LIII

Зажегся красный свет прямо как в 1-й радиостудии на Портленд-плейс и любезный молодой служащий из министерства пропаганды произнес:

— Добро пожаловать в Третий рейх, мистер Туми.

— Вы так говорите, будто я здесь впервые.

— О нет, конечно, мы знаем, что нет. Мы знаем, что вы наш давний друг, и кроме того, народ Германии очень любит ваши книги. Какая жалость, не правда ли, что между двумя великими нациями возникло столь досадное взаимонепонимание.

— Взаимонепонимание всегда весьма досадно, в особенности тогда, когда оно перерастает в войну.

Читатель уже догадался о том, что произошло. Первую неделю сентября я провел, наслаждаясь вдохновенным отдыхом в доме и в саду Якоба Штрелера. Погода стояла дивная, с деревьев падали яблоки. Мы были отгорожены от внешнего мира со всеми происходившими в нем ужасными событиями, и у меня имелось все необходимое за исключением сигарет, которые я обычно покупал в пассаже Берлингтона. Но у Штрелера имелся фунт светлого табака и стопка старых номеров “Лошади”, из которых можно было делать самокрутки, он меня даже обучил искусству сворачивать их одной рукой. Я раньше знал только одного человека, не считая ковбоев в кино, который умел это делать: это был юный Эрик Блэр на одном из заседаний ПЕН-клуба. Став известным писателем под именем Джордж Оруэлл[528], он по какой-то причине утратил этот навык. Штрелер рассеянно упражнялся в этом искусстве, перечитывая только что им написанное. Подобно многим заядлым курильщикам трубок он считал сигареты лишь средством прочистки горла перед настоящим курением.

Он почти закончил перевод “Виндобоны”, когда прибыли силы нацистского государства. Это случилось ранним утром, я еще спал в кровати без простыней в мансарде над его кабинетом, когда он вошел, обдав меня нежным ароматом черного кофе и ветчины, слегка потряс меня и сказал:

— Какие-то люди идут через лес.

Я сразу проснулся. Он весьма любезно свернул мне самокрутку.

— Ради Бога, — сказал я, — помните, кто вы. Паспорт у вас в кармане?

— Это не поможет.

— Это непременно должно помочь. Двое англичан остановились в загородном доме Штрелера, сам Штрелер уехал. Нам неизвестно, куда именно. Все будет очень просто.

— Эти люди меня узнают. К сожалению, Браунталя с ними, похоже, нет. Я должен потребовать, чтобы мой арест произвел именно Браунталь. У меня все, точнее единственное, что может быть, для него готово.

Я закашлялся от табачного дыма, натягивая брюки; спал я в рубашке и исподнем. Я натянул башмаки на босые ноги, кашляя, сказал:

— Это должно сработать. Давайте условимся, что говорить с ними буду я. Говорил я вам, что следовало улететь еще несколько дней назад.

— Вы потеряли ощущение срочности.

— Это из-за вас. Мы оба сваляли дурака, черт побери. Но ничего, все обойдется.

Мы спустились вниз, в переднюю комнату и в окно увидели шестерых мужчин, с треском шагавших по стерне.

— Видите, — сказал Штрелер, — Браунталя нет. Я настаиваю на том, чтоб он присутствовал.

— Заткнитесь про Браунталя.

Среди шедших было двое дородных штатских в котелках и плащах, двое полицейских с револьверами, унтер-офицер и рядовой вермахта с винтовками.

— СС среди них нет.

— Кажется тот, с руками в карманах, мне знаком. Я его видел в гестапо, когда улаживал дела бедного Хайнца. Он меня знает. Verflucht, Scheiss и так далее. Пойду-ка я открою им дверь. Может быть, они не откажутся от кофе.

Казалось, что эта небольшая компания была смущена, обнаружив, что дверь открыта, а мы со Штрелером сидим снаружи на утреннем холодке в ожидании. Как будто мы их пригласили на завтрак, а они опоздали. Штрелер вынул из жилетного кармана часы: 7:51. Люди в униформе построились по двое и остановились, ожидая, когда подойдут штатские.

— Заходите, — сказал Штрелер. Разговор с этого момента шел по-немецки. К моему удивлению арестовывать пришли меня. Ни я, ни Штрелер не знали, что в прошлое воскресенье Британия и Франция объявили войну Германии. С тех пор прошла неделя. Война уже шла полным ходом. Обо всем этом мы узнали на кухне за утренним кофе. Весть об англичанине с фотоаппаратом медленно, но дошла до венской полиции. И теперь я оказался под арестом. Ну и Штрелер, разумеется, тоже. И полиции, и военным пришлось по вкусу явное доказательство нелояльности рейху, выразившееся в предоставлении убежища врагу-иностранцу с фотоаппаратом. Разумеется, его как еврея давно уже следовало отправить в трудовой лагерь, но теперь евреев массово свозили на грузовиках в гетто, а не вылавливали поодиночке, специально отряжая для этого людей в отдаленные сельские дома.

— Я думал, — сказал Штрелер, — что Брауншталя пришлют специально за мною.

— Послушайте, — обратился я по-немецки к Штрелеру, — мне чертовски обидно. Теперь у вас не будет времени закончить эту проклятую поэму.

Двое гестаповцев сидели на краю кухонного стола, прихлебывая хороший бразильский кофе. Унтер-офицер и рядовой взяли винтовки на изготовку, нацелившись в Штрелера и меня. Полицейские стояли по стойке “вольно”, не расстегивая кобуры. Старший гестаповец, тот, который был знаком Штрелеру и узнал его, попытался изобразить гневную патриотическую тираду. Допив кофе, он прорычал:

— Жидовское дерьмо, только этим ублюдкам во всем рейхе достается настоящий кофе, а всем нам приходится пить желудевую бурду.

— Это потому, — мягко заметил Штрелер, — что вам пушки важнее. А иметь и пушки, и настоящий кофе очевидно не получается. А мне пушки не нужны, поэтому я имею право на настоящий кофе. А вам следовало бы засунуть два пальца в рот и выблевать его как антипатриотический яд.

— Грязное жидовское дерьмо, — сказал старший гестаповец, — заткни свое грязное хайло, пока мы тебе его не заткнули.

Он был весьма заурядного вида человечек с блестящей, как глазурованная булка, физиономией: необычно раннее утреннее бритье, вероятно, при плохом освещении оставило на его лице точки запекшейся крови. Его сотрудником был человек с серым лицом, вероятно язвенник; он морщился от горячего кофе, но, все-таки, допил его до капли. Оба остались в шляпах.

— Как вы полагаете, что со мной сделают? — спросил я.

— Расстреляют как шпиона вместе с этим жидовским отродьем. И вообще, английским свиньям не положено так хорошо говорить по-немецки.

— Чтобы стать шпионом, ему пришлось хорошо выучить немецкий, — заметил другой.

— Я выучил немецкий, — ответил я, — читая книги господина доктора Штрелера, лучшего из ныне живущих писателей. Кстати, я не шпион. Я приехал сюда на отдых и потерял счет времени. Кстати, как идет война, если она и в самом деле идет?

— Лондон разбомблен и превращен в кучу дерьма. Война идет как надо, вы скоро в этом убедитесь. Фюрер будет на Пиккадилли-плац до рождества. Пошли, пора двигаться.

— Я требую, чтобы мне дали возможность увидеть моего старинного врага Браунталя, — заявил Штрелер. — Если я не могу убить его, я хоть плюну в его мерзкую рожу.

Эта фраза была из первой части “Фауста” — schreckliches Gesight.[529]

— Заткни грязное хайло, — в приступе желудочных спазмов заорал второй гестаповец, — это тебе будут плевать в рожу и кое-что похуже сделают.

— Это не плац, а цирк, — заметил я и вдруг осознал, что, возможно, никогда уже не увижу Пиккадилли.

Мне было позволено под дулами солдатской винтовки и полицейского пистолета как следует одеться и собрать вещи. Штрелеру было позволено воспользоваться туалетом, но только при открытой двери. Он долго сидел там, читая один из старых номеров “Панча”, которые были сложены там стопками, доводя до исступления нетерпеливо ожидавших гестаповцев. Гестаповцы рычали на него, снова заведя волынку про жидовское дерьмо, но он им очень вежливо возразил, что именно оно из него никак не выходит. Затем он подмигнул мне и я понял, что он спрятал британский паспорт в номере от 20 июня 1934 года; ну хоть эта улика не будет фигурировать в обвинении против нас обоих. Затем нас под конвоем повели через поля и лес, старшие по чину конвоировали меня, впереди младшие вели Штрелера. Настроение у меня было самое легкомысленное. Часто именно это позволяет сбросить с себя груз личной ответственности: ни чувство оскорбленной невинности, ни чувство вины не могут серьезным образом ущемить в нас ощущение внутренней свободы. То, что и Штрелер относился ко всему столь же легкомысленно, можно было понять по тому, как он напевал старую песенку “Mihi est propositum”, сочиненную древним неизвестным поэтом еще в средние века, когда Германия была Священной Римской империей. Больше я его никогда не увижу; он написал великие книги, которые переживут нацизм; он имел полное право быть спокойным несмотря на толчки и проклятия конвоиров. Он даже успел положить “Виндобону” в свой чемоданчик, хотя сомневаюсь, что ему позволят довести ее перевод до конца. А что касается меня, я посвятил свой невеликий талант развлечению публики; сладко ел и пил; попробовал совершить достойный поступок, пусть даже и окончившийся провалом. Если меня расстреляют, возможно, я удостоюсь посмертного памятника на какой-нибудь из лондонских площадей, как Эдит Кавелл[530].

На дороге стоял средних размеров грузовик “Опель” и легковой “Порше-Кюбель”; несколько любопытных деревенских жителей держались поодаль, опасаясь трех или четырех солдат под командой фельдфебеля. Мне такой конвой показался избыточным, но им, наверно, виднее. Меня, как опасного английского шпиона посадили в открытый кузов грузовика, окружив солдатами с винтовками, Штрелера затолкали на заднее сиденье “Кюбеля”. Гестапо и полицейские воспользовались армейским транспортом: в нацистской администрации одна ветвь власти плавно переходила в другую, чего я никогда не мог до конца понять.

Штрелер и я помахали друг другу, и больше я его не видел. Я думаю, он стал частью огромной армии беспощадно эксплуатируемых еврейских рабов, которых затем в порядке очищения Германии превратили в удобрение для плантаций белой спаржи, которой по сей день торгуют в мае в обеих половинах Берлина. Но Штрелер жив, как живы Гейне и Мендельсон, а вот нацисты превратились всего лишь в дешевый материал для телесериалов.

При расставании Штрелер не упомянул о бедном Хайнце, оставшемся теперь не только без отца, но даже и без опекуна. Я тоже о нем не упоминал, хотя и думал о нем все время как о причине моих нынешних неприятностей. В самом деле, солдаты, окружившие меня в кузове “опеля”, были двойниками Хайнца, все с нетронутой крайней плотью, с примкнутыми штыками, только воинская выправка у них была совсем не пародийная.

Не стану вдаваться в подробности, скажу лишь, что различные инстанции в Вене быстро разобрались и выяснили, что я не шпион. Пленку из моего фотоаппарата вынули, проявили и ничего на ней не обнаружили кроме снимка гнилозубого хозяина трактира с женой. Офицеры абвера и СС, а также довольно обаятельный профессорского вида тип в двубортном сером костюме, непрерывно куривший, записали и отпечатали мои показания и отправили их телеграфом в Берлин. Я, Кеннет М. Туми, известный британский писатель, не ведая о том, что будет война, по наивности решил на досуге посетить сельскую Австрию и провести некоторое время в обществе другого, куда более выдающегося писателя, чье преступное еврейство ускользнуло от моего внимания точно также, как и от внимания шведской академии. Никто не пострадал. К сожалению, меня придется отправить в лагерь для столь же незадачливых ни в чем не повинных перемещенных лиц; а пока меня будут держать под стражей в бывшем небольшом приюте для эпилептиков на Штромштрассе.

Вместе со мной в числе интернированных были двое поляков, которые, узнав о нацистской доктрине, считавшей славян недочеловеками и расходным материалом, опасались за свою жизнь, изъясняясь на ломаном немецком. Была там и французская съемочная группа из кинохроники, захваченная в полном составе вместе с аппаратурой в Циллертальских Альпах. Они огрызались на меня как на представителя ненадежной нации, вовлекшей Францию в бессмысленную войну. Их лишенный камеры оператор был очень мускулистым и задиристым типом. И не было никого из моих соотечественников, кто мог бы за меня заступиться, не считая одного престарелого ланкастерца, мастера по изготовлению игрушек, всю жизнь проработавшего в Граце и ошибочно считавшего себя натурализованным австрийцем.

Чертовы французишки, — бормотал он. — И в прошлой войне нельзя было положиться на этих п…..сов, и пари могу держать, что и теперь будет также. Хороший французишка — мертвый французишка.

Через две недели один из стражей громко приказал мне собрать вещи и приготовиться к отправке. Это случилось дождливым утром с общей зале, где французы громко препирались, играя в покер. Они заулюлюкали и показали жестами, что мне вот-вот перережут глотку.

— Чертовы лягушатники, — заметил кукольник. — Береги себя, приятель. Не позволяй им над собой изгаляться.

Меня доставили в венскую штаб-квартиру рейхсминистерства пропаганды и в кабинете с навощенным полом и стенами украшенными свастиками и портретом фюрера в образе Парцифаля я был представлен доктору Францу Эггенбергеру. Это был маленького роста смуглый человечек с густо поросшими волосом руками, как будто на нем были меховые перчатки; по-английски он говорил прекрасно с заученными в школе интонациями. Он получил образование, как он сам сказал, в заведении под названием Хайдерабад-хаус под Бридпортом в Дорсете, отец его был энтузиастом британской системы образования для правящего класса с холодными ваннами, строгой диетой и латынью.

— Вот мы и встретились, дружище, — сказал он, протягивая мне коробку сигарет “Штольц”. — Я читал пару ваших вещей. Мне они понравились. Только что говорил по телефону с великим Джо Геббельсом.

— А-а.

— Он о вас, похоже, очень высокого мнения. Я думаю, вы догадываетесь, чего он хочет. Двухминутное интервью по радио. По-английски, разумеется, ибо оно предназначается для британских радиослушателей. Никакой измены, только ваша личная точка зрения. С нашей стороны никаких неприятных вопросов не будет. Идет?

— Вы имеете в виду, что меня выпустят?

— Все сделают вид, что ничего не заметили. Вам оформят специальный пропуск в нейтральную страну. Предполагается отправить вас самолетом в Милан, а там уж поступайте по своему разумению. По-моему, все очень культурно.

— С врагом ведь не предполагается вступать в сделки, не правда ли?

— Разумеется, вас никто не принуждает.

— Вопрос в том, что скажут об этом у меня на родине.

— Ну, не думаю, что при нынешней обстановке вы полагаете, что это нас должно сильно заботить, не так ли? Будьте разумны. Идет война, знаете ли.

— Я сделаю это с Божьей помощью.

— Я и не сомневался в вас, дружище. Джо Геббельс будет рад.

И вот они доставили меня в Йозефштадт на Ледерергассе и прислали этого любезного молодого человека, чтобы подготовить меня к интервью. Он извинился за то, что ему не нравились мои книги: его наставником в Кембридже был доктор Л. Ч. Найтс[531], очень строгий ценитель литературы, прививший ему столь же строгий подход. И вот дождливым вечером 29 сентября оказалось, что я говорил следующее:

— Взаимонепонимание всегда весьма досадно, в особенности тогда, когда оно перерастает в войну.

— Мистер Туми, как бы вы определили термин “нация”?

— Ну, я ведь уже говорил об этом в нашей частной беседе. Я думаю, что этот термин означает определенную преемственность культуры — литературы, разумеется, в первую очередь…

— А литература есть часть языка, не так ли?

— Ну, пожалуй, что так. В некотором смысле можно сказать, что Англия есть английский язык, а Германия — немецкий. Можно, в самом деле, назвать Лютера создателем Германии, поскольку он был отцом современного немецкого языка.

— И Германия там, где говорят по-немецки, будь то Австрия или Данциг или Судеты?

— Да, пожалуй, можно сказать и так.

— Вас удивило известие о том, что во время вашего отпускного визита сюда, в рейх, разразилась война между нашими двумя странами?

— Меня удивило, что после уступки Австрии и Чехословакии Британия и Франция проявили столь сильные чувства в отношении Польши, страны, которой они никак не могли помочь.

— Когда вы говорите об Англии и Франции, мистер Туми, вы имеете в виду, я полагаю, их политических лидеров?

— Ну, разумеется. Будучи лояльным сторонником демократической системы, если и не избранных лидеров, находящихся в данный момент у власти, я принужден выразить вотум недоверия мистеру Чемберлену. Я подчеркиваю, что это не является проявлением нелояльности. В отличие от вашего собственного народа британцы имеют возможность сменять своих лидеров.

— Наверное это от того, что у вас нет настоящего лидера, мистер Туми. Если бы он у вас имелся, вы бы не говорили о сменяемости лидеров.

— Возможно, вы правы. Демократия имеет свою цену. Но и диктатура тоже, разумеется.

— Вы сожалеете об этой войне, мистер Туми?

— Я сожалею о всякой войне, приводящей к бессмысленной растрате молодых жизней. Юной крови и благородной крови, как однажды сказал Эзра Паунд, свежих лиц и прекрасных тел. Ради старой беззубой суки…

— За провалившуюся цивилизацию. Я знаю это стихотворение. Я писал о нем критический разбор в Кембридже. В одной из ваших книг вы говорите о религии, мистер Туми: “Какая-то сила вселяется в человека, сила неподвластная его воле, нечто, что можно назвать термином “дьявольское” и научиться изгонять ее”. Вы все еще верите в это?

— Да, верю. Я верю, что при должном усердии можно преодолеть эти разрушительные силы, если очень постараться. Exorcizo te, immunidissime spiritus, omnis incursio adversarii, omne phantasma, omnis legio…

— Что это вы процитировали, мистер Туми? Звучит очень впечатляюще.

— О, это старый Римский ритуал. Я вдруг подумал о своем друге, почти брате монсиньоре Кампанати, епископе Монеты в Италии. Он всегда был твердо убежден, что человек был создан добрым и что зло есть проявление дьявола. Я однажды видел его, изгоняющего бесов. Я верю, что он и сейчас занят изгнанием бесов войны, заполонивших наш мир. Нам же тем временем остается лишь молиться о том, чтобы поскорее наступил мир.

— Да будет так, мистер Туми. Могу я напоследок задать вам вопрос общего порядка: что вы считаете самым прекрасным в этой жизни?

— Я полагаю, что это уже сказано Марком Аврелием так, что лучше и невозможно. Он сказал: “Нам, творениям небес, освящает жизнь знание того, что небеса существуют…”

— Прекрасно сказано, мистер Туми.

— … и открывает врата для совершения благородных поступков. Рвение вдохновляет святость.

— Хотите ли вы что-нибудь пожелать народам Германии и Британии?

— Да. Пусть ваши сердца во все века учатся чистоте, а не ненависти. Пусть все, все…

— Да, мистер Туми?

— … учатся любить.

— Спасибо вам, мистер Туми.

Красный свет погас.

На следующее утро доктор Эггенбергер сопроводил меня в аэропорт в сияющем “даймлере”.

— Дивная погода, — заметил он. — В Англии, сейчас, должно быть, славно.

В зоне отчуждения он что-то с театральными интонациями прохрипел служащим “Люфтганзы”. Как будто играл какого-то ходульного пруссака в сапогах в выпускном школьном комическом спектакле в Хайдерабад-хаус под Бридпортом. Я почти ожидал, что он подмигнет мне, чтобы показать, что это, всего лишь, спектакль. На самом же деле, спектаклем были его английские манеры.

— Все получили? Паспорт, наличные, аккредитивы?

— Все. Спасибо за все.

— Ну, — сказал он, — давайте-ка вывезем вас из проклятого рейха.

При этих словах он сделал шаг назад, поднял правую руку в древнем европейском приветствии, громко крикнул “хайль Гитлер!” До Бридпорта отсюда далеко.

В самолете я сидел рядом с американском журналистом.

— Европа опять затеяла свои смертельные игры, — насмешливо произнес он. — На сей раз с вами будет покончено.

Поскольку я не был американцем, для него я был европейцем, а каким именно, неважно — исландцем, латышом, афинянином или спартанцем, все для него на одно лицо.

— Европа — не единое целое, — возразил я ему. — Американцам всегда свойственно впадать в эту ошибку. И она всегда будет сопротивляться тому, чтобы сделаться единым целым. Именно по этой причине Гитлер не победит.

— Мы, как и в прошлый раз, вмешаемся в конце, чтобы спасти ваши задницы.

Он уткнулся в номер “Тайм” с неизвестным в Европе американским сенатором на обложке: Джордж Ф. Шлитц от штата Айдахо или кто-то еще. Под нами были Альпы похожие на порушенный торт. Мы приземлились в Граце, затем в Клагенфурте. Американец там вышел.

— До свиданья, приятель, а может и прощайте.

Затем мы пересекли границу над Тарвизио, я почувствовал себя в безопасности и задремал до самого Милана.

Однажды в Малайской федерации, навещая вместе с Филиппом одного старого прикованного к постели больного китайца, пройдя в задние комнаты через ювелирную лавку, над которой он, похожий на высушенную рыбу, доживал свой век, я заметил на пустой полке единственную книгу “Облако неведения”. Bagaimana kitab ini datang di-sini? — спросил я игроков в маджонг. Как она здесь оказалась? Они не знали, да и знать не хотели. И теперь в такси, везущем меня из миланского аэропорта к вокзалу, я обнаружил столь же загадочными путями попавший туда томик “Левиафана” Гоббса[532]. Более того, это было издание Моулсуорта 1839-45 гг., единственное полное издание Гоббса до того как профессор Ховард Уорренден выпустил совсем недавно новое. Я спросил водителя, как оно к нему попало, и он ответил “Ta' tahu”, то есть “Non lo so[533]”.

Я раскрыл эту книгу с загнутыми углами страниц, исчерканную карандашом, купленную в магазине “Брентано” в Нью-Йорке, но кем, на титульном листе указано не было. Я раскрыл ее на четвертой части, озаглавленной “О царстве тьмы” и прочел:

“Помимо суверенных сил, божественной и человеческой, о которых я рассуждал выше, в Писании упоминается и иная сила, а именно князей тьмы этого мира, царство Сатаны, княжество Вельзевула, правящего демонами, то есть фантазмами, родящимися из воздуха: по этой причине Сатану также именуют князем сил воздуха; и (поскольку он правит тьмой этого мира) князем мира сего; и вследствие этого те, кто находятся под его державой в противоположность правоверным (которые есть дети Света), называются порождениями Тьмы.”

Далее он писал:

“Сообщество обманщиков, дабы захватить власть над людьми в этом мире, стремится с помощью темных и ошибочных учений истребить в них Свет, как природный, так и свет Благой вести; и таким образом сделать их не готовыми к приходу Царства Божия.”

Оторвавшись от книги, когда мы приближались к вокзалу, я увидел плакат с рекламой лампочек “Меркурио”. Обнаженный бог Меркурий в шлеме и с крылышками на пятках, летел сквозь синюю тьму с горящей лампочкой в руке, питавшейся электричеством, надо полагать, от его тела. Интересно, христианский образ дьявола есть смесь Гермеса с его козлоногим сыном Паном? Князь сил воздуха — какой благородный титул. Люцифер, светоносец. Не могут властители сил воздуха быть одновременно и князьями тьмы. Из воздуха исходит свет. (Да, Туми, темное это дело). Это Бог сидел в темноте, ковыряясь в бороде, грязный старикашка. Даже за своими избранными не смог приглядеть. Ладно, Туми, давай-ка вспомним Уильяма Блейка: ад есть энергия, а энергия есть вечная радость; он ведь был Джоном Мильтоном партии дьявола и даже не подозревал об этом. Любые слова можно лишить смысла, даже такие, как, к примеру, Англия, родина, долг.

Я, разумеется, боялся возвращаться на родину. Я не выполнил своего долга по отношению к Англии. Пока не погас красный свет, я должен был крикнуть: “Боже, прокляни Германию!” Ну, тогда бы меня надолго упекли, героя, патриота, автора бестселлеров, которые стали бы раскупать еще лучше. У вокзала я вытряхнул свою тушку из такси: поеду к своему fratello в епископский дворец в Монете. Водитель такси был не против того, чтобы я прихватил с собой книгу, которая ему не принадлежала, к тому же была на непонятном языке. Я раскрыл чемодан и спрятал туда Гоббса, дав водителю очень щедрые чаевые. Я купил билет до Монеты и в поезде унял бившую меня дрожь, размышляя о загадке или метафизике или теологии войны. Является ли война естественным продуктом исторических несправедливостей или она есть аллегория вечного противостояния? Добро и зло казались мне столь же не поддающимися определению, как правда и неправда, а единственной реальностью было электричество сопротивления. Альфа против омеги, и обе мирно покоятся в Создателе, который сказал, что он является обеими. Он создал князя сил воздуха, но он должен был создать и его противника, князя, которого мы кощунственно именуем Богом. Чью бы сторону ты ни принял, ты обречен, да и есть ли какая-нибудь разница в том, чью сторону принять? И тут рев ребенка в соседнем купе напомнил мне о словах “родина” и “долг”.

Я поведал свою историю Карло, когда мы сидели за бутылкой местного вина в его гостиной. Но прежде я должен был быть встречен шмыгающим носом Марио и подождать, пока Карло, грозный, нет, прекрасный в своем безобразии в своей испачканной соусом черной сутане строго выговаривал двум мужчинам средних лет в фашистской униформе. Похоже было на то, что Карло в своей проповеди сказал что-то такое, что не понравилось местным слугам режима. Что-то о войне и о том, что Италия не должна в нее вмешиваться, и что необходимо начать в душах итальянцев, если не всех прочих, борьбу за свободу.

— Вот, — басил Карло, когда я вошел в огромную прихожую, украшенную благочестивыми картинами, — англичанин. Между прочим, он — мой брат. Но тем не менее исполните свой долг во имя целей фашизма. Он представляет демократию, свободу оппозиции, свободу прессы и свободу слова. Кидайтесь на него, рвите его на части. Или пришлите для этого своих бандитов, мы ко всему готовы.

Они посмотрели на меня злобно, но, в то же время, сделали смутный жест приветствия. Марио стоял у раскрытой двери, шмыгая носом. Они ушли, бормоча что-то себе под нос и отсалютовав напоследок скорее коммунистическим, чем фашистским салютом.

— Как тебя сюда занесло? — спросил меня Карло. — Я ведь так понял, что Англия закрыла границы.

Он выслушал мой рассказ.

— Ты сделал то, что должен был сделать, — сказал он, когда я закончил. Затем, помолчав, он добавил. — По сравнению с Доменико ты чист как снег.

— А что натворил Доменико?

— Доменико оформил гражданский развод в Рино[534] или еще где-то и снова женился. Он сожительствовал с какой-то кинозвездой, о которой я никогда не слыхал. Я узнал об этом из письма нашего племянника, где он сообщил об этом так, между прочим. Пятнадцатилетний юноша запачкан и обесчещен грязной похотью и предательством Доменико. И его сестра также. И Ортенс пришлось иметь дело с адвокатами, чтобы получить с него, как это называется, алименты. Фамилия Кампанати пристала ко мне, как вонь прогорклого жира.

— К Ортенс она тоже пристала.

— Вместе с верностью, верностью, верностью до гробовой доски.

И тут мне вспомнилось: картина, где римлянин с широко раскрытыми глазами видит гибель Помпей, кабинет моего отца, и как я сам удалял гнилой зуб рождественским утром.

— Дети сохранят истинную веру, слава Богу, но им нужен отец, а отца у них нет. Ты им нужен.

Я застонал всей утробой, вспомнив о том, что в Лондоне Хайнц дожидается меня, своего Pflegevater’a. Я стал тихим голосом клясть нацистов, не стесняясь в выражениях.

— Я думаю, что после этой встречи мы не увидимся долго, несколько лет, — сказал он. — Чем раньше ты вернешься в Англию, тем лучше. Смирись. Используй свой талант в пропаганде. Сейчас миром правят бандиты куда страшнее чикагских. Я тебе скажу, что будет, как я думаю. Французы сдадутся немцам и немцы захватят всю Европу. Муссолини вступит в войну, чтобы ухватить те крохи со стола Гитлера, какие ему дадут. А затем Италия падет, Британия вторгнется в Италию и Германия захватит эту несчастную темную страну. Америка вмешается в конце, как и в прошлую войну. Но до этого нас ждут ужасные времена.

Пророчества Карло всегда были довольно точными.

— Возможно, что я их не переживу. Я по натуре своей неосторожный человек, хотя и пытался соблюдать осторожность. Помнишь тот вечер в “Саду Аллаха”, что за кощунственное название, когда мы с тобой напились? Мы сегодня снова напьемся, правда, вином. Завтра у тебя будет время очухаться, хотя у меня его не будет. А послезавтра ты сядешь на поезд, идущий из Милана в Вентимилью, а там пересядешь на поезд, идущий в Париж. Ну а затем пересечешь Ла-Манш. Пока еще мы можем пользоваться удобствами мирного времени, но скоро уже не сможем. Мы не скоро друг друга увидим снова. Если вообще увидим.

Загрузка...