были интимные отношения с мужчинами, он даже страстные сонеты об этом писал. Бог сотворил его великим художником и гомосексуалистом. Он — один из тех, кто составляет славу церкви. Разве я не прав в том, что в прошлом церковь относилась к плотским грехам куда менее серьезно, даже с гуманным юмором? Я помню как один епископ, забыл его имя, как-то сказал, застав за греховным занятием мужчину с девушкой в майском саду, что если не Бог, то он простит их. Имея в виду, что Бог, наверняка, простит. Если Богу, вообще, есть до этого дело, в чем я сомневаюсь.
— Богу есть до этого дело, — громко произнес отец Фробишер. — Человек несет в себе чудо семени, зароненного Божьей десницей. Силу, рождающую души для царства Божия. Бессмысленное, развратное расточение семени есть грех Онана, и это касается псевдоэллинских игрищ ваших, ваших, ваших… Я никогда не слышал про этого епископа. К тому же, он говорил о мужчине и девушке. Вы должны преодолеть этот смертный грех. Вы никогда впредь не должны ему предаваться. Вы поняли меня?
— Я, — произнес я столь же громко, — много раз клялся его преодолеть. Я каждый месяц, а то и чаще, исповедался, каялся в нечистых мыслях и нечистых поступках. И всякий раз снова падал. Не может же это продолжаться бесконечно.
— Не может. Конечно, не может.
— Итак, я должен выбирать. Это нелегко. Вы, святой отец — католик с колыбели?
— Это не имеет значения. Но нет, не с колыбели, я — новообращенный. Ньюмен[54] тоже был новообращенным. Это не…
— Мой отец — тоже новообращенный. Он принял католичество, женясь на моей матери-француженке. Но с материнской стороны все мои предки на протяжении тысячи лет были ревностными католиками. Нет, ну бывали редкие случаи уклонения в катарство[55] или янсенизм[56], если это и вправду, считать уклонениями. Но сейчас я рискую тем, что могу разбить сердце матери, поскольку я не могу быть тем, кем Бог сотворил меня и, одновременно, верным сыном Церкви. Потому что, даже если я, подобно вам, посвящу себя безбрачию, в чем же будет состоять моя духовная награда? Я не принадлежу к вашей профессии, у меня нет к ней призвания. У меня есть иное призвание, по крайней мере, мне так кажется, но ему невозможно следовать, отгородившись, как монах, от плотской жизни. Так какого же Бога мне слушаться — Того, кто сотворил меня таким, как я есть, или того, чей голос профильтрован сквозь церковные эдикты?
— Нет никакой разницы, вы не должны так говорить, это совершенная, совершенная, совершенная…
Я посмотрел на него, усомнившись на секунду, полагая, что ослышался.
— … ересь, богохульство, — закончил он, беря в руки бутылку “Амонтильядо”.
Кончено, — произнес он таким же тоном, как на проповеди в Святую пятницу. — Мы живем в ужасное время. Тысячи, миллионы убитых на полях сражений в Европе, германская блокада, пытающаяся с помощью голода принудить нас сдаться. Мужчины, возвращающиеся домой искалеченными, безногими, с гниющими, сожженными газами легкими, слепыми, парализованными, физически обреченными на безбрачие. Кто вы такой, чтобы претендовать на духовное вознаграждение?
Я вздохнул и, не спрашивая дозволения, закурил сигарету “Голден Флэйк”. Он ведь и сам употреблял табак в куда более грязной манере.
Я выдыхал дым с таким же удовольствием как и он, когда нюхал табак. Одно вещество, лишь в разных формах.
— Придется мне от всего этого отказаться, — сказал я. — От веры, от милости, от спасения. Может быть, когда мне будет шестьдесят, если доживу, и пламя страсти угаснет, я к ним снова вернусь. Как это у Августина[57] — дай мне чистоты, но не сейчас.
— Сейчас не время для фривольных и циничных шуток. Вам грозит смертельная опасность.
— Я больше не верю в это, отец мой, — ответил я, хотя рука моя, державшая сигарету, задрожала. — Спасибо вам за то, что уделили мне время и помогли. Вы ведь, действительно, помогли.
— Я думаю, вам следует снова прийти ко мне. Через неделю. Помолиться и поразмышлять. Молитесь нашей Святой Богоматери о милости и чистоте. Она услышит.
— Зачем же мне ее беспокоить, отец мой? Я бы еще понял, если бы речь шла о святом, который знает о подобного рода вещах. Есть такие? Или уж прямо Господу нашему, Он ведь, если правда то, на что намекает Ренан…[58]
— Я знаю, что вы собираетесь сказать. Не говорите этого. Я уже вижу, что вы идете по гибельному пути. Храни вас Бог. Вы, в вашей извращенной воле, сами отталкиваете милость Его. Вот как стремительно вы падаете. Постойте, мы вместе преклоним колена, мы сейчас же помолимся вместе.
Он встал со своего скрипучего кресла и указал на коврик у камина.
— Нет, отец мой. Слишком поздно. Или слишком рано. Это будет нелегко, уверяю вас. Я всегда буду испытывать… nostalgie, — вдруг произнес я на языке моей матери, хотя это слово имелось и в английском языке. Но я не могу вернуться домой. Не сейчас. Не скоро.
И, как можно скорее я вышел.