XLVI

Король Артур и сэр Бедивер[448] спрятали Святой Грааль под развалинами часовни в лесу, а с ним и ржавое копье, пронзившее бок Христа. Затем они устало взошли на холм, где собрались перед последней битвой остатки их потрепанного войска. На небе клубились уносимые ветром на восток облака, трепетало потрепанное знамя с драконом, воины робко показывали “нос” приближающемуся врагу. Артур обратился к своим воинам, усталость его была заметна по сорванному голосу, но ветер доносил его слова даже до последних рядов, где находились остатки обоза; все без всякой надежды внимали его словам:

— Мы, искупленные кровью Христа, прославившие цивилизацию римлян доброй вестью Галилеи, мы, древние кельты, кому пожалована была святая вера, чтобы нести свет ее темным народам севера, мы сейчас стоим перед лицом уничтожения руками безжалостного и безбожного врага. Но пусть мы погибнем, вера же никогда не умрет. Кровь наша взойдет к небесам как курение Отцу небесному. Из земли, политой нашей кровью, родится новое племя христиан. Возрадуйтесь, ибо вера не умирает. Люди, исполните свой долг, как Святой Господь наш исполнил свой. Слышите шум саксонских орд, безжалостных язычников, пожирателей христианской крови и плоти? Не бойтесь их, осененные Святым крестом, ибо вам обещано царство Его. Христос умер и восстал из мертвых, и никогда не умрет. Вперед, в бой за веру и долг! Трубач, труби наступление!

При этих словах остатки потрепанного войска подняли копья во славу Бога и короля Артура.

Элу Бирнбауму все это не нравилось. Да и Джо Свенсону тоже. Поскольку им это не нравилось, то не нравилось это и Чаку Готлибу, и Дику Ротенстайну, и Эду Кингфишу. Мы сидели в оффисе Эла Бирнбаума за обсуждением сценария. Мы сидели за большим красивым столом красного дерева, на котором не было ничего, не считая кофейных чашек. На стенах висели фотографии кинозвезд с автографами, студийных рабов, пусть и по контракту, их презрительные усмешки небожителей резко контрастировали с усталой разочарованностью ашкенази и нордической хмуростью Свенсона.

— Я предупреждал вас, — сказал я, — что не собираюсь писать всякий вздор про Ланселота и Гвиневру[449]. Вот истинная суть легенды.

Что им, детям диаспоры и заблудшему лютеранину из Миннесоты, было за дело до этой легенды?

— Слишком много воскресной школы, — заявил Эл Бирнбаум. Что он знал о воскресных школах? — Слишком много болтовни о религии. Нам нужен рассказ о людях. Ваш король Артур говорит как проповедник.

— Именно это я и хотел сказать, Эл, — заметил Эд Кингфиш.

— В какие времена все это должно происходить? — спросил Джо Свенсон. — Во времена Шекспира?

— Намного раньше, чем в век Шекспира, — ответил я. — Даже раньше, чем в средние века. Это — начало темных веков. Примерно через пятьсот лет после Христа. Христиане-кельты сражаются не на жизнь, а на смерть с англосаксами. Англосаксами, — пояснил я, — вы называете британцев. Но настоящие британцы это — кельты. Король Артур — последний кельтский правитель Британии. После него правили англосаксы.

Похоже, никто этого не понял. Кельты-шмельты, им не нужны уроки истории, им нужен рассказ о людях.

— Я делал всевозможные фильмы про короля Артура, — заметил Дик Ротенстайн.

Там все не так, как ты говоришь, Кен. Там какой-то парень, сэр какой-то крутит шашни с королевой, а затем король Артур говорит, сэр как вас там, вы факались с моей женой.

— Они и в те времена говорили “факались”? — спросил Джо Свенсон.

— Это очень древнее слово, — ответил я. Англосаксонское. Родственное немецкому ficken. Я думаю, оно и на идиш звучит также. Это предположение не нашло никакого одобрения у присутствующих. Все посмотрели на меня подозрительно и еще с большим недоверием, чем до этого. Эл Бирнбаум лишь разогнал ладонью сигарный дым в ответ на мои слова.

— Мой контракт истекает через двуседмицу, — напомнил я.

— Через что? — спросил Чак Готлиб.

— Через две недели. Похоже, мы все время преследовали противоположные цели. Пустая трата времени и денег, вот что я скажу.

— Не желаю слышать этого, Кен, — с серьезным видом ответил Эл Бирнбаум.

Никакой траты впустую не было. Ты хорошо поработал. Но только твоя работа нам не подходит. Пока не подходит. Время еще не пришло. Когда-нибудь на экране будут не только говорить “фак”, но и показывать. И всю эту религиозную чушь будут жрать. Но сейчас время рассказов о людях, кодекса Хейса и католической лиги приличия. Принесите нам еще кофе, Лидия, — сказал он, обращаясь к вошедшей безобразной женщине, секретарше, которую подобрала его жена.

— Итак, — сказал я, — я не вижу большого смысла дорабатывать эту последнюю двуседмицу или две недели. Двуседмица, кстати, означает дважды семь, то есть четырнадцать дней и ночей. Есть еще и просто седмица, то есть неделя. За эту информацию я с вас денег не возьму.

Они кивнули, оценив мою щедрость.

— Прямо как у Шекспира, — заметил Джо Свенсон.

— Это ты уладишь в отделе, который занимается контрактами, Кен, без проблем. Я думаю, что ты найдешь там пункт, в котором говорится о неустойке или о чем-то подобном, штрафе, что ли, за нарушение условий контракта, Роб Шонхайт тебе объяснит. Куда ты торопишься, не понимаю, взгляни на это еще раз, выбрось всю эту религиозную сказку про белого бычка, нам это не нужно.

— Это как дырка в голове, — согласился Эд Кингфиш.

— Я приглашен в Германию, — ответил я. — На кинофестиваль. Они озвучили фильм по одной из моих книг. Мне за это причитается гонорар. Не знаю, зачем я вам это все рассказываю, — добавил я.

— Они не сожгли твои книги? — спросил Дик Ротенстайн. — Вместе с другими книгами во время публичных сожжений?

Мне стало стыдно. Они не сожгли мои книги. Мои книги были довольно популярны в нацистской Германии. Мне причитался там солидный гонорар в неподлежащих вывозу марках, которые можно было истратить на кожаные штаны, альпенштоки и черт знает что еще.

— Вот что, — скромно ответил я, — в следующий четверг. У меня уже забронирован билет на “Гинденбурге”[450]. Вылетает из Лейкхерста в Нью-Джерси. Так что я разрываю контракт. Наверное, нужно было внимательнее читать контракты.

— Всегда нужно читать контракты, — назидательно заметил Джо Свенсон. — Если не читать то, что напечатано мелкими буквами, можно без штанов остаться.

— Да вы посмотрите на эти дирижабли, — сказал Эд Кингфиш, — в этих газовых пузырях не только штаны потерять можно. Как в случаях с “Шенандоа”[451] и “Акроном”[452]. Двоюродная сестра моей жены вышла замуж за военного моряка, он был на “Акроне”, когда тот рухнул. Утечка газа и плохая погода. И с британским P-1-O что-то такое случилось. Дрянное это дело на них летать, не обижайся, Кен. Врезался в какую-то гребаную французскую церковь.

Принесли еще кофе. Эл Бирнбаум громко отхлебнул из своей чашки.

— Из этого можно сделать шикарный фильм — горящий дирижабль над Атлантическим океаном, тысячи людей прыгают на верную гибель, — заметил Чак Готлиб.

— Они берут всего около ста пассажиров, — заметил я.

— Столкновение, — сказал Чак Готлиб, представляя себе картинку, — множественное столкновение.

— Итак, джентльмены, — сказал я, — я повторяю, что сожалею о том, что мы не пришли к соглашению, хотя и могли бы. Множественное столкновение различных точек зрения и никакого разрешения разногласий. Так что, с вашего позволения…

— Точка зрения есть только у кассы, — сказал Джо Свенсон. — Запомни это, Кен. Все прочее — птичий щебет.

— Так оно и есть, Кен, — сказал Эл Бирнбаум. — Иди к Робу Шонхайту, он тебе разъяснит то, что напечатано мелкими буквами.

Я вышел из административного корпуса и пересек пару лужаек, где вращающиеся орошатели замочили мои брюки.

— Прочь отсюда, прочь от этого, — крикнул мне старик в остроконечном колпаке. Я шел через Калвер-сити под палящим калифорнийским солнцем в студию звукозаписи, где Доменико в это время должен был записывать воздушную музыку к фильму. У дверей студии горел синий свет, запрещающий входить, но вскоре он погас и я вошел. У музыкантов был обязательный перекур, пять минут каждый час. Трубы и скрипки отдыхали. Надсмотрщик с тяжелой челюстью, представитель профсоюза или мафиозо сидел в синем облегающем костюме и жевал спичку, зорко следя за музыкантами. Доменико в нарукавниках что-то вписывал карандашом в партитуру. Маленький человечек с искривленными пальцами профессионального переписчика подправлял партию трубы. Рядом околачивался продюсер фильма одетый как на гавайском пляже.

— Значит, без изменений? — спросил я Доменико.

Он вписал карандашом pp cresc f, затем сказал:

— Какие могут быть изменения? Мы пытались что-то изменить, ничего не вышло. Деньги я буду присылать, она знает это. Я не такой, каким она меня считает, какой бы я ни был.

— Какой ужасный позор.

— А что не позор? Будь что будет.

— Для карьеры Карло это страшный позор, ты об этом подумал? Его старший брат убит чикагскими гангстерами. Его младший брат хочет развода. Мать его пропала.

Прошло три месяца с того дня рождения Астрид Сторм.

— Да еще выяснилось, что он — найденыш.

— Кто?

— Как Том Джонс[453]. Подкидыш. Ватикану все это не по нраву.

— У каждого своя жизнь, — ответил Доменико.

— Окей, продолжим, — сказал продюсер.

Музыканты затушили сигареты и снова собрались. Верхний свет притушили, оставив лишь лампы над пюпитрами. На экране появилось изображение океана и открытой лодки с небритыми людьми в отчаянном положении. Был хмурый рассвет, затем взошло солнце. Появилась летящая чайка, и у Кларка Гейбла при виде ее на небритом лице стал появляться румянец сперва от удивления, а затем от радости, раньше, чем у его товарищей по несчастью. По экрану проплыла вертикальная полоса сложенной пленки для отметки времени.

— Земля? — произнес Гейбл. Затем эпизод начали прокручивать сначала. Доменико просто смотрел первый прогон. Во время второго он поднял дирижерскую палочку. Скрипки всколыхнулись. Несоответствующий им низкий звук медных духовых должен был символизировать состояние людей в лодке. С восходом солнца три трубы с сурдинами и два гобоя изобразили робкую надежду. При появлении чайки флейта исполнила арабеску. Она запоздала на долю секунды, и это запоздание было, разумеется, на совести композитора.

— Merda, — промолвил Доменико. Свет зажегся. Кликнули секундомеры. Флейте было велено не обращать внимания на партитуру, а только следить за дирижерской палочкой.

— Нужно вставить что-нибудь, Ник, — сказал продюсер, — для этого движения руки. — Он имел в виду эпизод, в котором рука изможденного человека, до этого бывшая возле его шеи, изнеможенно падает.

— А почему эта рука была вообще поднята?

— Ему кажется, что он задыхается, Ник. — Снова объявили перекур, и Доменико пришлось вписать угасающий звук кларнета и приглушенный удар басового барабана.

— Ничего не хочешь сказать на прощанье? — спросил я.

— Ничего, — хмуро ответил он, записывая поправку в партитуру.

— Ну что ж, — сказал я, — тогда прощай. — Я протянул ему руку. Доменико рассеянно и слабо пожал ее. Но за дирижерским пультом он держался уверенно, вне всякого сомнения.

— Мы еще встретимся, — сказал он. — Мир тесен.

— Порою даже слишком тесен. — Затем, произнеся “Addio”, я сделал прощальный жест вроде военного салюта. Я не думал тогда, что когда-нибудь снова его увижу. Я оставил его с его пластичной музыкой и потерпевшими кораблекрушение и пошел искать студийную машину, которая отвезла бы меня в “Сад Аллаха”.

Ортенс с близнецами и я через несколько дней после этого улетели из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк. Между ними было все кончено несмотря на пятнадцатилетний брак, недурно по голливудским меркам. Что бы не предпринимал Доменико в смысле развода по причине несовместимости характеров, что и Ортенс целиком признавала, она решила остаться замужней. Она решила сохранить верность своей религии, держась за нее также, как и за свой британский паспорт. Но Доменико и близнецы стали американцами, у близнецов даже появился американский акцент. Они сидели через проход от меня и Ортенс и препирались друг с другом, складывая пазл, который им дала стюардесса. Нет, вот этот, ду-уура. Вот этот, болван. Ты кого обзываешь болваном, ду-уура? Стюардесса, величественная безмозглая калифорнийская блондинка раздавала обед: куриное рагу с бобами и салат из безвкусных нарезанных помидоров размером с блюдце. Я прихватил с собой бутылку шампанского “Мумм” и мы задумчиво потягивали его из бумажных стаканчиков, пролетая над ночным Нью-Мексико. Трансконтинентальные перелеты были в то время новинкой и занимали куда больше времени, так что в Нью-Йорк мы должны были прилететь лишь утром. Ортенс с близнецами должны была вселиться в мою манхэттенскую квартиру. Ортенс собиралась снять студию в Гринич-виллидж, где в те времена за съем брали недорого, и продолжать заниматься скульптурой. Близнецов предполагалось пристроить в привилегированную частную школу на Парк-авеню, основанную педагогом-теоретиком, автором книги “Ты есть око среди слепых”. Он исповедовал доктрину изложенную Платоном в “Меноне”. Близнецы не многому там выучатся. Вы уже сложили весь паззл?! Ну, вы умницы. Да-а, мы хотим еще.

— Ну так что? — спросил я Ортенс.

— В смысле?

Она выглядела прекрасно в свои тридцать с лишним, элегантная в коричневом костюме с плиссированной юбкой и широким воротом с отворотами и широким поясом, в блузке по самое горло, маленькой шляпке с бантом. В речи ее практически не было американского акцента. Она всегда чувствовала себя там не на месте, в то время как Доменико, Ник Кампанейти, стал совершенно акклиматизировавшимся калифорнийцем.

Я слышал как он говорил кому-то по телефону: “Как насчет немного голфи?” или мужчине-певцу: “Это было прекрасно, любимый мой”.

Она чувствовала, что в Нью-Йорке, городе, где много искусства и галерей, у нее есть будущее. Она будет работать с металлом, как Сидони Розенталь в Париже. Секс? Целомудрие брака, пусть и разбитого? Я не стал с ней обсуждать это. Если, как я предполагал, она уже вкусила лесбийских утех, то это если и грех, то простительный, растраты семени в этом нет. Хоть писать об этом в книгах законы Британии запрещают, но ничего отвратительного в этом нет, если конечно этим не занимаются такие ужасные страшилища, как эта Тарльтон. Мысленная картина двух красивых обнаженных женщин, ласкающих друг друга, меня даже возбудила.

— Да ничего, — сказал я. Как бы то ни было, Карло, пусть и пьяный, заверил меня в том, что Ортенс в ад никогда не попадет. А я ведь, не следует забывать, призван подтвердить святость Карло. Святому должно быть известно.

Она едва улыбнулась. Судя по бессмысленности диалога, мы оба впадали в детство. Близнецы играли в “кто кого стукнет”. Один держал вытянутый палец, другой или другая старалась своим пальцем стукнуть палец партнера. У кого реакция лучше. Но реакция их становилась все хуже. Им хотелось спать.

— Покажи мне еще раз это письмо, — попросила Ортенс.

Я ей его показал. На конверте была марка Третьего Рейха, но адреса на самом письме не было. Письмо было коротким, в нем говорилось, что болезнь неизлечима и что она хочет своею смертью помочь другим. Все дело в том, что теперь она ничего не боится и несмотря на усиливающуюся слабость использует оставшийся ей недолгий срок для того, чтобы помочь тем, кто более всего нуждается в помощи. Никто не должен о ней беспокоиться. Она свою жизнь прожила.

— Смелая, — сказала Ортенс. Ее красивые глаза увлажнились. — Как она права. Но наверное страдает от боли ужасно.

— Карло она написала что-то такое про искусственную прямую кишку. Что это остановит рост опухоли. Карло ничего ей не сказал про эту историю с усыновлением. Теперь уже нет смысла говорить об этом. Дорогая мать, любящий сын. Тебе не приходило в голову, что когда она умрет, у Карло кроме нас никого не останется?

— У него еще есть сестра. Которая будет и дальше верить в то, что она ему и в самом деле сестра.

— Она сестра сестер, хотя нет, теперь уже мать-настоятельница. А Карло остается в миру вместе с нами. У него, правда, остались только мы. Вот что значит брак, создание нового созвездия. И даже когда брак распадается, созвездие остается.

— Я все еще недолюбливаю Карло.

— Даже несмотря на то, что именно он предложил вам расстаться? Он не стал убеждать тебя в святости брачных уз и настаивать на супружеском долге. Наоборот. Для Карло никого выше тебя в мире нет.

— Ты так говоришь о Карло, будто он важная персона.

Задний ум? Не думаю.

— Карло преобразует христианство, — сказал я.

— Ты полагаешь, что это важно?

— Это важно для тех, кто еще верит в него. Для многих миллионов людей. Даже для меня это может стать важно.

— Если что?

— Если два Бога сольются воедино. Один, создавший меня больным, и другой, требующий, чтобы я был здоровым.

В голове у меня вдруг вспыхнул яркий образ Кончетты Кампанати тогда, в саду, на окраине города, где производили гниющий молочный продукт.

— Бог моего естества и Бог правоверной морали. И если Бог, тот или иной, или оба вместе покажут, что могут действительно победить князя крыс.

— Кого?

— Отца лжи. Карло он явился в образе крысы в углу комнаты в “Саду Аллаха”. Он обращался к нему именно так — mon prince. А также как к такому же сироте, как он.

— Я не верю в него.

— И не надо. А я его видел. В другом саду Аллаха.

Величественная безмозглая калифорнийская богиня склонилась над нами с очаровательной бессмысленной улыбкой и спросила:

— А вы так и будете полуночничать как две совушки или все же поспите?

Видно было, что она принимает меня и Ортенс за мужа и жену. Дети уже спали. Мы, должно быть, приближались к северо-восточному углу Канзаса. Большинство пассажиров спало; двое лысых сотрудников профсоюза артистов, толстый остряк коммивояжер, юная восходящая кинозвезда, выглядевшая глупо с отвалившейся во сне челюстью, других в полумраке было не разглядеть. Ортенс осмысленно улыбнулась ей в ответ и сказала:

— Вы очень славная девушка.

— О-о, спасибо, а вы двое — охотники за талантами? — Она принялась смешно охорашиваться. Американские женщины даже к собственной красоте относятся с недоверием. Они помогли создать культуру, в которой все должно быть использовано. Красота ее была подобна чемодану с образцами на коленях у храпевшего коммивояжера. Она выдала нам одеяла с таким видом, будто играет в кино стюардессу, раздающую одеяла. Ортенс пробормотала молитву, которой научила ее мать в детстве, прося protection de Dieu и ее ange gardien[454], затем закрыла глаза. Как теперь похожи они были, она и спящие близнецы, длинные угольно-черные ресницы, светлая кожа, дар полночных стран, медового цвета волосы. Я все не мог уснуть. У меня с собой был томик Данте, я раскрыл его наугад: “Ад”, песнь шестнадцатая. Гвидо Гверра, Теггьяйо Альдобранди, Джакопо Рустикуччи[455] горящие в аду за грех содомии. Не лучшее снотворное. Я закрыл книгу и глаза и предался ностальгии: ночная молитва Ортенс, отвергнутый сценарий о короле Артуре. Битва продолжалась, сирота Карло был в центре ее, а я был отброшен и собственной волей, и наследственностью на самый край поля битвы шириной со вселенную. Я хотел сражаться, но не знал за что. И однако, может быть из сострадания к сироте, принял его сторону: эта книга о реформации христианства выйдет в свет следующей весной под моим именем и под моим заглавием “Новые пути к Богу” Кеннета М. Туми, издательство Скрибнер, с частично отрекающимся предисловием: “Это — идеи вдумчивых христиан, ищущих вселенской веры и божественного добра, чтобы противостоять растущему злу нашего времени. Можете называть меня кем угодно — слушателем, стенографом, редактором, но не считайте меня автором предложенного плана. Я могу лишь сказать, что осознаю силу зла и необходимость солидарности сил добра. Я надеюсь, что эта книга поможет разъяснить эту мысль растерянным людям доброй воли, ищущим веры, но не могущим найти ее, и ради этого совлекаю с себя рубище романиста и временно облачаюсь в мантию богослова.”

Когда я принес рукопись Перкинсу в офис Скрибнера, я застал там Эрнеста Хемингуэя, который дрался с каким-то вшивым выродком, кричавшим, что у него протезы вместо cojones[456]. Он еще был полон впечатлений от Испании, восторгался барокко и, по его собственному признанию, принял католицизм в Милане во время войны; он рад был написать несколько одобрительных строк о моей книге, даже не читая рукописи.

“Это — очень важная книга. Если мы верим в человека, мы должны верить и в Бога. Эта книга учит нас как обрести веру. Это, замечательная книга, черт побери”. Последнее предложение пришлось убрать, поскольку он его уже использовал в отзыве на “Улисс” Джойса.

Не в силах уснуть под монотонный рев самолетных двигателей, я размышлял над короткой главой этой книги, в которой говорилось о евреях. В некотором смысле, говорилось в ней, христиане также являются евреями, ибо у них общая священная книга, и те, и другие считают Авраама своим праотцом, почитают пророков, прославляют героизм воителей за веру, считают Моисея основателем завета с Господом, признают, что учение Христа основано на принципах Торы, и так далее. Тот факт, что христиане признали приход мессии в глухой римской провинции, а иудеи отрицают это, ни в коей мере не обесценивает их древнюю веру. Христиане виновные в долгих и позорных преследованиях евреев должны признать их право на существование как одного из многочисленных экзотических островков в христианском мире, признать, что они наделены особыми талантами и божественным даром, что их порою предвзятое чувство собственной исключительности оправдано в силу событий нашей общей истории. Необходимо сплочение рядов перед лицом безбожных погромов, и в идеале христиане должны быть готовыми сражаться и даже погибать заодно с детьми Израиля. Очень прямо сказано, и судя по ее письмам, Кончетта Кампанати явно одобрила такое мнение. Но что мог сделать я, сторонний наблюдатель без всяких обязательств, чтобы остановить унижение, ограбление, порабощение и уничтожение евреев?

Я постараюсь, если смогу, забыть о том, что происходящее в Германии едва ли задевало каким-то образом моих хозяев в Калвер-сити. Все равно кодекс Хейса[457] и католическая лига приличия не позволят изобразить на экране то, как нацисты обращаются с евреями, ссылаясь на неприличие. Я также должен забыть о том, что Эд Кингфиш, Чак Готлиб и Эл Бирнбаум с присными выбросили мой сценарий, в котором была изображена отчаянная борьба христиан-кельтов с вторгшимися в королевство Артура языческими ордами. Я должен забыть и о том, что Роб Шонхайт не пожелал пойти ни на какие уступки по поводу контракта и содрал с меня совершенно необоснованно огромный штраф в десять тысяч долларов.

Евреи хорошо научились читать мелкий шрифт; а вот надпись огненными буквами на стене — это исключительно для халдеев. Недостойная мысль, я спрятался от нее, уснув.

Проснулись мы сильно помятые, когда стали разносить апельсиновый сок и кофе в картонных стаканчиках; раннеосенний рассвет озарял башни Манхэттена.

— Мне папа приснился, — сказала малышка Энн. Не лучшее предзнаменование начала дня.

— А мне снились лошади, — сказал Джонни.

— А мне ничего не снилось, — сказала их мать.

— А вам что снилось, дядя Кен?

Небоскребы Манхэттена были похожи на разноцветное мороженое, а восходящее солнце — на лижущий язык Бога.

— Мне снились, — ответил я, — говорящие индюшки. Они говорили “гэббл, геббл, гиббл, гоббл, габбл”. Отсюда и выражение, которое вы слышали в Голливуде — болтать как индюшка.

Дети стали тихо обсуждать это друг с другом.

Как же великолепен этот город, который иногда называют Джу-Йорк, отрада оку Божьему. Золотой Иерусалим, великий Вавилон. Самолет приземлился на небольшом поле, по которому бегали зайцы.

— Джонни, посмотри, кролик!

Вскоре мы уже сидели в черном лимузине, принадлежавшем авиакомпании, и мчались по выложенному белой плиткой тоннелю Холланда[458]. Потом еще короткая поездка на такси до моей квартиры, которой предстоит стать жилищем моей сестры.

— Ничего, прилично, — сказала Ортенс, обойдя квартиру. — Пыльно только.

##Дядя Кен, а это что за здание? А почему не видно Эмпайр Стейт[459]? Дети, вы теперь живете в Эмпайр Стейт. Да-а? Вы теперь можете считать себя ньюйоркерами. Здесь гораздо лучше, чем в Калифорнии, там только праздность да апельсины да еще искусство, взявшее за образец посредственность. А это — центр мира, бастион свободного предпринимательства. Завтра мы поднимемся на самый верх Статуи Свободы. И я подумал про себя: вот они, мои близкие, больше у меня никого нет. Тут они в безопасности, я дал им гнездышко. От разом нахлынувших разных чувств у меня навернулись слезы.

Загрузка...