С рождества до самой масленицы я вел монашескую жизнь. И вовсе не из предосторожности: никого не касается то, что происходит за запертыми дверями между людьми по взаимному согласию. Но Родни уже получил уведомление, что в новом году его роль в моей пьесе будет передана Фреду Мартинсу. Его пригласили на пробу на роль капитана Шотовера в новой пьесе Шоу “Дом, где разбиваются сердца”[139]; многие считали, что эта роль ему совсем не подходит, но она его захватила и он очень хотел ее сыграть. Вэл предпринял жалкую попытку вернуться ко мне, ибо его теперешний друг оказался скупым тираном, но я жестко и решительно отверг его поползновения. Я вовсе не был одинок: у меня была работа и друзья в театре.
Новая комедия неожиданно для меня самого оказалось в новом жанре. Когда я дал Дж. Дж. Маннерингу почитать черновик первого акта, он тут же сказал мне, обдав неистребимым запахом сигары: “Парень, это же музыкальная комедия”.
— Никогда.
— Да конечно же, она самая. Посмотри — параллельные любовные истории, вот из этого можно сделать хор, вот этот пьяница — типичный персонаж дешевого мюзикла. Да и некоторые диалоги прямо хочется зарифмовать. Ты когда-нибудь песенки писал?
— Ну, в школе писал стихи.
— Ну так песенки для музыкальной комедии, парень, — это и есть школьные стишки. Вообрази себе Друри-Лейн[140], большую сцену, раздухарись, заставь свою вещь дышать, танцевать, петь, работай над этим. Пиши дуэты, тараторки, песенки для хора. Все должно начинаться хором и оканчиваться хором. Два акта. Мизансценой второго акта должна быть какая-нибудь заграничная обитель греха — Монте-Карло или Биарриц. Пиши песенки, ну знаешь, так, чтобы они прямо выпрыгивали из текста, ну как это…
— Pari passu?[141]
— Ну, я же вижу, что ты все понял. Джо Порсон извелся без роли, не виноват же он в том, что “Тилли-тюльпан” сошел со сцены через месяц. У него есть дар, напиши хотя бы три хороших репризы для него, что-нибудь в стиле Джерома Керна[142], Ирвинга Берлина[143], что-то джазовое; вся эта чушь в стиле “Чу Чин Чоу” уже приелась. В общем, работай, парень.
Итак, я все больше и больше удалялся от литературы. Ну нельзя же называть литературой вот такое:
“И во сне, и наяву
я тебя зову.
И во сне, и наяву плачу и вздыхаю.
Но ответа нет и нет.
Что же делать мне, мой свет?
Что услышу я в ответ
я не знаю.”
Что бы сказал про такое Генри Джеймс? Я помнил, а возможно, только теперь вспомнил о нашей прогулке с ним в саду Лэмб Хаус после публикации моего романа о Сократе. Он тогда говорил. — Мой дорогой юный друг, держитесь подальше от каменных объятий театра. Это — обдуманный совет того, кто пережил муки проклятых: там вас ждет публичное обнажение, публичное бичевание, там вас ждет…
Эта фраза пробудила в нем такие эмоции, что он даже не смог ее окончить. Он дрожал, открывая и закрывая рот. Он даже поднял свою любимую таксу по кличке Макс и прижал ее к своей отнюдь не каменной груди, как будто хотел защитить ее от каменных объятий театра. Он помнил, это было ясно видно, как освистали его “Гая Домвилла”: когда он вышел на сцену по окончании премьеры, над ним начали смеяться, а он лишь молча стоял, открывая и закрывая рот, как сейчас. Прочь, прочь отсюда в уют романа, где можно спрятаться в извилистых лабиринтах стиля! Он был прав, я и сам себя теперь чувствовал выставленным в голом виде.
Музыкальная комедия называлась “Скажи это, Сесил!”, сюжет был очень глупый. Молодой человек по имени Сесил любит девушку по имени Сесилия, но никак не может набраться смелости, чтобы, наконец, признаться ей в любви. В августе 1914 он сказал девушке “I love you”, и тут же началась война. Во Франции он говорит девушке “Je t'aime”, и тут же деревню, в которой это происходит разносит вдребезги немецкими снарядами. Кто-то научил его, как объясниться в любви по-русски, но как только он произносит “я вас люблю”, в России начинается революция. Сесилии кажется, что она его любит, но она не уверена до тех пор пока не услышит от него недвусмысленного признания. Несмотря на возмущение патриотически настроенной публики он произносит “Ich liebe dich”[144], что приводит к разгрому Германии. Великое ликование, но он по-прежнему не решается произнести “I love you”. Вместе с хором он поет “Я хочу сказать”, и хор произносит заветные слова за него, но это не считается. Проблема решается с помощью ухищрения (я до сих пор краснею от стыда), а именно произнесения названий островов: Isle of Man, Isle of Wight, Isle of Capri, Isle of You[145]. Ну все, больше никаких несчастий не случается. В финальной репризе хор до этого певший “Скажи это, Сесил!” поет “Ты сказал это, Сесил!” Может ли читатель представить себе что-нибудь глупее этого? На протяжении всего периода работы над этим опусом меня преследовало видение каменного бюста Генри Джеймса с выражением сурового упрека на лице. Я окончил финальный хор 24 февраля:
Давайте ж смеяться
и петь, и целоваться!
Нам нынче все беды — трын-трава!
И наш милый Сесил
и счастлив, и весел,
сказав заветные слова!
Занавес. Стыд и срам, слюнотечение в ожидании гонорара.
В дверь постучали.
— Родни, дорогой мой. Вот так приятный сюрприз! — Мы поцеловались.
— Ангел мой, кажется, что мы не виделись целую вечность. — Он поставил на пол сумку.
— Но почему такой робкий стук?
— Ключей нет. Пропала куда-то вся связка прямо перед моей поездкой на север. Ну, неважно. Мне необходимо чего-нибудь выпить. Умираю от жажды.
Я налил ему виски, разбавив водой. Странно, но в те времена мы как-то обходились без холодильников. Он выпил и налил себе еще. Потом он сел на полосатый диванчик, смешно выставив искусственную ногу.
— Ужасный день у меня сегодня. Черт, культю натер.
— Отстегни ее, Родни. Мы ведь никуда не пойдем, верно? Я умудрился раздобыть кусок хорошей баранины. И каперсы. И совершенно изумительную цветную капусту. Славный обед сварганим. — Я с любовью смотрел на его ладную фигуру в сером костюме, на его до смешного безобразное лицо, загоревшее, как будто он приехал из летнего Блэкпула, а не из Манчестера.
— Как там все прошло?
— Все пошло черт знает как, начиная со вторника. Дорогая Мэйбл, ну знаешь, та, что играет миссис Хэшебай, получила телеграмму из военного министерства. Бедняжка, я ведь знал Фрэнка, чудесный был парень. Она стала храбриться, спектакль же должен продолжаться, но забыла свою роль, и прямо на сцене с ней сделалась истерика. Что в Манчестере известно сегодня, завтра же узнают в Лондоне. В общем, Шоу в Манчестере обшикали. И я тут совсем не причем, совсем. А ты что-то новое пишешь? Для меня?
Он заметил рукопись на столе.
— Там поют и пляшут. Пожалуйста, отстегни протез.
— Ты? пишешь песни и пляски? Ну, что ж, наверное, это неизбежно. Я ведь могу петь, ты знаешь, ангел мой. Но если я попробую сплясать на протезе, все рухнут со смеху. Нет, мне надо сыграть Клавдия у Бентинка. Господи, так пить хочется.
Я разбавил ему еще порцию виски.
— Весь продрог в поезде. Ночь, в поезде холодина. Знобит что-то. Пощупай голову.
— Горячая. Сядь поближе к огню, пропотеешь.
Он, конечно, был сильно простужен. К обеду он едва притронулся. Я уложил его в постель с грелкой, дав ему стаканчик грога. Я лег рядом с ним. Он метался, бормоча реплики капитана Шотовера:
— Ничего. Кроме того, что корабль пьяного шкипера разбивается о скалы, гнилые доски разлетаются в щепы, ржавые болты разъезжаются, и команда идет ко всем чертям, как крысы в капкане.
— Родни, Родни милый…
— Капитан ее валяется у себя на койке и сосет прямо из бутылки сточную воду. А команда дуется на кубрике в карты. Налетят, разобьются и потонут. Вы что думаете, законы господни отменены в пользу Англии только потому, что мы здесь родились?
Он обливался потом, простыни намокли, потом проснулся, мучаясь от жажды. Я дал ему чуть теплого ячменного отвара.
— Спасибо, мой ангел. Немножко полегчало, кажется. Вон как пропотел. Господи, надо переменить простыни.
Я помог ему стащить с себя мокрую насквозь пижаму, усадил его дрожащего, закутав в покрывало, перевернул матрац и постелил чистые простыни. Потом мы снова легли обнаженные, обнялись и я стал ласкать его бедную натертую культю. Так, обнявшись мы и уснули уже перед самым рассветом. Хмурым дождливым зимним утром мне приснилось, что дверь в спальню распахнута и в ней стоят какие-то люди. Неужели я тоже заболел? Но нет, это был не сон. В самом деле, в комнате были люди, трое: двое мужчин и женщина.
— Вижу. Мерзость, — сказала Линда Селкирк. На ней были соболья шуба и шляпка. Мужчины были похожи друг на друга как братья, один чуть постарше, другой — младший. Оба с бакенбардами, одеты в одинаковые пальто булыжного цвета в елочку, у старшего на голове котелок.
— Убирайтесь прочь, — сказал я им, вытягивая затекшую руку из-под спящего Родни. — Вы не имеете права вламываться без спросу. Я на вас в суд подам за незаконное вторжение. — Не следовало этого говорить.
Линда зло позвенела ключами на кольце, держа их на указательном пальце правой руки в перчатке. Родни захрапел, услышав сквозь сон голоса.
— Вторжение, говоришь. Жена имеет право быть вместе с мужем. Вы достаточно видели, господа? — обратилась она к своим спутникам.
Старший, в котелке, возразил несколько плаксивым тоном:
— Есть некоторая разница, мадам. Если бы этот джентльмен оказался леди… — он указал на меня. — Понимаете, в чем разница, мадам. Солдаты на бивуаке тоже спят вместе, но это не считается прелюбодеянием.
— Вы кто такие?! — я сделал попытку заорать. — Полицейские? У вас ордер есть?
— А-а, вы ждали полицию, не так ли? — сказал второй. — И почему же, сэр?
— Что же касается вторжения без спросу, — заметил тот, что в котелке, — леди опасалась насилия. Каждый имеет право на защиту от насилия. А она находится здесь на законных основаниях.
— Вы смотрите и запоминайте, — снова заговорила Линда. — Мужчины в постели в обнимку. Отвратительно. И он сюда ходит, бросая жену и детей, валяясь тут в грязи.
Я чуть было не брякнул: “мы поменяли простыни”. Профессиональное, что поделаешь.
— Человек болен, посмотрите же, — сказал я.
К сожалению, Родни проснулся, облизывая пересохшие губы, и расширенными от ненависти глазами смотрел на свою жену. Казалось, он не был удивлен ее присутствию здесь; двух ее спутников в бакенбардах он, казалось, не замечал.
— Он пришел сюда совершенно больным. Я всю ночь за ним присматривал. Это ведь ваша обязанность, — дурацки ляпнул я Линде Селкирк.
— Он может притворится больным, — ответила она. — Он это и раньше делал так же, как он притворялся любящим мужем. И не смей мне говорить про мои обязанности, грязный содомит.
— Осторожнее, мадам, — заметил тот, что без котелка.
Родни попытался сесть, опираясь на подушки. Ну вот, мы — двое мужчин в постели, явно обнаженные выше пояса. Я схватил халат, лежавший на стуле возле кровати, и прикрыл им грудь, будто старая дева.
— Агентство Протеро, Уолдур-стрит, 11, — сказал мужчина в котелке, готовясь достать визитную карточку из внутреннего кармана. — Наша работа состоит в том, чтобы засвидетельствовать супружескую неверность.
— В моем доме будьте добры снять вашу шляпу, черт побери! — крикнул я.
— Так точно, сэр. — Он тут же снял ее. Похоже, что он красил когда-то волосы, но сейчас краска частично сошла; часть прядей была седой, часть — черной, а остальные — с остатками хны.
— Мадам, — сказал он, — вы можете предъявить вещественные доказательства. Возможно, вам об этом уже говорили.
Родни, казалось, поправился, но был вне себя.
— Сука, — сказал он, — можешь убираться к Кемблу, как он себя именует. У него две ноги и он может обе засунуть между твоими. Оставь нас в покое, у нас все в порядке.
— Я вас оставлю в покое, — ответила она. — И я уж позабочусь о том, чтобы ты детей оставил в покое. — Затем повернувшись к свидетелям, она добавила, — вам этого достаточно?
— Акт всегда трудно засвидетельствовать, — ответил младший. — Закону об этом известно. Это ведь всегда зависит от обстоятельств.
— Вы же сами слышали, — возразила она, — из его собственного поганого рта. О том, что бы их оставили вдвоем.
— Да, — сказал Родни, слезая с постели. — Вон отсюда пошла. У тебя есть этот чертов Кембл, сделавший из меня посмешище всего Лондона.
— Все зависит от суда, — пробормотал младший. Он вдруг увидел, что у голого Родни нет ноги и ахнул. Другой лишь покачал сокрушенно головой, как бы из жалости к безнадежности положения, да еще и без ноги, что казалось ему верхом извращенности.
Родни, шипя “сука, сука” скакнул на одной ноге, держась за кровать, готовый прыгнуть и задушить ее. Тут он упал и встать не мог.
— Ты, свинья, признаешься, — обратилась Линда ко мне, — в том, что содомизируешь моего мужа?
— В данный момент — нет, — ответил я. Я почувствовал, что все это напоминает фарс. Затем, надев халат, я склонился над несчастным Родни. Халат был без пояса. Я в нем выглядел все равно, что голым. Я услышал, как один из свидетелей испуганно фыркнул, когда я схватил искусственную ногу Родни. Наверное, я хотел пристегнуть ее для того, чтобы Родни смог, наконец, встать, добраться голым, с пристегнутым протезом до Линды и задушить ее.
— Меня тошнит, — сказала Линда. — Меня сейчас вырвет. Мерзость. Пытаешься быть Оскаром Уайлдом. Я тебя уничтожу, я вас обоих уничтожу. В тюрьму пойдете оба, грязные свиньи. Все газеты об этом узнают, я уж позабочусь.
— Закон о непристойном поведении, — пробормотал младший.
Я схватил искусственную ногу и замахнулся ею как дубиной; халат на мне распахнулся, выставив меня на всеобщее обозрение во всей красе. Родни стонал на полу, пытаясь подняться. Руки его слишком ослабли, чтобы выдержать тяжесть тела. Он снова упал. Оба свидетеля тут же загородили собой клиентку, увидев как я неуверенно приближаюсь с протезом в руках. Я опустил его, как бы предлагая его в качестве вещественного доказательства или пытаясь его продать; мол, посмотрите, какая замечательная нога. Линда с отвращением оскалилась.
— Вы еще меня услышите. Вы будете наказаны. Можешь взять его себе, — сказала она. — Но ведь не сможешь. Вас ведь посадят в разные камеры, в разные тюрьмы.
Она аккуратно плюнула на пол, повернулась и вышла. Она, конечно, была слабенькой актрисой, сценического успеха не знавшей; сцену она покинула рано, оставив искусство ради семьи. Оба мужчины надели шляпы, кивнули и сделали предположительный прощальный жест, причем все это — с комической синхронностью. Затем и они вышли. Я проводил их до дверей. Они не оглянулись. Я вернулся к Родни и уложил его в постель. Он весь пылал и сотрясался в ознобе, повторяя только “сука”, “чертова сука”. Я пошел на кухню и заварил чай. За окном было мрачное утро февральского понедельника, небо хмурилось и никак не могло разразиться дождем. Я сделал гренки и намазал их настоящим маслом, присланным мне в подарок одним ирландским почитателем. Думать я ни о чем не мог. Я отнес поднос с чаем и гренками в спальню к Родни. Есть он не мог, но чай с молоком выпил с жадностью. Теперь настал мой черед задрожать — от страха.
— Что она собирается делать? — спросил я.
— Сука, чертова сука. Я должен встать, мне нужно видеть Бентинка. — Он попытался встать, но я толкнул его обратно в постель. — У нас репетиция в два часа. Где моя сумка, где мой “Гамлет”?
— Ты останешься здесь, — ответил я. — Я позвоню Бентинку. И врачу.
— Не нужен мне врач, черт побери.
— Что она собирается делать? — снова спросил я.
— Она может делать все, что ей угодно. У меня с ней все кончено. Дай мне еще чаю, ангел мой.
Он выпил еще три чашки и забылся тревожным сном. Лоб у него пылал. Я оделся и пошел вниз, в холл звонить. Бентинка я не застал и оставил сообщение его жене. Доктор Чемберс сказал, что это похоже на тяжелый грипп и сказал, что придет, когда сможет; сказал, что грипп свирепствует вовсю и чтобы я был осторожен. Я вернулся к Родни. Он спал, обливаясь потом, в груди у него клокотало.
Естественно, я стал думать теперь о том, как мне быть в этой ситуации. Очередной этап моей жизни подходил к концу, возможно, в виде громкого скандала; на радость моим врагам, на горе моим близким мне грозил карающий бич государства. Оно сожрало Уайлда, теперь использует в качестве закуски меня. Я упаковал рукопись “Скажи это, Сесил!” в толстый конверт, написав на нем адрес Дж. Дж. Маннеринга, наклеил марку и отнес его вниз на столик для почты, чтобы портье его отправил. Утренняя почта уже пришла, но для меня ничего не было. Мне это показалось затишьем перед бурей. Дождь так и не пошел.
Я сидел возле Родни и думал. Как всегда, мысли рисовали сцены. Двое суровых мужчин в длинных пальто и котелках приходят с ордером. “Лучше если вы не будете сопротивляться сэр бессмысленно протестовать мы лишь бесстрастные слуги закона.” У одного из них дергалась в тике левая щека. Но если речь идет только о разводе, то пройдет еще много времени прежде, чем за гражданским процессом последует уголовный. Скандал. Интересно, что напишут в газетах? Пациенты в приемной отца читают газеты в ожидании своей очереди, замечают, что у отца слегка дрожат руки, глаза его стыдливо потуплены. “Нужно ли говорить мистер Туми как мы вам сочувствуем и жена моя просила передать вам ужасно кто бы мог подумать такое да вот этот болит когда ем сладкое”. Нет, заявление о разводе потребует представления доказательств, так это, кажется, называется. Я покрылся испариной, представляя, как я тайком бегу по трапу на паром с тяжелыми чемоданами, скрываясь в милосердном приморском тумане где-нибудь в Дувре или Фолкстоне. Когда в полдень зазвенел дверной звонок, я замер, не шевелясь. В дверь нетерпеливо стучались. Я сидел как замороженный. Не поможет, у них есть право взломать дверь. На ватных ногах я дошел до двери. Это был, конечно, доктор Чемберс в старомодной докторской одежде и сильно поношенном цилиндре.
— Он тут живет? — сурово спросил он, глядя на мечущегося в бреду Родни.
— Нет, — ответил я, покраснев, — он зашел в гости. Он прибыл вчера. Из Манчестера.
— Там свирепствует грипп. Новый штамм, очень тяжелый. Не нравится мне этот звук в его груди. А лицо кажется знакомым.
— Это — Родни Селкирк. Актер. Играет в моей пьесе.
— Не видел я ваших пьес. — Чувство вины росло. — Наверное, видел его в каких-то других спектаклях.
— Очень может быть. Что можно для него сделать?
— Мне придется найти ему койку.
— Вот его койка. — О Господи, ну и смех, мистер Туми превзошел самого себя, триста шестьдесят пятое веселое представление.
— Я имел в виду больничную койку в Лондонской клинике. И “скорую помощь”. Очевидно, он не может ходить.
— У него только одна нога. Потерял другую на Марне. Герой войны, видите ли.
— Ах, герой войны? — невеселый у него тон. — Возможна пневмония. Это ведь смертельно. Нужен тщательный уход. Но даже в этом случае, даже в этом… — Он покачал головой. У меня екнуло сердце; я вдруг с ужасом почувствовал зарождающуюся в душе радость предательского освобождения: Родни мертв, никакого развода, никакого суда. О, Иисусе: Родни мертв, Родни умер!
— Мне можно позвонить от вас?
— Телефон внизу у портье. Вы ведь это не всерьез, да?
— О чем вы?
— Ну, что это смертельно.
— Вот увидите, — громко сказал он уставив в меня пальцем, — это будет очень нерадостный мир, когда он наступит, если он вообще наступит. Будет страшная эпидемия, вот увидите. Вы и сами неважно выглядите.
Он повернулся и пошел к телефону.
Когда приехала “скорая помощь” забирать Родни, он был в бреду, меня не узнавал и не понимал, где находится.
“Вы что думаете, законы господни отменены в пользу, в пользу…”
Затем он вдруг вообразил, что играет короля Клавдия: “…По дряхлости едва ли он слыхал…”
…По дряхлости едва ли он слыхал… как же там дальше, подскажите, черт возьми.
— Родни, Родни…
Санитар, несший носилки, сокрушенно помотал седой головой. Водитель “скорой помощи” снес вниз сумку Родни, но я забыл отдать ему протез. Я сказал портье Бретту, что мне необходимо уехать на некоторое время, и дал ему пять фунтов, чтобы он упаковал мои книги и вещи в коробки и спрятал их в подвале. Я также написал записку домохозяину с просьбой о прекращении съема квартиры. Секретное военное задание, срочная командировка. Бог его знает, что случилось с протезом бедного Родни.