XXX

— Благословенное имя в задницу, — провозгласил Форд Мэдокс Форд[253]. Он выдохнул клуб крепчайшего табачного дыма, от зловония которого скисло вино в бокалах. Впрочем, дурной запах изо рта был ему простителен, даже заслуживал почтения: он был обонятельным эквивалентом потерянной в бою конечности, поскольку капитан Форд пережил газовую атаку, служа добровольцем в пехоте, и был презираем за свой патриотизм некоторыми представителями литературного Лондона, бравый солдат среди мерзких симулянтов.

— Я не имею в виду свою собственную задницу, — сказал он и, затем, добавил. — Моя ведь никуда не годится, верно?

— Вы имеете в виду содержание или стиль?

— Одно неотделимо от другого, вам бы следовало это знать. У Джозефа Конрада[254] море пахнет толковым словарем, я ему всегда говорил об этом, но он не желал слушать. А ваше педерастическое траханье пахнет попами, снявшими рясы. Или штаны, если угодно. — Он снова дохнул обожженными фосгеном легкими. — Если под содержанием вы подразумеваете общую тему произведения, совращение юноши и переписывание книги Бытия — ну что ж, это, само по себе, достаточно скверно, но это мое мнение гетеросексуала, а не редактора. Как редактор я вам говорю, что от вашего стиля разит грязными сорочками и потными носками. Возможно, вы зарабатываете себе на жизнь писанием книг, но не пытайтесь называть это литературой.

— А что есть литература?

— О, дорогой мой. Спросите вон Эзру. Слова полные смысла, ответит он вам. Заставьте их звучать по-новому, скажет он.

Эзра Паунд, кажется, танцевал с Сильвией Бич[255], а может это была Адриенн Монье[256]. Да и Эрнест Хемингуэй околачивался где-то поблизости. Форд просто топтался рядом с миниатюрной ирландкой, кудрявой шатенкой едва достававшей ему до нагрудного кармана, что избавляло ее от ощущения его зловонного дыхания. Она называла себя художницей. Джаз-банд состоял из негра-кларнетиста по имени Трюк Вандербильт, ударника с протезом вместо левой руки, приехавшего из Марселя, чахоточного скрипача и моего зятя Доменико. Заведение называлось “Бал Гизо” и находилось на бульваре Капуцинок.

Отрывок из моей новеллы “Возвращение в Эдем”, которую Форд якобы прочел (он никогда ничего не читал внимательно, если это было не по-французски, просто, выхватывал случайную фразу и уж ее никогда не забывал: ах, ну да, благословенное имя Туми) и вы только что прочли и, возможно, решили, что это была бурная возмущенная реакция на ханжество Раффаэле, на самом деле был написан четырьмя годами позже свадьбы и был, скорее, попыткой примазаться к неожиданной откровенности, которую парижские изгнанники, в особенности Джим Джойс, выдавали публике под святым именем модернизма. Форд Мэдокс Форд затеял создание нового журнала “трансатлантическое обозрение” (без заглавных букв, что считалось модным как галстук от Шарве), и мне не терпелось тогда завоевать репутацию серьезного автора в литературных кругах, а не только у читателей из простонародья в Кэмдентауне. Я предвидел, каков будет вердикт Форда, но все равно очень огорчился.

— Вы говорите так, будто зарабатывать на жизнь писательством дурно, — сказал я. Я называю литературой словесное общение. Я словесно общаюсь с большой аудиторией читателей. За это я готов последние зубы заложить.

— Цена этого слишком высока, дорогой мой.

— Цена ясности, понятности?

— Цена словесных штампов, полуправды, компромиссов, боязливости.

— Тут нет никакого намека на трусость, — ответил я, приняв из его вялой руки машинописную рукопись третьей главы “Возвращения в Эдем” и помахав ею у него перед носом, точно это была опись его имущества. — Такого никто еще не писал. И не пытайтесь говорить мне про какие-то компромиссы. Вы не можете руководить журналом, не консультируясь с теми, кто его финансирует. И не вам ухмыляться по поводу боязливости. Вам просто не хватает смелости опубликовать это.

— Можете называть недостатком смелости мою эстетическую разборчивость. Мне не хватило бы смелости опубликовать вновь обнаруженный черновик вымаранной главы “Хижины дяди Тома”. Или “Мэнской рапсодии” Холла Кейна[257]. Облеченное в пурпур королевское величество, как же. Benedicent numen.[258]

— Что, что там о Ньюмене? — музыка стихла, и Эзра Паунд вернулся за столик. Хемингуэй продолжал ходить кругами. Музыканты поднялись, чтобы размяться и отдохнуть, кларнетист что-то выговаривал Доменико, наверное, неверный такт. Бородатый Паунд хмурился, большой поэт, но скверный характер. Его акцент уроженца штата Айдахо сменился эклектическим британским с раскатистым шотландским “р”. — Немногие прозаики, — заметил он, — могут соперничать с Ньюменом. — Он выпил вина.

— Вот это уже лучше, — выпалил Форд. — Вот что вы, наверное, имели в виду. Пурпурное королевское величие прозы благословенного кардинала. — Он задышал с присвистом, что должно было означать смех. — Так бы сразу и сказали. Гармония, намеренные двусмысленности. Видите сами, как нелепо выглядит святой британский кардинал, благословляющий своим сиянием двух мужеложцев.

Дам за столиком не было. Сильвия Бич и Адриенн Монье стояли возле эстрады и горячо спорили о чем-то, кажется, с Ларбо[259]. Я, было, нахмурился, но быстро воспрянул духом. Это же была зависть, эти люди завидовали мне. Я писательством зарабатывал деньги — “Обломки бури” издавались уже в седьмой раз. Тут к столу подошел Доменико. Он сел, чувствуя себя в окружении писателей как рыба в воде; ну как же, ведь его шурин — писатель. Ему принесли минеральной воды, алкогольные напитки музыкантам позволялось употреблять только после закрытия. У хозяина заведения была еще свежа память о пьяном алжирском тромбонисте, использовавшем свой инструмент в качестве орудия нападения в ночь, когда был уволен.

— Вы видели Антейла?[260] — спросил Доменико Паунда.

— Он сказал, что это подойдет. Длина подходящая. — Форд, как всегда мысля скабрезностями, издал короткий присвист. Доменико просиял. Он теперь выглядел как настоящий парижанин из Латинского квартала, стройный, небрежно одетый, нестриженый чердачный музыкант прямо из “Богемы” Мерже. Он и Ортенс жили в двухкомнатной квартирке с видом на дровяной склад в квартале Гобеленов. Двое молодых борцов, никаких денежных подачек из Горгонзолы, но она сама этого хотела. Он играл на фортепьяно и переписывал партитуры. Он делал оркестровку для Поля Трентини-Патетта, сочинителя оперетт. Он и сам продолжал сочинять. Мне было известно, что он сочинил фантазию для четырех пианол, шести яванских гонгов разного тембра и эолифона. Это был несколько запоздалый футуризм, протухший Маринетти[261], брякавший, как разбитый колокол, то что входило в моду благодаря Джорджу Антейлу — аэропланные симфонии, фабричные чаконы и прочий большевистский вздор. Эти двое, Форд и Паунд, были о Доменико куда более высокого мнения, чем обо мне. Доменико был современным. Он играл джаз в настоящем джаз-банде вместе с негром-кларнетистом. Эта его старательно дисгармоничная фантазия будет исполняться на концерте, организованном Антейлом. Богатые охотники безумных развлечений там будут — Гарри и Каресс Кросби[262], леди Гертруда (Бинки) Карфакс, княгиня Каччьягерра. Вот он и сиял. Миновали те деньки, когда мы с ним сочиняли забавную и мелодичную одноактную постпуччиниевскую оперу. Моя неудача с постановкой ее в Ковент Гарден нисколько его не огорчила. Он теперь весь из себя авангардист. Уроки у Нади Буланже? Разве может она научить его гармонии двигателя внутреннего сгорания? Мартину? Он видел автограф Мартину в виде скрипичного ключа на одной из его партитур, ужасно старомодно. Он собирался писать концерт для паровоза с оркестром, оркестр должен был помещаться в тендере паровоза. Гарри Кросби одобрил затею. А еще квартет для пароходов компании Кунард, хотя Нэнси Кунард[263]его не поддержала.

— Мне нужно с тобой поговорить, — сказал я ему, — в баре.

Он встал, пожав плечами. В баре сидела пара скучающих кокоток. Час был еще ранний. К двум часам ночи клуб заполняли американцы. Бар был декорирован алюминиевыми бокалами для мартини, прилепленными к сине-стальной стене, на которой были облака из настоящего утиного пуха. Русский князь Борис подал мне коньяк.

— Она сказала, — начал я, — что не вернется к тебе. По крайней мере, до тех пор пока не получит извинений в письменном виде. Я бы на твоем месте прибавил к этому и цветы.

— Цветы мне не по карману, ты же знаешь. Сука.

— Ты имеешь в виду меня или мою сестру? Если ее, то никогда не смей так выражаться по отношению к ней.

— Ее место рядом с мужем. Я имею право.

— У нее тоже есть права. Включая право не быть битой по физиономии, причем неоднократно и без всякой причины, капризно и жестоко.

— Ты знаешь из-за чего это было.

— Да, знаю. И я также знаю, — добавил я чуть мягче, — что это случится снова, если вы оба не пойдете к врачу, к специалисту по таким проблемам. Есть простые анализы. Есть и лечение.

Доменико застонал. Он украдкой оглянулся. Хозяин вот-вот вернется с ужином от “Гесперид” на подносе, из ресторана на рю де Сез. “Vite, Boris”, — бросил он. Борис, хитро подмигнув, налил ему коньяку. Доменико залпом выпил его и вернул бокал. Бокал вымыт, ничего не заметно. Хозяин, вероятно побывав там же, где и капитан Форд, не принюхивался к чужим запахам. Я увидел, как к столику Форда и Паунда подошел весь вспотевший Хемингуэй. Адриенн Монье и Сильвия Бич тоже были там. Джон Куинн[264], суровый американский адвокат одетый так, будто пришел в зал суда, вошел, оглядывая присутствующих с гримасой неудовольствия. Форд и Сильвия Бич помахали ему. Куинн подошел к ним. Паунд бешено щелкал пальцами, подзывая официанта. Я понял в чем дело. Куинн был богат и коллекционировал литературные рукописи. Они хотели его напоить.

— Не может быть, что я в этом виноват, — сказал Доменико. — Карло сказал, что такого не бывает.

— Это потому, что в Библии ничего не говорится о мужском бесплодии, — ответил я. — Только о бесплодных женщинах. Он что, предложил помолиться над Ортенс, дабы изгнать из нее бесов бесплодия? Совершенно бесплодная затея. Идите к врачу, оба.

Но я знал, что Доменико хочет ребенка, разумеется сына, не из одного лишь чадолюбия. В производство наследника была замешана кругленькая сумма из Горгонзолы.

— Я дам тебе пятьдесят франков на цветы, — сказал я. — На эти деньги можно купить хороший букет. — Он нахмурился. — Послушай, — продолжал я, — я и письмо с извинениями за тебя напишу, тебе останется лишь поставить свою подпись.

Он улыбнулся одними губами. — Ты на моей стороне. Почему бы это?

— Мужская солидарность, — соврал я. — Ни один мужчина не хочет быть обвиненным в бесплодии. К тому же, я не хочу держать ее у себя в квартире. Черт побери, я не мать ей, царство ей небесное. У меня сугубо мужское общество.

— Что она теперь делает?

— Сидит и ждет письма с извинениями. — Строго говоря, это было неправдой. Она все еще валялась в постели и стонала с похмелья. Надо было мне быть построже и не пускать ее на бал искусств в Пор д'Отейль. Доменико уж точно не позволил бы ей. Но что я мог сделать? Ей было уже двадцать два, взрослая замужняя женщина. Гарри и Каресс Кросби, чета американских бонвиванов с красивой гладкой кожей и трепетными губами, видели ее вместе со мной за обедом у “Л'Алуэтт” на рю дю Фобур Сент-Антуан. Обо мне им в общих чертах было известно и в целом они относились ко мне с некоторым уважением как к писателю, делающему деньги. Книг моих они не читали, но полагали, что они модные и нечитабельные за исключением сексуальных сцен. Они ворковали по поводу красоты Ортенс, которая и врямь в ту пору расцвела. Какая кожа, какие волосы, восхищались они. Она должна прийти на бал Четырех Искусств. Как же Гарри Кросби полагает, что его туда пустят, удивился я, он ведь не студент. Девушки — другое дело. Ничего, пустят, ответил Гарри Кросби. Он изобразит из себя художника, рисующего ню для римской премии. Темой бала в том году был Рим и сенат. Тоги из простыней, тела вымазанные кровью Цезаря, фантастические прически “медуза” у девушек. Мне эта затея не понравилась. Ортенс, наоборот, очень понравилась. Глаза у нее разгорелись, отражая толстуху, сидевшую рядом и объедавшуюся ранней июньской клубникой с шантийи. Что я мог сделать?

Во второй половине дня ее подбросили к подъезду моего дома на рю Бонапарт вымазанную красной краской, голую, не считая длинной бледно-голубой мужской сорочки с запиской приколотой к ожерелью из искусственного жемчуга “Для м. Тоуми”. Консьерж долго и громко возмущенно крякал. Я дотащил Ортенс до своей квартиры, дал ей крепкого кофе, который она тут же извергла обратно.

К пяти часам, когда я обычно пью китайский чай с птифурами, она еще не могла открыть глаза, но уже могла говорить, аспирин ей помог как мертвому припарки, кроме того, ее выворачивало от нюхательной соли. Сперва был ужин у Кросби на рю де Лилль, 19 в доме, где стены, стулья и даже книжные полки были обтянуты мешковиной. “Как на эсминце перед боем”, — говорил Кросби. Восемьдесят гостей, студенты и девушки. Пунш из шампанского, на который ушло сорок бутылок брюта, по пять бутылок джина, виски и куантро. Канапе от Румпельмайера, большую часть которых размазали по ковру. Гарри, Каресс, Мэ де Гитер (кто?) вместе в одной ванне. Гарри принес в Пор д'Отейль мешок с десятком живых змей. Он развязал мешок и бросил змей из ложи на обнаженных танцоров. Визг, но в конце одна толстая черная девушка стала кормить змея грудью. Под начальные слова мессы были принесены в жертву голуби, что должно было означать языческий латинский ритуал. Настоящая, хоть и разбавленная кровь, пролитая на извивающиеся совокупляющиеся тела. Совокупление? О да. Что ты…? Еще что-нибудь помнишь? О Господи, многое помню, но не все. Она помнила, как проснулась утром в постели Кросби, где лежало еще пять человек. Граммофон ее разбудил. Какой-то мужчина, которого никто не знал, вот в этой голубой рубашке, его завел. Давай, давай, рассказывай, Я все желаю знать. О Иисусе, дай поспать.

— Ждет письма с извинениями.

Он кивнул, затем покачал головой, будто отменяя кивок, встал и пошел назад на эстраду, где уже собирались музыканты. Доменико кивнул однорукому ударнику, уже начавшему отбивать ритм, сыграл вступительный аккорд и затем они все заиграли “Бал задавак из темного города”. Эта музыка напомнила мне меня четыре года назад, меня и Ортенс, Доменико и этого проклятого мальчишку Карри. Я с тех пор вел себя хорошо, любовников заводил только на бумаге. Ну иногда пользовался платными услугами одного любезного сенегальца. Никаких обязательств, никакой любви, кроме как на бумаге. Одинок как черт, не считая моего искусства, каким бы оно ни было. Адриенн Монье пыталась уговорить Куинна потанцевать, но он не хотел или не мог. Крупная золотоволосая женщина в королевском синем платье. “Son frère, — сказал Борис, — est pretre[265]”. Я ответил, что знаю это.

Если Карло и рассказывал когда-нибудь своему брату о божественном чуде отцовства, я сомневаюсь, что Доменико слушал, а если и слушал, то вряд ли верил ему. Я же лишь за неделю до этого побывал в Като (мне пришла идея сделать героем моей следующей книги священника-расстригу) и слышал очень ясную лекцию Карло, в которой он рассказывал о различных ересях, которые должна была искоренять Церковь в первые века христианской эры.

“Прокруст, Варий, Торкват не могли до конца принять доктрины непорочного зачатия. Они оспаривали смысл слова “parthenos”, “дева”, которое, по их мнению, не означало непременно полное отсутствие сексуального опыта. Святой Виттелий, — или кто-то другой; среди первых святых многие носили имена римских сенаторов, — прочел проповедь в Антиохии, в которой он сказал, что матерей бесчисленные мириады, но истинный отец только один, наш Отец небесный. Акт оплодотворения есть такое же чудо творения, как и создание небесной тверди: божественное семя переходит от Бога в женщину, но обычно Бог использует при этом мужчину в качестве посредника-оплодотворителя. Однако это не является для Бога необходимостью и, в порядке демонстрации своей творческой способности, Он оплодотворил деву Марию напрямую в ипостаси Святого Духа, чья первичная функция есть вмешательство Бога-Творца в ход человеческой истории; так что, рождение Благословенного Сына было знаком истинной природы отцовства. Человеческий закон мудро отражает богословскую истину, подчеркивая легкомысленную дерзость человеческих притязаний на отцовство, считая отцовство по природе своей недоказуемым. Глубокая правда, как мудро заметил Тертуллиан, часто содержится в народных пословицах. Мудрое дитя знает, кто его отец, и, разумеется, обратное столь же справедливо. Вопросы есть? “

Я очень хорошо помню, как я вышел из “Бала Гизо” (пьяный Хемингуэй изобразил недружелюбный жест по моему адресу, Куинн повернулся боком к Форду, чтобы не чувствовать его зловонного дыхания, выглядело это так, будто Форд ему исповедался) и почти тут же встретил Джима Джойса и Уиндэма Льюиса, сидевших за столиком уличного кафе недалеко от рю Обер. Джойс любил иногда выпить в местах, названных в честь второразрядных сочинителей опер. Но если все это происходило в конце июня 1923 года, когда состоялся Бал Четырех Искусств, Джойсу полагалось бы быть в Богнор Реджис и слушать как чайки кричат: “Три кварка для мастера Марка!”[266] Позднее имена кварков присвоят трем гипотетическим субатомным частицам, имеющим заряд в одну треть или две трети заряда электрона, которые предположительно и составляют основу всей материи. Мы, писатели, иногда выдумываем такое, чего сами не можем вообразить. Я продолжаю свое воспоминание о том вечере вопреки факту биографии и настаиваю на том, что я присел к ним за столик в тот июньский вечер; в воздухе чувствовался запах приближающейся грозы. Джойс был пьян. В руках у него была пустая пачка от сигарет “Суит Афтон”, а сами невыкуреные девственные сигареты валялись на земле, образуя что-то похожее на квадрат. У Джойса многие вещи принимали упорядоченную форму, но упавших сигарет он не видел не только потому, что был пьян, но потому что зрение его становилось все хуже, последствие голодного детства и беспорядочного образа жизни. Уиндэм Льюис был трезв и старался выглядеть как анархист, хотя больше был похож на могильщика. Господи, неужели весь литературный мир в те дни собрался в Париже? Давайте еще прибавим сюда Томаса Стернса Элиота, чтобы я мог сказать ему (хотя сам это узнал только в тридцатых годах), что он не имеет права демонстрировать свое невежество по части карт таро в своей “Бесплодной земле”. Романисту такая невнимательность к деталям не прощается. Но нет, с Элиотом я встретился только во время гражданской войны в Испании. Может быть, я Льюиса просил передать Элиоту, что его Человек с Тремя Посохами есть нелепица, что нет такого в колоде таро? — Это кто там пришел, Туми? — ворчливым тоном спросил Джойс. Он моих книг не читал, но слышал, конечно, что я, всего лишь, популярный романист и не представляю для него угрозы в качестве литературного соперника. Я полагаю, что он даже восхищался тем, что я умею зарабатывать деньги профессией, которой он может заниматься только благодаря щедрым субсидиям. Я написал несколько успешных пьес притом, что его “Изгнанники” провалились; он понял, что писание пьес требует скорее умелого ремесленничества, чем артистического вдохновения. Он оценил мой рассказ о соблазнении меня Джорджем Расселом в 1904 году, но взял с меня торжественное обещание никому этого не говорить: он опасался, что это повредит книге, которая предполагалась стать точным историческим документом. Наконец, я думаю, что он завидовал моему свободному материнскому французскому и иногда пытался уговорить меня стать его пишущим по-французски эпигоном.

— Да, это Туми. Ваш покорный слуга, Льюис. — Льюис что-то прорычал в ответ. Я вставил в рот Джойса сигарету, его губы обхватили ее с жадностью диабетика, сосущего сахар. Я зажег сигарету, он с жадностью затянулся, как будто только ощущение жара табачного дыма во рту могло убедить его в том, что он, действительно, курит. Подошел официант, я заказал кофе и коньяк. Льюис нахмурился в адрес официанта и, подмигнув и вытянув губы в сторону Джойса, дал понять, что Джойс выпил уже достаточно того похожего на мочу пойла, немного которого еще оставалось в стоящей перед ним бутылке. Рукопись третьей главы “Возвращения в Эдем” торчала у меня из кармана. Льюис стал ухмыляться так, будто уже знал, о чем это. Ну черт возьми, несмотря на все шероховатости это был настоящий текст; что-то там происходило, Бога ради. “Тарр” Льюиса, вышедший пять лет тому назад, представлял собою нагромождение статуй, которые могли двигаться только при помощи подъемного крана; у Джойса же был нескончаемый поток слов. Я к ним обоим испытывал некоторое презрение.

— Вот вам вымышленная ситуация, — сказал я, — молодой человек и женщина, муж и жена, очень хотят ребенка, но никак не могут его произвести. Кто из них бесплоден: он или она? Он, для кого плодовитость есть аспект мужественности, не хочет, чтобы кто-либо из них подвергался медицинскому обследованию. Лучше избегать истины и упрекать жену в бесплодии. Она настроена более реалистично и решает забеременеть от незнакомого мужчины в темном углу во время вечеринки, нехарактерная для нее испорченность, вызванная любовью к мужу. Рождается ребенок. Муж не осмеливается узнать правду. Продолжите сюжет с этого места.

— Очень пикантно, — заметил Льюис. — Вы к нам пришли за помощью в сочинении одной из ваших новелл?

— Ох, ты — перекрашенный сноб, Льюис, — грубо прервал его Джойс. — Как у вас там в ваших краях называется наушник? — спросил он меня.

— Уховертка, — ответил я.

— Уха вертка, — произнес Джойс, вслепую наслаждаясь сигаретой. — Запишите мне это на пачке сигарет. Сначала, значит, ешьте уху, а потом становится вертко. Ох. Я никогда не умел досказывать истории. Вам следует остановиться на том, где вы закончили, Туми. Главное, что ребенок родился.

Несмотря на одержимость словесной эквилибристикой Джойс часто был очень прямолинеен, особенно в денежных делах. Но ум его был создан для писания рассказов. Хуже того, он не любил движения, если можно было его избежать, так что в смысле художественных предпочтений они с Льюисом были гораздо ближе друг к другу, чем оба они готовы были признать. У одного романы походили на натюрморты или скульптуры, у другого — на гигантские богато орнаментированные арии.

— Бесплодие, — трезвым возбужденным голосом сказал он.

Бесплодный баронет в плодовитом сожительстве. Прекрасно. Запомни это, Льюис, так-то дружок.

Он не видел, как сверкнула молния, но через секунду услышал гром.

— О Иисусе, — сказал он, — терпеть этого не могу. Поймайте мне такси, мне нужно домоооой. О Иисус, Мария и Иосиф, — запричитал он, услышав новый раскат грома. Пошел дождь. Я пошел ловить такси. Бедный пугливый Джойс.

— О благословенное святое сердце Иисусово, спаси и сохрани нас.

Я, пожалуй, уговорю Гарри Кросби опубликовать “Возвращение в Эдем”. Он все говорит, что хочет основать журнал “Блэк Сан Пресс”. Бесплодный гром не утихал.

— О Господи, прости нам тяжкие грехи наши.

Дождь превратился в ливень. Нелегко было найти такси.

Загрузка...