LXXI

Моя племянница Энн приготовила блюдо под названием “новоанглийский отварной обед”, на вкус напоминающее соленую губку. За ним последовал недоразмороженый банановый торт “Сара Ли” и кофе без кофеина: никто в этой семье не терпел кофеина. Когда я стал раскуривать “Ромео и Джульетту”, Энн сказала:

— Пожалуйста, не курите, дядя Кен. У Ив аллергия на табачный дым.

— Мам, дай мне еще кусок торта, а потом тятя может курить сколько угодно. Боб поведет меня в кино.

— Что вы собираетесь смотреть, дорогая моя?

— “На берегу”[653]. В кинотеатре “Симфония”. С Грегори Пеком[654] и Авой Гарднер[655]. Про конец света, который наступит в 1962 году.

Отец и муж был в отъезде, в Денвере, штат Колорадо. Там проходила конференция по сравнительной литературе, где он читал доклад о влиянии Кафки на творчество Штрелера. Я отчетливо помнил, как за день до прибытия гестапо Штрелер говорил мне, что Кафку он не читал, вернее начал читать “Замок”, но был настолько поражен дурным немецким языком, что дочитать не смог. Тем не менее, я не сомневался в том, что профессор Майкл Бреслоу, сумеет или уже сумел найти убедительные доказательства того, что Штрелер был в долгу перед Кафкой. В литературоведении можно доказать все что угодно. Да зачем далеко ходить за примерами: кто-то недавно читал статью о том, что я в долгу перед сэром Хью Уолполом.

Итак, я пил свой кофе без кофеина не сдобренный курением, пока Ив, моя четырнадцатилетняя внучатая племянница уписывала второй кусок бананового торта. Слышно было как лед хрустит у нее на зубах. Что я могу сказать о ней, кроме того, что она была обречена? Она была пустовато миловидна, как и ее мать, уже с небольшой крепкой грудью под девичьим лифчиком. На ней был новенький дирндль[656], не все молодые люди в Америке в те времена носили джинсы; на длинных американских ногах зеленые шерстяные гольфы. Маленькие красивые ножки обуты в черные балетные тапочки. Чисто вымытые соломенные волосы перетянуты резинкой в конский хвост. Ушки маленькие и розовые, носик вздернутый, как пятачок. Мозги забиты всем тем мусором, который только могли поставить серьезные пропагандисты американских ценностей, утех и стимулянтов.

Она, в самом деле, была одной из наследников или наследниц. Пока в кинотеатре “Симфония” на Бродвее повторно крутили видение конца света, приближающегося к южной Австралии, как он представлялся Невилу Шюту[657], другой ее двоюродный дедушка вещал в Мэдисон-сквер-гарден о начале новой эры для всех. Ив была наследницей и радости, и отчаянья, которые каким-то образом были родственны друг другу.

Пока она соскребала с тарелки последние остатки торта Сары Ли, весело прозвонил дверной звонок.

— Это Боб, — сказала она. Дожевывая торт, она побежала открывать ему дверь. Боб тоже был одним из наследников. Он был шести с половиной футов ростом, но его скелет еще не успел обрасти необходимой зрелой мускулатурой. Он был очень нескладен. Он носил очки. Я в какой-то момент удивился, почему в комиксах американцев всегда изображают очкариками. Никогда ранее ведь не существовало нации с таким хорошим зрением. Наверное, это как-то связано с философией потребления. Если есть место, пустовать ему не положено. Панглосс[658] благодарил Бога за то, что он дал человеку нос и уши, чтобы можно было носить очки. Карло, человек, умевший говорить на разных языках, наверное, согласился бы с Панглоссом. Я никогда не спрашивал, читал ли он Вольтера, да теперь уж слишком поздно было. С другой стороны, я думал, что еще не поздно обратиться к нему по более срочному поводу. Сегодня днем я послал ему записку через архиепископа Нью-Йорка: читатель еще узнает о ее содержании. На ответ я не надеялся.

— Это — тятя, — сказала Ив, — мистер Туми, великий писатель. А это Боб.

Длинная тонкая рука вытянулась в сердечном приветствии.

— Здравствуйте, мистер Туми. А какие книжки вы пишете? — На нем были неимоверно длинные бежевые штаны и ядовито-зеленая ветровка. Юное лицо казалось материком благожелательной наивности.

— Романы. Как Невил Шют. Ну, не совсем как Невил Шют. Он — инженер, знаете ли. Участвовал в создании дирижабля R-101.

— Правда? — Он никогда не слышал о Невиле Шюте. — Я мало читаю, мистер Туми. Мы с Ив часто ходим в кино. Рано или поздно все книги станут фильмами. Осталось лишь дождаться.

— Невил Шют — автор “На берегу”.

— Правда? Ну, я и говорю, надо лишь подождать, — сказано с самой милой интонацией. — Иви, ты готова?

Они ушли, наследники фильмов с попкорном и автоматами по продаже кока-колы в вестибюле. Ну и еще, хотя и в другом месте, грибовидных облаков и массового голода. Мне теперь было дозволено курить. Энн отложила мытье посуды на потом. Мы сидели в креслах-качалках в длинной гостиной, являвшейся, на самом деле, библиотекой профессора сравнительной литературы Бреслоу. Стоял погожий весенний вечер. Окно выходило на Вест 91-ой улицы и, если его раскрыть и высунуться, можно было увидеть Риверсайд-драйв и яркий химический закат над Гудзоном. Хорошая состоятельная семья с достойным видом на будущее. Моя племянница Энн, которой было сильно за тридцать, была столь же сладка и не питательна, сколь и шоколадка “Херши”. Хорошие зубы, прекрасный цвет лица, слегка располневшая, но все еще стройная фигура.

— Мне только что подумалось, — сказал я, — что этим двум детям интереснее пойти посмотреть конец света, наступающий от радиоактивного пылевого облака, ползущего на юг, чем послушать новое слово Господне в Мэдисон-сквер-гарден.

— Боб — баптист, — ответила она, а Ив вообще равнодушна к религии. Только матери об этом не говорите.

Матери? Ну конечно, матерью была Ортенс.

— Майк считает, что дети должны сами выбирать, во что им верить, когда они достаточно подрастут, чтобы понять все это. Он не хочет повторения своего собственного детства.

— Горькая ирония. Двоюродный дед Ив — глава церкви, а она предпочитает радиоактивные осадки.

— Я говорила Майку, что надо начинать с малых лет. Но он настоял, чтобы она пошла в школу, где религии не учат. Если у нее никогда ее не будет, ей и тосковать будет не о чем. Я ей рассказала про Господа нашего умирающего на кресте, а она ответила: “Бедняжка. Ему, наверное, больно было?” Когда ей действительно нужно будет это, она сама к этому придет. — Помолчав, она спросила. — Он ведь не настоящий родственник, верно? Я едва помню отца, помню только, как он сбежал, сказав напоследок, что мы — не его дети. А мать ничего не говорила.

— Законно, — ответил я, — все законно. Твоя мать недавно получила звонок от твоего законного отца. Она тебе говорила?

— Она мне ничего не говорит. Мы вообще редко видимся. Она меня не любит. Никогда не любила. Всегда только Джон, Джон, Джон. Что он сказал?

— Он хочет к ней вернуться. Католический закон и католическая совесть заели на старости лет. Нерасторжимые узы. Она его, конечно, не примет. Наверняка сопьется до смерти.

— Хотите домашнего лимонада?

— Я предпочитаю бренди.

Она пошла к бару, расположенному под полками, забитыми сравнительной литературой и фотографией Томаса Манна, где он был изображен в виде надменного гамбургского промышленника. Ноги у нее были стройные, как у матери. Она достала бутылку “Крисчен Бразерз”. Наливая мне, она спросила:

— У вас было время поболтать с Ив. Что вы о ней думаете?

— Рано судить. Милый ребенок, но Бога ради, чему их в наши дни учат? Вся ее мифология, это — содержание мультфильмов, которые крутят по телевидению субботними утрами для детей. Она взялась читать “Над пропастью во ржи”, но осилить не смогла, сочла это слишком трудным чтением. Людям моего поколения трудно поддерживать беседы о Супермене, Утенке Дональде и Дебби Рейнольдс[659]. Господи, вы выросли, говоря по-французски и по-итальянски, а она никаких языков не знает. В школе они читают двадцать строк из Виргилия в дурном прозаическом переводе на английский. О Елене Троянской она узнала из кинофильма. Прошлое мертво и мира за пределами Соединенных Штатов не существует. Вы что, ни разу не возили ее в Европу?

— Мы ездили с ней во Францию, но от тамошней пищи она заболела.

— Я боюсь, — пророчески изрек я, — великого вакуума. Его можно временно заполнить Уолтом Диснеем, но какой-нибудь сильный порыв ветра все это сдует, как пух. Понадобятся более мощные болеутолители. Она мне сказала, что один из ее учителей сидит на наркотиках. Она читала книжку какого-то типа, сказала она, может быть, я его знаю; оказалось, что речь шла о моем старом приятеле Олдосе Хаксли. Про видения и реальность, о том, что истину постичь так же просто, как включить телевизор.

— Да, был такой учитель, Перрен его фамилия. Дирекции пришлось его уволить.

— Ну что ж, — сказал я, — она ваш ребенок. И Америки. Но, я гнилой европеец, скажу, что ей требуется солидная начинка. А не жвачка и дурацкие мультики.

— Она — просто нормальный здоровый подросток женского пола, — стала заступаться она.

— С аллергией к сигарному дыму. И, как она мне сказала, к помидорной кожуре. И к золотарнику, когда он цветет. И от прикосновения к кошке она начинает чесаться. Это все — суррогаты европейского чувства вины.

— Во всяком случае, в сексуальном отношении она нормальна, — сказала Энн. Это был камешек в мой огород. И, конечно, в огород матери. — Слава Богу хоть за это.

— Ты хочешь сказать, что она уже успела переспать с этим долговязым юношей, который водит ее в кино? И что у нее была нормальная физическая реакция на это?

— Это мерзко, дядя Кен, вы знаете это. Я имела в виду, что ей нравятся мальчики и что она получила восемьдесят пять баллов, отвечая на опрос журнала “Мадемуазель”, касающийся секса. Она нормальна. И она — хороший ребенок. — Энн покраснела. — Она начала читать статью в одном из литературных журналов Майка. В ней говорилось о гомосексуальном напряжении в британском романе. Она увидела ваше имя и сказала, глядите-ка, тут про тятю, а я и не знала, что про него в журналах пишут. И спросила: “А что такое гомосексуальность?” Видите, насколько она невинна.

— Ну и как, вы с Майком ее просветили?

— Майк ей очень хорошо объяснил. Он сказал, что гомосексуалисты это те, кто любит мужчин, от слова гомо, то есть мужчина; и она тогда сказала: “Ну, значит и я — гомосексуалистка”.

— Этимология его неверна. Ну что ж, значит тятя оказывает разлагающее влияние. А Супермен, Грегори Пек и сенатор МакКарти — это нормально. Пойду я, пожалуй. Надо еще с твоей матерью поговорить перед сном.

— Вы ведь ей не расскажете о том, что Ив не ходит в церковь и тому подобное?

— Ее не очень волнует Ив. У нее сейчас полно других проблем.

— Послушайте, дядя Кен, я не хочу, чтобы вы обижались. Я понимаю, что вы не можете перестать быть таким, какой вы есть…

— Таким как был, Энн. Я теперь именно таков, каким представляет меня твоя дочь: все в прошлом, столетний дед и все прочее. Спасибо за ужин.

Я сухо поцеловал ее в узкий лоб.

Ортенс сидела в баре в своем тигровом полосатом домашнем халате. Она выглядела усталой и пила неразбавленный скотч с большим количеством льда.

— Она спит? — спросил я.

— Уснула примерно полчаса назад. Я сделала ей инъекцию РТб. Дозы приходится все время увеличивать. Она опять говорила о цикуте, а потом просила прощения. Я думаю, что насчет цикуты она права.

Я выпил рюмку бренди, на сей раз не благословенного христианскими братьями. Наливая его, я почувствовал слабое подобие боли, от которой страдала Дороти. Опухоль находилась в толстой кишке. Неоперабельная.

— Есть какая-нибудь современная замена цикуты?

— Я думаю, бутылка скотча и сто таблеток аспирина.

— Слишком неудобно. Да и Карло не одобрил бы. Ты, кстати, от него никаких вестей не получала?

— Ты имеешь в виду — по телевизору? Мы смотрели примерно пятнадцать минут, как он говорил о любви. Затем Дот сказала, что лучше давай посмотрим какой-нибудь старый фильм. Ну и посмотрели “Победить темноту” с Бетт Дэвис. Не самый лучший выбор.

— Я имел в виду нечто личное. Частное письмо или что-нибудь подобное. Он всегда был о тебе очень высокого мнения.

— Это изменилось с тех пор, как миланцы обнаружили, что у святого Амвросия были яйца. Нет, ничего я от него не получала и не жду. Пусть держится от меня подальше. За заказ я ему благодарна, как и за всякий заказ вообще. А скоро буду благодарна этим людям в Бронксвилле.

— Каким людям?

— В колледже Уилера. Они хотят, чтобы я у них преподавала историю искусств. Я у них однажды выступала с лекцией о скульптурной технике. Прошло неплохо. Мне необходима будет работа. Не ради денег, конечно.

— Бедная, бедная Дороти. Сколько ей еще осталось терпеть это?

— А сколько мне? Христос немного помогает. Но не думаю, что распятие было хуже рака.

— Ты думаешь, что Дороти решится, ну, всерьез попросить?..

— Она всерьез будет кричать. Серьезней просьбы, я думаю, не бывает.

— У меня бессонница. Доктора в Марокко не боятся выписывать лишних рецептов. У меня в сумке сто коричневых таблеток. Я знаю, что этого достаточно. Бедняге Джеку Таллису в Танжере хватило и тридцати пяти, чтобы отчалить. И не из-за рака, из-за несчастной любви. Я тебе их оставлю. Когда имеешь их наготове, как-то легче оттягивать и оттягивать до тех пор, когда оттягивать уже некуда. Тебе бы самой поспать надо. Тебе никакие таблетки не нужны.

— Она проснется через час. Или раньше. Мне нужно быть наготове. Я утром поспала, когда приходила медсестра с двухчасовым визитом. И завтра снова посплю. Мне не требуется много сна. Буду спать, пока звенят колокола и Карло вещает телекамерам о любви и мире. — Помолчав, она сказала. — Прости меня за Ральфа.

— У Ральфа все в порядке.

— Нет, я имею в виду тебя и Ральфа. Это ведь была моя идея, в конце концов.

— О, какое-то время все было хорошо. Но я старый, тощий, да еще и кожа цвета проклятых. Это не могло длиться дольше. У таких как я никогда не бывает надолго.

— Хорошее заглавие — “Цвет проклятых”, — сказала она. — Для Джеймса Болдуина или Ральфа Эллисона или другого приятеля Ральфа где-то там. Тут в Центральном парке случилось ужасное дело. Белого мальчика затащили в кусты возле памятника Гансу Андерсену и отрезали ему яички. Он пошел пописать в кустики, а его мать все удивлялась, что он там так долго возится. А этот чертов Карло вещает о новой эре любви и терпимости. Иди-ка ты спать, Кен. И пусть сны твои будут о любви и терпимости.

На следующее утро я обнял бедняжку Дороти, я знал, что это в последний раз. Она тоже это знала и рыдала, прижавшись ко мне. Последние прощальные визиты: последний сеанс в кино, последний ланч в бельгийском ресторане на Вест Сорок четвертой улице, последний взгляд на крокусы в Центральном парке, последний обед, приготовленный на ее собственной кухне, последний взгляд на Кена Туми, старого, высохшего, но ужасно здорового. Я обнял Ортенс с любовью и болью, оставил, не сказав ни слова, пузырек с барбитуратами на обеденном столе и пошел ловить такси в аэропорт Ла Гуардиа. Я успел на полуденный рейс в Оклахома-сити.

Память меня подводит, поездки по американским университетам слились в моем сознании с американской миссией Карло, о которой я рассеянно узнавал из газет и с экранов гостиничных телевизоров. Не знаю, справедлив ли я к этим временам и потенциалу церковного обновления, ассоциируя этот свой трансконтинентальный тур (отнюдь не последний) с причудливыми инновациями как ритуального, так и доктринального характера, которые благословляли его сильные толстые руки. Было ли это в колледже Рокхерст в Канзас-сити, где я видел мессу, чья литургия была заимствована из поэмы Ковентри Патмора “Ангел в Доме”[660]. Было ли это в пенсильванском городке под нелепым названием Калифорния (назван так за давно исчерпанные шахты), где я видел мессу в стиле рок с гитарами и ударником и хором певшим:

Господи, Господи, помилуй нас, е-е-е

И Христос тоже, е-е-е

И если ты помилуешь нас е-е-е

Мы имя прославим твое е-е-е

Правда ведь, прославим?

Я не видел балетной мессы в Чикаго со священниками в трико (Ортенс оказалась пророчицей, изобразив на своем барельефе яйца), но зато я был приглашен на народную мессу в Айова-сити, где в виде причастия раздавали горячие буханки хлеба прямо из печки, а в качестве крови христовой — яблочную водку (это что, нарочитое издевательство над Трентским собором? Трентский собор[661] уже не имеет значения?) В Боулинг Грин, штат Огайо или в Каламазу в Мичигане была массовая исповедь под открытым небом со священником в пестром костюме, красной рубахе и галстуке-бабочке, похожем на яичницу-глазунью. Ну, в Америке с ее традициями крикливой религиозной пошлости, в такое еще можно поверить. Но неужели такое же творится и в Мексике, Перу, Гватемале? Священник средних лет в поношенном немодном черном облачении сказал мне в миннеаполисском баре, что он уже сам не может понять, где он, черт побери, находится.

— Ну вот, например, Бог, — говорил он. — Раньше у меня было довольно ясное понятие о Боге. А теперь все эти новые теологи говорят, что Бог внутри, а не там, наверху, или что он есть безличная ноосфера и что антропоморфный образ устарел. Три нелика единой неантропоморфной ноосферы. Нечто наше сущее где-то, да что-то там чье-то.

— Чистое хорошо освещенное место, — ответил я. — Вот и все, чего ему хочется. Вы ведь противитесь великому открытию.

— Открытие означает размывание границ. Святой отец, говорит архиепископ Бостона, я все забыл, кроме грошового катехизиса. А я даже и его забыл, отвечает Его святейшество. Давай про все забудем, кроме любви, иди ко мне, братишка. Это ведь совсем не противоречит всей этой чуши про ноосферу.

Раздраженным тоном он попросил у официантки в мини-юбке и с пышным полуоткрытым бюстом принести вторую порцию неразбавленного виски. Пьющий поп.

— Теперь у нас и монахини так одеваются, — сказал он. — Священники смазливые появились, прости Господи. Слава Иисусу, хоть я не смазлив.

— Церковь, — сказал я, — идет навстречу людям.

— Бордель, — ответил он, — идет навстречу клиентам.

Ну, это вы слишком, подумал я. Христос говорил на языке своих слушателей. Как один тюремный капеллан в графстве Эри, штат Нью-Йорк, читавший двадцать третий псалом так: “Босс подобен Надзирателю за условно освобожденными. Он заставляет меня играть честно и иметь чистую совесть. Он направляет меня по верному пути, чтобы у меня была отметка о примерном поведении, и это его радует”. Я это слышал сам. Воспринималось очень хорошо. Бог — он реальный пацан, мэн. Этим детям невдомек было, что значит — пастырь. А уж Господь — это что-то из старого кино.

Карло обратился и к черным в Гарлеме. Он не пользовался их жаргоном, но они его отлично поняли. Выступал он при неярком весеннем солнце в околотке, застроенном изглоданными крысами трущобами неподалеку от 125-ой улицы.

— Во-первых, — начал он, — позвольте мне сказать вам, кто я таков. Я — итальянец из Италии, а не с Мюлберри-стрит. Из большой Италии, не из маленькой. К мафии я никакого отношения не имею. Я — белый, это, понятное дело, свидетельствует против меня. Но ничего с этим поделать не могу. Это же дело случая, счастливого или несчастного — решайте сами. Можете винить в этом моих родителей, если сумеете их найти. Я их никогда не видел и не знал. Я с самого рождения был сиротой, меня усыновили. А теперь я — папа, то есть глава христианской церкви. Я только не хочу, чтобы вы теперь стали думать, что папа всегда должен быть белым. Не должен. Первым папой был святой Петр, он был довольно смуглым евреем, нищим рыбаком, у него даже гривенника на чашку кофе не было, когда Иисус взял его в ученики. Да и Иисус был довольно темнокожим, не черным, но загорелым. Это ведь не церковь белого человека, и если сейчас во главе ее находится белый, так это просто случайность. В следующий раз, кто знает, возможно и черный станет папой. Или желтый. Цвет кожи, в конце концов, большого значения не имеет, важно какого цвета душа. И давайте не будем говорить о черных и белых душах. Лучше давайте поговорим о грязных, склизких, вонючих душах и о чистых, сияющих, без единого пятнышка. О пыльных тачках и “кадиллаках”, если хотите. Если душа грязна, кто в этом виноват? Вы знаете, кто. А теперь послушайте меня. Дьяволу легче всего помыкать невежественными, обездоленными, бесприютными, безработными. Потому и не будет у нас истинной религии до тех пор, пока не избавимся от мерзости запустения, голода и безработицы. Я приехал сюда, в Америку, по многим причинам. Но главное, зачем я здесь, это — пробудить перемены в сердцах. Ваш народ страдал от рабства. Вы, дети рабов, страдаете от несправедливости. Вы страдали слишком долго. Это все должно измениться. Вы все еще находитесь в Египте под бичами фараона. Я стою здесь и призываю голосом Моисея. Я не прошу: “Отпусти народ мой!”, нет, я кричу:

“Дай моему народу жить!”

Он вылетел из аэропорта Даллес, оживив Вашингтон проповедями одновременно радикальными и реакционными, по словам его окружения. Слова, и в самом деле, значили все меньше и меньше. Он общался с публикой при помощи улыбки, отеческих рук, грузной приземленности. Никто не сомневался в его доброте. Он тронул угнетенное население стран Латинской Америки, распространяя эту доброту все дальше и дальше. Но непохоже было тогда, что именно доброта изменит мир. Технический прогресс в год того папского турне, казалось, не имел отношения к движению сердец. “Пионер IV” вышел на околосолнечную орбиту; выделена молекула пенициллина; обсерватория Джодрелл Бэнк послала отраженный от Луны сигнал в Соединенные Штаты; открыт мост в гавани Окленда в Новой Зеландии; турбовинтовой авиалайнер “Авангард” компании Виккерс покрыл расстояние в две с половиной тысячи миль за пять с половиной часов; Россия запустила “Лунник III”, сфотографировавший обратную сторону Луны; атомный ледокол “Ленин” спущен на воду в Балтике; первое атомное торговое судно “Саванна” торжественно спущено со стапелей миссис Эйзенхауэр; запущен протонный синхротрон ЦЕРНа в Женеве; премьер-министр Франции торжественно открыл четырехсотмильный нефтепровод в Сахаре; пилот ВВС США установил новый рекорд скорости в 1520 миль в час.

Природа оказалась столь же невосприимчивой к вести о том, что с помощью любви можно решить все проблемы человечества. Население мира, уже достигшее 2,8 миллиарда, увеличилось еще на 45 миллионов в результате любви или чего-то в этом роде; в Южной Америке, куда полетел Карло, произошло сильнейшее за столетие наводнение; тайфун в западной Японии унес жизни пяти тысяч человек, оставив миллион бездомными. Человечество в целом, а также в абстракциях политики, осталось неизменным. Чрезвычайное положение введено в Южной Родезии и Ньясаленде[662]; коммунистические партизаны Южного Вьетнама, о которых мир вскоре узнает под именем “Вьетконг”, создали свой национальный фронт освобождения; в Лхасе началось восстание против китайского режима и далай-лама бежал в Индию; отчаянные уличные беспорядки потрясли Дурбан; убит премьер-министр Цейлона[663], ставший жертвой покушения; Россия сердито смотрела на Запад, Запад сердито смотрел на Россию; Восток сердито смотрел на всех. Технология и силовая политика, объединясь, повсюду устанавливали ядерные силы потенциально еще более устрашающие, чем наводнения и землетрясения. В городах стало опасно выходить ночью на улицы. И тем не менее сердечная перемена, воспитание техники любви были ответом на растущий мировой беспорядок. Может ли кто-нибудь со всей честностью считать это заблуждением? Папа римский возможно и не выглядит реалистом, но он куда реалистичнее светских политиков.

Конечно, утешительно узнать, что человек совсем не плох и что во всем виноват моральный вирус, доставленный в Эдем на космическом корабле. Если умудренные опытом не могли без улыбки слышать о дьявольской силе, то молодежь с готовностью в нее верила. Участились случаи подростковой преступности, включая акты бессмысленного сексуального насилия, пыток и убийств, в которых виновные винили дьявола. Дьявол стал столь же ощутимой реальностью, как и Христос за Детей, и Большой Черный Иисус; его рога и глаза рисовали на басовых барабанах многих рок-групп; имя его призывали во время групповых наркотический оргий и изображали на майках. Если Карло хотел убедить часть христианского населения в том, что существует в мире ощутимая злая сила, не имеющая никакого отношения к первородному греху, то следует признать, он отчасти преуспел в этом.

Как бы то ни было, присутствие его было у всех на виду. Мне до сих пор трудно смириться с мыслью о том, что этот маленький прожорливый попик, которого я угощал обедом на Сардинии в конце войны призванной положить конец всем войнам, стал отцом всех верующих и могущественным живым мифом. Было бы весьма уместным, если бы человек, когда-то бывший его братом, восславил бы его возвышение чем-то вроде берлиозовского “Te Deum”[664] для учетверенного числа деревянных духовых, десяти рожков, шести труб, стольких же тромбонов, трех туб, огромной кухни ударных, ста струнных, органа и голосов, голосов, голосов. Слова “Te Deum”, разумеется, пришлось бы перевести на живые языки. Но Доменико, умолявший, будучи пьяным, о воссоединении брачных уз и пока отвергнутый, осел с бутылкой виски и синтезатором Муга[665] в Ментоне, не создав ни детей, ни великой музыки, и скорбел о своем одиночестве. Я тоже был одинок и Ортенс также после того, как дала испить цикуты бедняжке Дороти. Этот мемуар, как я вижу, теперь стал не просто хроникой одиночества, но и смерти, но так ведь и надо, ибо и сам хроникер при смерти. Хотя вестью одинокого Карло, которому оставалось жить еще пять лет, была, на самом деле, жизнь.

Загрузка...