LII

План по спасению Якоба Штрелера из нацистской Австрии окончательно сложился только к третьей неделе августа. Я не стану утомлять читателя отвратительными подробностями моего сожительства с Хайнцем в снятом мною доме на окраине Херни-бэй[516] в июле. Хайнц все это время был любезен, хотя и часто раздражителен, но его сильно утешало то, что девушки на пляже им любовались. Кроме того, он каждый вечер ходил на танцы. В руки полиции он попал лишь дважды, оба раза за драку в пьяном виде. О депортации беженцев-правонарушителей больше не говорили, министерство внутренних дел всерьез готовилось к приему огромного потока преследуемых. Хайнц, кажется, понял английские порядки и немного утихомирился. Вэл Ригли, который целый месяц не хотел мне признаться в том, что не смог совладать с навязанным ему гостем, сплавил его еще кому-то. Некоторое время Хайнц даже находился под своего рода арестом в своего рода концентрационном лагере. Назывался он “Ferienlager[517]” и управлялся “Союзом свободной немецкой молодежи”[518]; находился он под Сканторпом, и все радости молодежного досуга в нем были драконовски принудительными. И там было полно евреев, с содроганием говорил Хайнц. Ворота лагеря охранялись евреями, очень строгими. Они беспощадно били всякого, кто пытался без разрешения уйти за территорию лагеря. Все должны были быть на месте и учиться силе через радость. Хайнц однажды даже попытался удрать оттуда вплавь, но сильные евреи-спасатели, выволокли его обратно на берег.

Первые две недели августа, которые мы провели в моей квартире в Олбани (я начал писать новый роман), Хайнц вел себя прилично и скрытно, и я уже стал опасаться, как бы он чего не замыслил. Денег он не просил. По утрам сидел и читал детские книжки с картинками, в которых двусложные слова были разделены на слоги дефисом для облегченного обучения чтению. Я купил ему портативный граммофон с уроками английского на пластинках, но ему больше нравилось слушать популярные песенки и запоминать их слова. Он потом напевал их в ванной. Обедали мы вместе в довольно дружелюбной обстановке, затем он уходил. Куда? В Хэмптон-корт, на набережной. В кино. Поужинает сосисками с чипсами в Лайонс Корнер-хаус. Ты уже истратил те деньги, что я тебе дал? Нет, еще немного осталось, спасибо, может быть завтра дадите мне еще. Возвращался он тихо, несколько украдкой и не слишком пьяный около одиннадцати вечера.

Миссис Оллереншо, приходившая ко мне убирать комнаты, спросила:

— Вы уверены, что мне не следует убирать его комнату, мистер Туми?

— Не убирать его…?

— Он всегда держит дверь запертой. Он говорит, что привык сам убирать свою комнату и менять постельное белье там, где он жил раньше. Или, по крайней мере, мне так показалось. Он ведь говорит по-английски не так как мы с вами.

— Простите, я как-то не думал об этом. Я пытался сосредоточиться на этом… И сейчас заперто, да?

— Всегда заперто, мистер Туми. Никогда не знаешь, чего ждать от молодых людей. Я знавала одного, он держал у себя в комнате белых мышей, никого к ним не пускал. Может быть, если у вас есть запасной ключ, мы можем заглянуть и узнать, что он затевает.

— Нет у меня запасного ключа. Я всегда оставлял его в замке.

— Ну, значит он теперь у него в кармане.

На лице у нее было три или четыре бугристых бородавки, поросшие седым волосом. Это была добропорядочная тяжело работающая седая женщина, радовавшаяся, когда я отдавал свои поношенные вещи ее безработному мужу.

— Я поговорю с ним, когда он вернется, миссис Оллереншо.

В тот вечер он не вернулся. Мне позвонили из полицейского участка в Сэвил-Роу. Его застукали при попытке украсть наручные часы в ювелирном магазине на Риджент-стрит. Крайне разгневанный я ходил вокруг Хайнца, произнося громким укоризненным голосом Sprechgesang[519], который никому был непонятен, хотя ювелир, родным языком которого был идиш, несколько слов уловил.

— Акцент, — сказал, он, — непонятный мне акцент.

Я обратился к дежурному сержанту со следующими словами:

— Вы должны понять, что у меня нет законных обязательств по отношению к нему. Он беженец, присланный ко мне австрийским евреем, которого я даже никогда не встречал лично. Из чувства сострадания я делал для него, что мог, но теперь мое сострадание иссякло. Пусть с ним разбираются по закону.

— Он не успел убежать, сэр. Он отделается, всего лишь штрафом или предупреждением. Если вы уж приняли его под свою ответственность, придется вам и дальше о нем заботиться. Многим бежавшим из Германии и похожих на нее стран приходят на ум безумные идеи. От ощущения свободы. Никто не захочет обходиться с ним слишком строго. Возможно, присутствующий тут мистер Гольдфарб, пожелает замять весь этот инцидент.

— Это ведь, — всей утробой застонал я, — снова случится.

— А, что, сэр, уже бывало такое?

— Ну, почти, — нерешительно ответил я.

— Сержант верно говорит, — сказал мистер Гольдфарб, добрый с хитрецой человек с крючковатым носом, точно сошедший с карикатур “Штюрмера”, — давайте забудем об этом. Но только не раньше, чем завтра утром. А завтра утром я, возможно, позвоню и сниму обвинение. Пусть сегодня ночью он подумает о том, через что нашим людям приходится проходить там, и скажет спасибо британскому народу за приличное обращение.

— Да он сам — еврей, — заметил я.

— Каких только ни бывает, — ответил мистер Гольдфарб.

Содержимое карманов Хайнца было разложено на столе. Помимо мелочи там лежал носовой платок и ключ. Ключ я взял.

— Вот это — самое лучшее, — сказал я сержанту. — Припугните его слегка. Говорите с ним громко, посадите на хлеб и воду.

— Тут вам не нацистская Германия, сэр.

Комната Хайнца имела тот еще вид: окна плотно закрыты, чтобы не дай Бог, не отравиться свежим воздухом, несет различными марками сигаретного дыма, постель не застелена, простыни грязные. В комнате было полно краденых вещей. Как он умудрился притащить их незаметно для меня, я не мог понять, ибо далеко не все из этих вещей можно было спрятать в карман. Было там, к примеру, два чемодана и полевая сумка, золоченые бронзовые часы, портативный радиоприемник и частично съеденный свадебный торт. В одном из ящиков были аккуратно сложены деньги, я их не стал пересчитывать, это заняло бы много времени; другой ящик был наполнен тикающими наручными часами, он их, вероятно, регулярно заводил. В третьем ящике было три британских паспорта. Я тяжело опустился на грязную постель и стал их листать. И тут меня озарила безумная мысль. Хайнц нашел единственный способ выручить своего отца. К сожалению, все паспорта были украдены вместе с дамскими сумочками, наверное, на вокзале Виктории: миссис Хильда Райсеман, мисс Флора Альберта Стокс; доктор Джулия Маннинг-Браун. Доктор — отличный титул подходящий лицам обоего пола. Доктор Маннинг-Браун была врачом, родилась в Лейчестере 9 апреля 1881 года. Рост пять футов шесть дюймов, глаза карие, особых примет нет. На фотографии у нее было довольно доброе выражение: простое лицо с благородным носом, с гордо приподнятым подбородком, гордится, наверное своей профессией, а может быть и полом. Паспорт выдан Его величества генеральным консулом в Ницце. Официальная печать поставлена небрежно, захвачен только самый краешек уголка фотографии. Якобу Штрелеру, как мне было известно, немного за шестьдесят; он довольно поздно стал отцом Генриха Мордехая Штрелера, как именовался этот негодяй в его собственном лежащем тут же паспорте, испещренном орлами, свастиками и сложными словами неимоверной длины. Похоже, порочность была наследственной в этой семье, только у отца она канализировалась с помощью творческого воображения. Какого роста Якоб Штрелер, я не знал, но ведь в Германии метрическая система, и не слишком придирчивый чиновник не станет сверяться с таблицей, чтобы перевести футы и дюймы в сантиметры. Карие глаза? Да они почти у всех карие, за исключением моей дражайшей сестры Ортенс. Карие могут быть самых разных оттенков. Имя Штрелера будет Джулиан Маннинг-Браун; там как раз осталось достаточно места, чтобы вписать одну букву. Проблема только в фотографии.

Я когда-то писал рассказы о спасении добрых людей из страшных мест. Каждому писателю надлежит хоть раз испробовать в жизни то, что он создал в своем воображении. Я готов был предпринять попытку, которая могла бы стать украшением моей биографии. Да еще и избавлюсь от этого проклятого Хайнца. Я посмотрел на часы: 5:05. Все украденные Хайнцем часы показывали то же время. Офис Уильяма Хайнеманна еще открыт. Я собирался посоветоваться с их отделом по связям с общественностью.

На всех фотографиях, которые мне показал Фред Холден за рюмкой подогретого “Тио Пепе”, Штрелер был явно похож на библейского пророка: нацисты не настолько владеют чувством юмора, чтобы увидеть в этом насмешку. Я посвятил Фреда Холдена в свой план. Господи, воскликнул он, это ведь очень рискованно. А что иное, если серьезно, можно сделать, чтобы спасти великого человека, находящегося в смертельной опасности, мы ведь не простим себе никогда, если не успеем, ответил я. С прессой не общайся, когда привезешь его, сказал Фред, я хочу стать первым, кто узнает об этом. Ну-ка, посмотрим. Он стал рыться в фотографиях, сделанных им в Стокгольме в 1935 году. Иисусе, вот эта сойдет, если повезет. Это была групповая фотография, где Штрелер был снят с другими лауреатами: Карлом фон Осецки[520] (премия мира), Хансом Шпеманном[521] (премия по медицине и физиологии), Фредериком Жолио и его женой Ирэн Кюри (премия по химии). Штрелер хмуро глядел в объектив камеры, держа в руке большой бокал шнапса. Попробуй ее, подойдет ли по размеру. Я раскрыл паспорт бедной докторши Маннинг-Браун. Фред позвал свою помощницу Кристин, которая виртуозно владела ножницами и клеем. Фотографию законной владелицы паспорта отклеили; затем по ее трафарету бритвой вырезали лицо Штрелера из группового фото. Это ведь противозаконно, хихикала Кристин. Да, ответил я, зато в высшей степени морально. Нужен хоть самый краешек печати министерства иностранных дел, сказал Фред. Он стал прикладывать к наклеенной фотографии Штрелера разного размера рюмки: отдел по связям с общественностью получал изрядные ассигнования для оказания гостеприимства. Не годится, они круглые, а эта чертова печать овальная. Кристин пошла в коридор к электрическому щиту и вернулась с тем, что нужно. Дай Бог тебе здоровья, девочка, это гениально. Мы приложили пробку к фотографии и Фред стукнул по ней каблуком, так что отпечатались полдюйма толстой проволоки. Такой паспорт наверняка вызовет подозрения у Британской иммиграционной службы, но меня волновала лишь эмиграция. Главное посадить его на рейс “Люфтганзы” Вена-Милан, а дальше все будет в порядке.

На следующее утро Хайнц вернулся, крадучись, согнувшись, закрываясь руками от ожидаемых побоев. Он очень испугался, застав меня в кресле с номером “Таймс”, вполне расслабленного и дружелюбного.

— Садись, мой мальчик, — сказал я. — Устраивайся поудобнее и слушай меня внимательно.

Он робко попросил разрешения закурить.

— Возьми мои, — сказал я, чиркая золотой зажигалкой “Данхилл”; я только сейчас понял, что мне повезло, что он ее еще не успел украсть.

— Тебе придется несколько дней пожить в гостинице “Мармион” на Ковентри-стрит, — сказал я. — Я уже туда позвонил и все устроил. Счет пришлют мне. Другие меры также приняты. Если ты еще хоть раз почувствуешь искушение совершить какого-либо рода уголовщину, тебя немедленно отправят назад в рейх, где мой друг Генрих Гиммлер, рейхсфюрер и глава СС и гестапо с по-настоящему тевтонской эффективностью подготовит все необходимое для твоего приема. Ты меня понял?

— Ja, ich versteh[522].

— Я уезжаю на неделю или чуть больше, а квартиру запру. Вернусь в первых числах сентября. Я привезу тебе подарок.

Какой именно подарок, я, естественно, не уточнил. Если бы он услышал, что я собираюсь тайком вывезти его отца, не исключено, что он сразу побежал бы в германское посольство, чтобы их предупредить. Затем, с писательской хитрецой я спросил его:

— Тебе здесь скучно, наверное? Почти, как в том местечке под Веной, как же оно называется…

Герасдорф? Я шучу или сошел с ума? Герасдорф — совершеннейшая задница; Лондон — другое дело, хотя он и полон искушений. Но Герасдорф — да и вообще, загородный дом его отца расположен далеко, в нескольких километрах от Герасдорфа, до него еще долго идти лесом.

— Может быть, у тебя найдутся фотографии загородного дома твоего отца, где отец и, возможно, ты сам сняты на фоне дома? Зная о моей давней преданности твоему отцу и не столь давней преданности сыну, ты понимаешь, сколь дороги мне такие свидетельства вашей счастливой жизни.

— Счастливой? Scheiss. У меня в комнате есть эти фотографии. Он пошел в свою комнату, ища в карманах ключ, но потом вспомнил, что я его забрал. Он посмотрел на меня сперва с нескрываемым ужасом, затем рассвирепел:

— Моя комната принадлежит мне, вы не имеете права, черт побери…

— Ладно, Хайнц, мне все известно. Прими мои поздравления по поводу изрядного количества наворованного добра. Не бойся, я никому не скажу. Я тебя когда-нибудь опишу в одной из своих книг. Я искренне восхищен твоими уголовными ухватками.

Юный дурак расплылся в самодовольной улыбке и подмигнул мне как сообщнику, что было не совсем безосновательно: в конце концов, разве содомия не более смертный грех, чем воровство?

— Фотографии, Хайнц.

Большинство кодаковских снимков были сделаны с него самого в нарцисских позах, но была и пара фотографий, где он был снят улыбающимся, качавшимся на ветви яблони и прыгающим через забор на фоне дома в нескольких километрах от Герасдорфа. Я быстро запомнил приметы дома: тройной щипцовый фронтон, переднее крыльцо с коническим навесом и деревянной балюстрадой, низкая каменная с бойницами ограда сада, дерево грецкого ореха, куст американской красной смородины. — Прекрасно, — заметил я. — Очень мирно. Это к югу от Герасдорфа? Недалеко от Вены?

Нет-нет, это к северо-востоку от Герасдорфа, на полпути к Зейрингу, такой же вонючей дыре.

— Ну что ж, может быть, ты когда-нибудь еще вернешься туда, а там, кто знает, может и я тебя там навещу.

Никогда не захочу вернуться в эту вонючую дыру, пока я жив.

Чудесный мальчик.

За несколько дней до того, как я смог добраться до Вены через Париж и Берлин, Германия подписала договор о ненападении с Советским Союзом. Это не был договор о дружбе. Позже Сталин скажет: “Советское правительство не могло внезапно представить общественности взаимные советско-германские заверения в дружбе после того, как нацистское правительство в течение шести лет выливало на нас ушаты грязи”.

Знакомый из министерства иностранных дел сказал мне в Орли за рюмкой “Перно”, что это все не так уж и плохо: это ограничивает германскую активность в отношении Польши, попадающей в сферу влияния русских. Война? Никакой войны не будет. Британское правительство не может всерьез относиться к союзническим обязательствам со страной, расположенной так далеко на востоке и не имеющей выхода к морю, так что добраться до нее сложнее, чем до Китая. Чемберлен говорил о создании международной комиссии для обсуждения проблемы “Польского коридора”. Будет еще один Мюнхен, другого выхода нет. Так что, отдыхайте и не волнуйтесь. Погода стоит замечательная.

Я сфотографировал редкие перистые облака из иллюминатора самолета “Люфтганзы”, когда мы приближались к Вене. Я позаимствовал маленький “Кодак” из большого запаса украденных фотоаппаратов, которые Хайнц с гордостью показал мне: он их прятал в своем гардеробе. В венском аэропорту дружелюбные офицеры СС несколько оживляли обычно нудный процесс иммиграционного контроля. Мистер Туми, мистер Туми, кажется, знакомое имя. Какова цель вашего визита в рейх, мистер Туми? Я — писатель, скоро выйдет моя новая книга под названием, я думаю, “Es Herbstet”[523]. Как прекрасно вы говорите по-немецки, мистер Туми. Да, конечно, мне знакомо, знакомо ваше имя. Да, писатель. А в какой гостинице вы собираетесь остановиться в Вене? Я еще и сам не знаю, хотелось бы немного подышать сельским воздухом где-нибудь неподалеку от Вены, возможно в Бад-Фёслау. И как долго вы собираетесь у нас погостить, мистер Туми? Опять-таки, точно не знаю. Мой старый друг рейхсфюрер Гиммлер говорил, что собирается тоже приехать в Вену, чтобы совместить несколько вечеров отдыха с инспекцией местных СС. Очень извиняюсь, мистер Туми, повторите пожалуйста, возможно ваш немецкий не столь уж хорош. Я вынул, чертов дурень, обязательно нужно было выпендриться, мое драгоценное письмо от Гиммлера и протянул его им. Все они прочли его с благоговением, я на время застопорил машину иммиграционного контроля. Офицер СС вернул мне письмо с почтением и даже с некоторым страхом. Он был симпатичный брюнет с редко встречающейся особенностью: глаза у него были разного цвета, только один глаз был карим. Лицо у него было доброе, он, наверное, очень сочувствовал бы жертвам, наблюдая уничтожение людей: меня это уничтожает даже в большей степени, чем вас. С приветствием “хайль Гитлер” и щелканьем каблуков я был выпущен на свободу в увешанную флагами Вену. И я, чертов дурень, хуже чем дурень, автоматически сказал “хайль Гитлер” в ответ.

В Герасдорф в тот день ехать было уже слишком поздно. Я взял такси до гостиницы “Мессепаласт” на Мариахильферштрассе, где и решил заночевать. Перед ужином я прошелся до Нойбаугассе, свернул на Бурггассе, затем рядом с Талиаштрассе нашел Альбрехтсгассе. На доме номер 21 была полустертая надпись красной краской “Jude”, но хвастливой дощечки над нею уже не было. Из окон двух верхних этажей свешивались флаги со свастикой, безжизненно обвисшие в теплый безветренный вечер. В нижнем этаже, который, как я понял, занимал Штрелер, были выбиты стекла, и насколько я мог, неуклюже подпрыгнув два или три раза, разглядеть, комнаты имели заброшенный вид. Осторожно ступая, стараясь миновать битое стекло, на подоконник вышла кошка и уставилась на меня гранатовыми глазами. Я вернулся в гостиницу, в почти безлюдном ресторане съел бульон с крутым яйцом и тафельшпиц с клецками, на десерт взял сахарный торт с кофе, пахнувшим подгорелым ячменем и имевшим вкус горьких искусственных сливок. Затем я прошелся и забрел в кафе под открытым небом на Михелерплац, где выпил пива “Гёссер”. Оркестр играл Вальдтейфеля[524]. Еще он играл “Дубинушку” в честь недавно заключенного пакта. Смеющиеся пьяницы, миловидные женщины и дородные бюргерши, стройные мужчины в униформе, все раскрепощенные, цивилизованные, некоторые даже подпевали “Эй, ухнем”: все это казалось надежной гарантией того, что войны не будет. Легкий ветерок дул с Дуная.

На следующее утро я взял такси до Герасдорфа. Водитель, увидев мой чемодан, хотел знать, где я собираюсь остановиться в Герасдорфе: гостиниц там нет. А вы уверены, что вам нужен именно Герасдорф, а не Гензердорф? Вам, иностранцам, вы ведь англичанин? легко перепутать. В Гензердорф и дорога хорошая, но я вас довезу, куда вам надо. Высадите меня в Герасдорфе, мне нужно сделать там несколько снимков. Почему именно там? Ну, это, черт побери, мое дело. Ладно, не обижайтесь, я ведь, всего лишь, хотел вам помочь. Стояла дивная погода позднего лета, яблони и сливы были увешаны плодами, вокруг поля с поспевшей фасолью, дети с пучками коровьей петрушки. Высадите меня здесь, попросил я. Мы остановились возле маленького трактира с окнами и дверью увитыми виноградом. Я расплатился с водителем, он хмуро поблагодарил. Он явно не торопился ехать назад. Он следил за мной, когда я присел за столик снаружи. Как будто хотел убедиться в том, что мне понравится местное вино. Я кивнул ему. Он кивнул в ответ, после чего уехал. Хозяину трактира было любопытно, за какой надобностью я оказался в их краях. Он был крепкий мужчина с животом похожим на тугой кочан капусты и гнилыми зубами. Хочу сделать несколько фотографий, ответил я, похлопав по чемодану. Аппарат у меня там. Красоты сельской Австрии. Мне посоветовали приехать в Герасдорф. А-а, ответил хозяин, можете начать со снимка меня с женой под виноградными листьями. Он позвал жену, которую, кажется, звали Лизе. Вышла полная женщина с прекрасными зубами. Küss' die Hand, mein Herr[525]. Я их снял вдвоем. Я еще вернусь, вино у вас замечательное, только погуляю немного. Он увидел, что я ухожу, покачал головой. Почтальон с рожком на длинном ремне и с тонким мешком для писем проехал на велосипеде и помахал хозяину трактира. Оба поглядели мне вслед.

Я пошел по дороге, ведущей на север, в сторону Зейринга. Из-за кустов вышел деревенский дурачок и зарычал на меня, выдирая репьи из грязных штанов. Я прошел около мили через безлюдное поле, затем слева показалась опушка леса. Я вошел под сень леса, освещенную пятнами солнечного света, пробивавшегося сквозь листву, спотыкаясь об упавшие стволы, треща хворостом; иногда на плечи мне падали лесные орехи, скромный дар сельской Австрии. Сверху из ветвей, где крылись вороньи гнезда, доносилось предостерегающее карканье. Белки шныряли тут и там, сидевшая на упавшем стволе ящерица зашипела на меня. Взмокнув, пока я пробирался через лес, я оказался на краю поля, покрытого стерней. За полем виднелся дом в тени трех вязов: тройной щипцовый фронтон, переднее крыльцо с коническим навесом и деревянной балюстрадой, низкая каменная с бойницами ограда сада. Я удивился и обрадовался, увидев его, хотя фотографии Хайнца могли быть и не совсем точными. Я пустился в путь по трещавшей под ногами стерне и прошел по ней более мили. Дом явно нуждался в покраске и ремонте. Калитка, висевшая на единственной петле, пронзительно заскрипела, когда я толкнул ее. Пара роскошных яблок упала с дерева. Я потянулся было к потемневшему от времени дверному молотку в форме головы императора Франца-Иосифа, но дверь распахнулась прежде, чем я успел постучать. Штрелер слышал, как я подхожу к дому. В руках у него было охотничье ружье.

— Ja? — Он выглядел в точности как на стокгольмской фотографии. Ростом, правда, более пяти футов восьми дюймов, но ведь можно и ссутулиться. На нем были рваные мешковатые штаны, фланелевая рубашка, испачканная остатками пищи, жилет, на котором недоставало двух пуговиц, шлепанцы из ковровой ткани.

— Туми. Британский писатель. Которому вы прислали вашего сына, — представился я по-английски.

— Вам не следует здесь находиться, — по-английски же ответил он. — Вам следует присматривать за бедным Хайнцем.

— Вы воссоединитесь с Хайнцем. Могу я войти?

— Воссоединюсь? Вы сошли с ума. Но войдите.

Коридор шел через весь дом, от передней двери до задней. Он был загроможден старыми сундуками и чемоданами, среди которых стояла большая детская деревянная лошадка, лежали стопками книги, множество книг, тут и там были брошены пальто; в луче солнечного света, падавшего из приоткрытой двери, клубилась пыль. Он закрыл дверь и запер ее задвижкой. Затем провел меня в комнату, расположенную справа. У дальней стены ее находилась чугунная винтовая лестница, ведущая на второй этаж. В большое окно с треснувшим стеклом было видно поле и небо, ласточки, готовящиеся к перелету на юг. У окна стоял большой стол из тика, заваленный раскрытыми книгами и бумагой. Штрелер над чем-то работал. Значит, вот он, его кабинет, кругом полно безделушек из слоновой кости и черного дерева, сувениры, привезенные из путешествий, на всем толстый слой пыли. На стенах фотографии в рамках: улыбающаяся женщина в шляпке колпачком в саду с киви, молодой Штрелер, только начавший восхождение к славе, Хайнц, еще совсем маленький, держит за хвост серую кошку, Зигмунг Фрейд, Герман Гессе. Стефан Цвейг, Райнер Мария Рильке.

— Рильке, — сказал я. — В последний раз я видел его в кафе в Триесте. Он плакал.

— Он часто плакал. Но ангельские хоры его не слышали. Сядьте, вот стул. Надеюсь, что он не развалится.

Он сел за стол и, насупившись, посмотрел на меня. — Что это за слово вы сказали — воссоединиться?

— У меня есть средство доставить вас в Англию без особых затруднений. У меня есть паспорт для вас. Слава Богу, вы говорите по-английски. Вам придется путешествовать под именем английского врача.

— Почему врача?

— Потому что наиболее подходящим из всех паспортов, украденных вашим сыном Хайнцем, оказался паспорт, принадлежащий врачу. Все очень просто.

— Он много наворовал?

— О да. Да еще и попрошайничал на улицах. Но в тюрьму пока не попал. Не считая пары ночей, проведенных в каталажке, он вел весьма свободный и распущенный образ жизни. Замечательный молодой человек. Надеюсь, что вы рады будете снова его увидеть.

Он улыбнулся.

— Наверное, мне все же следовало прочесть одну или две из ваших книг. Есть в вас эта английская черта — как бы ее назвать? Чувство юмора, терпимость, снисходительность. Наверняка все это можно выразить одним словом, но я его не знаю. Я, разумеется, не буду рад его видеть. Я думал, что вы давно уже отправили его в Новую Зеландию к его матери.

— Довольно странно, но я об этом даже не думал. Я думал лишь о воссоединении отца с сыном. Я уже предвкушал увидеть первые объятия, слезы, Gott sei dank.[526]

— Никаких объятий и слез не будет. Я остаюсь здесь. Пока они за мною не придут. Но я вначале нескольких из них убью.

Он поиграл затвором винтовки — австрийская Маннлихер-Шёнауэр калибра 6.5 мм, как он сообщил мне позже.

— Понятно. И когда же вы думаете они за вами придут?

— Скоро, скоро. Слыхали вы о ничтожном реакционном писаке по имени Йоханнес Браунталь? Нет, конечно, откуда вам о нем знать. Своего рода критик и своего рода романист. Нашел свой истинный — Beruf — как это сказать?

— Призвание, профессию, ремесло. Как прекрасно вы говорите по-английски, между прочим.

— Спасибо. Он нашел его в СС. Жестокий человечишко, как и многие критики. Уж он постарается сделать все, чтоб меня отправили чистить сортиры, или куда там посылают евреев-интеллектуалов в их лагерях.

— Мне кажется, — заметил я, что вы недооцениваете замыслы этих людей в отношении евреев. Я так понимаю, что в Берлине всерьез говорят об истреблении всей расы.

— В Вене тоже об этом много говорят. Всегда говорили. Ненависть к евреям не является монополией нацистов. И тем не менее, хоть я и благодарен вам за все ваши хлопоты по поводу моей персоны, я чувствую, что мне следует остаться здесь и дождаться самого худшего. Но сперва я убью Йоханнеса Браунталя. Во всяком случае, я всегда хотел это сделать.

— Ему наверняка известно об этом. Поэтому сам он не придет. К тому же, этим людям свойственно приходить ночью. Они вламываются и берут вас на мушку прямо в постели.

— Я услышу, как они ворвутся. А что касается сна, я чаще всего сплю сидя на жестком стуле лицом к окну в передней комнате с заряженной винтовкой наготове.

— А им, в самом деле, известно, где вы находитесь?

— О, они найдут. Я могу даже послать за ними. Вы можете стать очень полезным посланцем. Я, видите ли, заканчиваю работу. И в этом вы мне тоже можете оказаться полезным. Заберите ее с собою в свободный мир.

— Что это?

— Любопытная вещица. Вы когда-нибудь слышали о латинском авторе по имени Фрамбозиус? Нет, разумеется, это ничтожный писака, вроде Браунталя. И тоже австриец, это — псевдоним, подлинное его имя — Вильгельм Фальрот из Клагенфурта. Он умер в 1427 году, писал по-латыни. Да вот его книга, можете сами посмотреть.

Он почтительно, как эсэсовец, вернувший мне письмо Гиммлера, вручил мне маленькую книжицу в полусгнившей коричневой обложке, форматом в двенадцатую часть листа с пятнистыми потемневшими страницами, в которой содержалась поэма примерно в тысячу строк длиной, написанная латинским гекзаметром и называвшаяся “Виндобона”.

— “Виндобона”?

— Старое латинское название Вены. Я не знаю, насколько хорошо вы владеете латынью, мое знание явно улучшилось с тех пор, как я начал переводить ее на немецкий. Рифмованным стихом. Это — замечательное пророчество. Орда крыс величиною с человека заполоняет Австрию, вторгнувшись с севера, и учреждает свое правительство и культуру в столице. Изысканными блюдами становятся отбросы, музыка превращается в визг, главным развлечением становится нападение на слабых и больных и перегрызание у них горла. На флаге у них изображены четыре стилизованные лапы на черном фоне. Тот, кто отращивает усы, приклеивает себе длинный хвост и походкой подражает тварям, принимается в их общину. Крысиного короля зовут Адольфус.

— Боже мой.

— Мне осталось перевести где-то около сотни строк. Я уже написал длинное предисловие. Я думаю, что успею завершить работу до того, как за мною явится Браунталь со своими бандитами.

— Вы сможете закончить эту работу в Лондоне. В моем кабинете. Я думаю, что вам следует на это решиться. Я не вернусь без вас.

— Ах, — улыбнулся он, — как же вы сможете увезти меня, если я не хочу ехать? У меня есть ружье, а у вас, я думаю, нет. Но я готов пойти на уступку. Останьтесь здесь, подышите сельским воздухом, пока я не закончу работу. У меня имеется вино в погребе и виски в этом старом погребце с пообтершимся бархатом. Вода в моем колодце не хуже вина. У меня есть мешок сухих бобов, и есть на сковородке замоченные бобы. И есть у меня два вестфальских окорока. Я научился печь хлеб, это доставляет куда больше удовольствия, чем писание романов. Наверху есть кровать для вас и одеяла. Дайте мне три — четыре дня. А потом снова поговорим. Но знайте, что в сердце своем, если я правильно выразился, я положил убить Йоханнеса Браунталя.

Узкий писательский мирок, мелочные склоки. Аншлюсс для Штрелера мало что значил помимо шанса убить критика.

— Есть британские и американские критики, которых мне самому хотелось бы убить, — сказал я, — но, увы, это непозволительная роскошь. А необходимостью, и неотложной, является вывезти вас отсюда. Как ни претенциозно это звучит, я чувствую ответственность перед литературой.

— И желание сбыть с рук бедного Хайнца. В этом я вас не могу винить. Отправьте его в Крайстчерч в Новую Зеландию, в мрачный город, где его кипучая энергия быстро уймется. Пойдемте-ка на кухню и сварим себе кофе. У меня имеется настоящий кофе, подарок одного бразильского почитателя. А вы, случайно не привезли настоящего английского чаю? Туайнингз? или от Джексона на Пиккадилли? Я именно там встретил свою будущую жену Эмилию, когда покупал чай. Она пыталась навязаться в компанию Джону Миддлтону Марри и Кэтрин Мэнсфилд[527], ее соотечественницы. Она и научила меня английскому. Птичник — известно вам такое выражение?

— Сожалею, но кроме паспорта я ничего не привез. У меня была единственная цель. Я думал, что завтра мы сможем улететь в Милан, что мы предельно быстро покинем рейх. Возможно даже сегодня вечером…

— Нет, мы не должны опережать события.

Да, в его английском был едва заметный акцент Океании. Голос у него был суровый, но с напевными венскими интонациями. Он время от времени откашливал мокроту и глотал ее. Глаза у него были черные, смелые и хитрые. Немытые седые волосы всклокочены. Кожа красновато-бурая, огромный нос, рот полный кривых потемневших зубов. На столе у него лежала шерлокхолмсовская трубка, он ее закурил. Табак пахнул сухой садовой травой.

— Сварите кофе, — сказал он, — и сделайте сэндвичи с ветчиной. Дайте мне закончить мою работу. Крысиный король Адольфус вводит принудительное обучение крысиному языку в школах для людей. У него очень бедный словарный запас.

Загрузка...