XXIV

Вам, моим нынешним читателям, живущим в наш просвещенный век, тогдашние мои страхи и псевдородительские опасения за честь Ортенс покажутся нелепыми и ханжескими. К тому же, если считать, что один лишь Доменико был тем, кто на нее мог покуситься, они были и неуместными, по крайней мере, в то время, ибо Доменико получил письмо из Милана от Мерлини. Я ему сам это письмо отдал в руки вместе с утренним кофе, поднявшись рано, чтобы следить за нравственностью. И ведь я, идиот этакий, сам в тот день собирался на свидание, да еще в самое неподходящее время. Но довольно об этом. Мерлини срочно требовал экземпляр хотя бы вокальной партитуры “Бедных богачей”. Она предполагалась к постановке к открытию осеннего сезона в Ла Скала вместе в первыми двумя одноактными операми “Триптиха” Пуччини. Кроме того, предполагалось открыть сезон балетом Байера “Фея кукол”[205], в последний раз дававшегося 9 февраля 1893 года, а также премьерой “Фальстафа” Верди; но чтение партитуры подтвердило слухи о ее посредственном качестве. Итак, хотя никаких обещаний не было, все же Доменико имел некоторые шансы. Прочтя письмо, Доменико, еще не успев одеться, голым по пояс пустился в пляс, радостно целовал Ортенс и, хотя и не столь уверенно, меня. В какой-то момент он вспомнил, что есть и моя доля участия в написании либретто, и принялся со слезами на глазах выражать то, что Ортенс, которая еще также не успела одеться и была лишь в халате, назвала Kunstbruderschaft[206]. Но вскоре он забыл о моем участии, это был его день.

Ортенс и я проводили его на вокзал прямо перед полуднем. Он сказал, что скоро вернется, оставив большую часть своих вещей у меня и взяв с собою лишь вокальную партитуру и незавершенную оркестровку; сказал, что даст нам знать о себе. Садясь в поезд до Вентимильи, он снова расцеловал нас. Экстравагантные тосканские прощальные жесты с его стороны, сдержанные английские — с нашей. Мы с Ортенс посмотрели друг на друга, когда он уехал.

— Все в порядке, ты же знаешь, — сказала она. — Я — не героиня Генри Джеймса, жаждущая быть соблазненной пленительным южанином.

— Понятно. Какую именно героиню ты имела в виду?

— А-а, ну помнишь, из той маленькой книжки, которую он тебе подарил, Мэйси или Тилли, или как-то еще ее звали, в общем ужасная старая зануда. Ну, из той книжки, которую он так любовно надписал: “От вашего временно занемогшего, но все еще, по большей части, веселого друга и наставника”. Как ты полагаешь, обедать еще рано?

— Ну, понимаешь, — ответил я, — у меня сегодня в обед назначена встреча. С одним молодым актером, приехавшим сюда в отпуск. Может быть, ты себе что-нибудь приготовишь сама, а вечером поужинаем вдвоем где-нибудь и обсудим планы на будущее. Например, у “Эза”. Там бывал Ницше, он там написал несколько глав “Так говорил Заратустра”.

— Это значит, что там вкусно готовят, верно? Сестра Гертруда нам часто рассказывала про сверхчеловека. Так это тот самый человечек, которого ты встретил вчера вечером? Тот стройный блондин, которому ты пришел на помощь?

— Что ты имеешь в виду?

— Ну как же, подсобил ему в его рвотной муке, поддержал страдающую голову.

— Видишь ли, я его узнал. Он должен был играть в одной из моих пьес, но потом что-то не сложилось. Я также знал его отца, — добавил я, — сэра Джеймса Карри. Погиб. Он теперь круглый сирота, бедный мальчик.

— Можешь мне не рассказывать все это, — ответила она. — Я и так ясно вижу как ты трепещешь в предвкушении объятий его гибкого тела. Пожалуйста, делай что хочешь. Только, пожалуйста, перестань изображать высоконравственного старшего брата, вот и все. Бррр. Так чем же мужчины занимаются друг с другом? — снова спросила она.

— Примерно тем же, чем мужчины занимаются с женщинами. С поправкой на анатомию, так сказать.

— Это ведь дурно, не так ли? Это то, что сестра Магда назвала бы грехом против природы. Это должно быть дурно, противоестественно.

Мы прогуливались по рю Гримальди, залитой мартовским солнцем.

— Некоторым из нас, — заметил я, — естественные вещи кажутся противоестественными.

— Это ведь неправильно, не так ли? Это болезнь, верно ведь?

— Значит, Микеланджело был болен, так что ли? — я ведь ей это уже говорил. Или нет, конечно, я матери это говорил. Да и, разумеется, было нечто болезненное в экстравагантной мускулатуре Давида и в фигурах “Страшного суда” Сикстинской капеллы.

Так уж некоторые из нас устроены, — это я, несомненно, говорил ей раньше, — такими уж мы созданы.

— Не верю я этому, никто не создан таким. Бог бы такого не позволил.

— А, снова вспомнила о Боге. Мы уже его не ненавидим, не так ли?

— Тебе нужно обратиться к психо… как его, — заметила она.

— А я полагал, что Церковь не одобряет этой любительской душевной хирургии.

— Ну, ты же Церкви не принадлежишь. Только биологически чистые могут ей принадлежать. Ладно, забудь.

Мы подошли к подъезду многоквартирного дома напротив Марсельского Кредитного общества. Дверной молоток парадной двери был выполнен в форме усмехающейся головы монаха в капюшоне, наверное с намеком на название княжества. Я отдал ей ключи.

— Я вернусь в три или в четыре, — сказал я. — В ящике со льдом есть ветчина, салат, еще кое-что.

Она поглядела на меня зловредно, затем грустно улыбнулась и, потрепав меня по левой щеке, произнесла:

— Бедный старый Кенни-пенни.

То, что произошло после обеда в единственной спальне номера гостиницы “Иммораль” или “Амораль”, как ее называл барт сэр Дик, не нуждается в описании. Достаточно лишь сказать, что изголодавшиеся железы и эмоции были удовлетворены. Но слово “любовь” несмотря на предостережение данное в похабном лимерике мерзавцем Норманом Дугласом (с которым Дик однажды встречался и был под пьяную руку им облапан, за что получил прозвище Абнорман Нетрах) грозило значить куда большее, чем страсть и удовлетворение. Слова “я люблю тебя, мой любимый и любящий мальчик” означают лишь желание обладания на скотском уровне (кто этот мужчина, с которым ты обедаешь сегодня? Кому это ты улыбнулся на Бульваре мельниц? Кто эти люди, пригласившие тебя на яхту? Да-да, я знаю, я обедаю с сестрой у “Эза” или в Антибе, или в Канне, но это мой долг, а не удовольствие. Мне необходимо знать, где будешь ты, и так далее). Тем не менее, Дик был забавен, капризен, но удобен, хотя и слишком часто подшучивал над собственным именем. Зайдя к нему в гостиницу на третий день нашей связи, я обнаружил лишь написанную гневным почерком записку: “Ушел к Петтиманам. Х… в соус пикане сегодня в меню не будет.” На четвертый день он надул губы и изрек: “Я ждал какого-нибудь маленького подарка, какой-нибудь красивой безделушки от Картье, знаешь ли”. И хотя я знал, что теперь должен ему что-то подарить, денег на частную публикацию своих стихов в отличие от этой шлюшки Вэла он не просил. Денег у него самого было вдоволь и стихов он не писал. Он вообще ничего не делал. Говорил, что ранней осенью закончит свои странствия по Европе и вернется в свой мавзолееподобный дом в Беркшире, заведет там теплицы, чтобы всерьез заняться изучением вопроса о разведении орхидей, знаешь, милый мой, таких чудесных штучек в форме яичек.

Ортенс, как я и предполагал, завела свои порядки. В Монако не было подходящих мест для приема солнечных ванн, хотя княжество и принадлежало Обществу морских курортов, поэтому она стала ездить поездом в другие курортные места побережья, в Болье или Ментон, где имелись и песчаные пляжи, и скалы, питаясь по дороге сэндвичами с белым вином, по вечерам возвращалась в княжество и играла в теннис с симпатичными безобидными англичанами, которые думали, что я играю, ха-ха, в крикет и у которых был семнадцатилетний сын, прыщавый книжный юноша; по вечерам мы ужинали вдвоем, иногда ходили в кино на фильмы с Лоном Чейни[207], этим и ограничивалась моя опека.

— Уезжаю в Барселону, — сказал мне Дик, указывая на наполовину упакованные чемоданы. — По пути остановлюсь в Авиньоне.

Это было на десятый или одиннадцатый день нашей связи.

— Ты ведь говорил, что не сейчас. Ты же собирался только в апреле.

— Передумал, имею право. А что тебя тут держит? Я бы предпочел поехать с тобой, а не с мерзким зубастым типом Буги.

— Кто это такой? О чем ты? Что, вообще, происходит?

— Ну ты же всегда говорил, что мы свободны, как чистый и прозрачный воздух. Необремененные или что-то в этом роде. Все что нам нужно, это лишь перо и бумага и, ага, священный талант, и монастырская келья, и словарь. Живем, где захотим. Ну так и поедем в Барселону с остановкой в Авиньоне. Sous les ponts de[208]. Будем гоняться друг за другом вокруг папского дворца.

— Но у меня же тут сестра, черт побери.

— Да, слышал, слышал, как же, но ни разу не видел, не верю.

— Она, правда, здесь, будь ты проклят. Я не могу ее бросить тут одну.

— Ну а как же этот тип из жоперы, про которого ты говорил? Он ведь за нею присмотрит, верно? Споет ей что-нибудь сладкое.

— Его сейчас тут нет, и слава Богу, что нет. — Нельзя же восемнадцатилетнюю девчонку бросать одну.

— Ну да, он ей тут же вставит, как пить дать. Трахает все, что движется. Ладно, успеется еще съездить в Авиньон. Мне пришла фантазия чего-то остренького испытать сегодня. В Ницце, в старом порту. Только что прочел что-то такое на стене, ну и захотелось потешить задницу. Как моему покойному папаше после обеда. Старый порт, очень мило. В Ницце.

— О чем ты? Чего ты хочешь? Побаловаться с матросами? Подраться? Хочешь, чтобы они тебя вздрючили и содрали с тебя кожу живьем?

— Нет, ну зачем же так сразу. Просто, посмотреть. Поглядеть как они кидаются друг в друга бутылками, как дерутся, мало ли что еще. Полюбоваться на их драные одежды, послушать их грубые речи. Просто для разнообразия.

— Мне кажется, это скверная затея.

— Нет, вы только послушайте этого волшебника, превращающего опыт в бессмертные слова! Читал, что-то такое когда-то, мой милый, это не про тебя. Ты ведь у нас тихая мышка, пишешь только про чужой опыт.

— Ты с кем-нибудь говорил обо мне?

— О, только о себе, все о себе, как всегда. Никто из моих друзей о тебе ничего даже и не слыхал. Ладно, пошли ловить такси до вокзала, а там — ту-ту, в Ниццу!

— Я должен вернуться к семи. Ортенс будет ждать меня.

— Ортенс. Вот как ее зовут. Ах, ну да, вы же оба наполовину лягушатники. Вот у тебя и будет возможность похвастаться знанием местного жаргона там, куда нас занесет судьба. Редкий жаргон. Говорит на нем, как на родном. Грозный господин. Поехали.

И мы поехали несмотря на мою неохоту. В старом порту мы выпили немного коньяка в двух кафе украшенных сетями и якорями. Время для развлечений, каких искал Дик, было неподходящее, время послеобеденного сна. Наконец, мы набрели на бражничающих матросов, но не французских, а британских. На их сдвинутых на затылок бескозырках значилось “ЕВК Беллерофон”. “Задира-хулиган”, вон, стоит на рейде. Весеннее плаванье. На стойке бара стоял граммофон с трубой, который охраняла сурового вида женщина похожая на бульдога с рыжими кудрями и обнаженными пятнистыми руками толщиною с бедра. Некоторые матросы танцевали под мелодию времен войны “Бинг Бойз”:

Назерлитлдринк, назерлитлдринк, назерлитлдринк уондуазанихарм.

Завод граммофона кончился и пластинка медленно остановилась под недовольные крики и стоны матросов. Хозяйка мускулистой рукой снова завела его. Загорелый как кокосовый орех ливерпульский матрос с черными нечесаными волосами стал ее лапать, приговаривая: “Что за милашка, ишь какие окорока, есть за что подержаться”. Она его ударила, но без злобы. В забегаловке воняло блевотиной и мочой, лужа под дверью сортира указывала на то, что толчок забит.

— Ce monsieur-ci, — начал Дик на чистом, как у гувернантки, французском, — voudrait quelque chose a manger. Un petit sandwich, par exemple[209].

Хозяйка что-то хрипло пробормотала в ответ на местном жаргоне.

— Просто пытаюсь, — улыбнулся Дик одному из матросов, — заказать вам какую-то закуску.

За стойкой бара появился лысый потасканный мужчина в грязном фартуке, он зевал во весь рот, едва проснувшись после сиесты, показывая золотые зубы и обложенный сухой язык. Дик заказал ему два абсента.

— Мне с водой, — добавил я.

— Чепуха. Это кощунство. Веселит сердце, — сказал он, подмигнув матросу и опрокидывая в себя рюмку. — Вот так, залпом надо.

— Мы все это делали, — сказал один из матросов, — но некоторые в этом не признаются. Так вы, ребята — местные?

Одинокий старшина сидел остекленевший за залитым столом. “Уделал я этого ублюдка”, — произнес он несколько раз.

— Я с ним танцую, — сказал другой матрос, побуждаемый своим товарищем, бойко рванувшемся по направлению к нам. С ним — имелось в виду с Диком.

— Я восхищен, — ответил Дик и проглотил третью рюмку абсента.

— Вот так, залпом, никак иначе.

— Будь осторожнее, — заметил я, все еще не окончив первую порцию абсента.

— Все нервничаешь, старина. — Он стал танцевать уанстеп с матросом, молодым человеком с обезьяньим лбом, но честными глазами. “Иф ю уа де онли гал ин де уалд”.

— Так вы — местные ребята?

— Уделал я этого ублюдка.

С отвращением вспоминаю это; непонятно зачем, если я и чуда не могу вспомнить? Вам давно уже не следует мне верить. Дик, это я хорошо помню, настаивал на том, чтобы приготовили коктейль “кровь висельника”, причем смешали его в висевшей на стене банке из-под немецкой солонины: коньяк, виски из Индокитая с косоглазым шотландцем на этикетке, белый ром, настоящий почти черный ром “Кровь Нельсона”, джин, порт, вот эту липкую дрянь похожую на сливовый сок, бутылку Гиннеса, хотя неважно, и эта моча сойдет.

— Настоящий сэр, этот ваш приятель, правду ведь он сказал? — обдав меня ромовым перегаром, спросил матрос по имени Тиш.

— Очень легко пьется, — ответил сэр, разливая по рюмкам коктейль, — признайтесь, ведь легко?

Танцы продолжались, один из танцующих стал нежно покусывать горло партнера, тот млел от удовольствия. Порыв вечернего бриза распахнул дверь заведения, повеяло свежим морским воздухом. Затем дверь снова задраили и мы снова очутились в вонючем полумраке при свете тусклых качающихся ламп в бумажных абажурах. Хорошо пьется, гладко, да.

— Их курит принц Уэльский, знаете вы это? — спросил задиристого вида ливерпулец по кличке Мокрый Нелли. — Могу поспорить, сколько раз на этом выигрывал. Называются “Младенческая попка”, я их видел в продаже.

Хозяйка пожелала узнать, кто будет платить. Сэр заплатит. Он кинул кучу бумажек на залитую цинковую стойку.

— Бога ради, будь осторожней.

Я забрал большую часть денег, спрятал их в карман пиджака, поспорил с хозяйкой по поводу сдачи.

— А с абсентом было бы еще лучше, — сказал Дик, изгибаясь в танце. — Придает дополнительный вкус, этому, как его. Ну да ладно, в следующий раз добавим. Хорошо идет.

— Так кого же нет дома, когда все тут?

— Sang de bourreau[210], — сказал Дик, обращаясь к хозяйке и бармену в грязном фартуке, курившему самокрутку, — запишите это в своем меню в числе настоящих delices etrangers.

— Etrangeres, — поправил я, педантичный дурак. — Женский род, множественное число.

— Ты чего тут, козел, вякаешь про женский род?

Безгубый матрос с белесыми глазами, сидевший у другого конца стойки бара, давно уже следил за мной.

— Сдается мне, — начал он, — что ты именно тот, кого следует вздрючить.

Я нервно выпил.

— Точно, его, — поддакнул светловолосый похожий на ангела матросик по кличке Порки. Рабочему классу униформа к лицу.

— Рабочий класс… — начал было я.

— Не-е, он точно напрашивается, я уж вижу, что это за тип, по голосу его чувствую.

Пора было спешно убираться.

— Мне пора.

— Ему к сестре пора, — объявил во всеуслышанье Дик. — Он сестру свою трахает перед ужином. Для аппетита.

— Ну и подонок, — сказал Тиш или кто-то еще. — Ну ладно, когда папаша дочку тянет, это еще понять можно. Но такого урода, что трахает родную сестру, просто необходимо вздрючить.

— Это была шутка, — ответил я. — Дурацкая шутка.

— Это не шутка, черт побери, ты, выродок, — сказал тот, что с белесыми глазами. Шейные мышцы его напряглись. — Сейчас мы тебя вздрючим.

— Ну, хватит слушать этот вздор. Дик, — позвал я, — мы уходим. Я взял ближайший ко мне стакан и допил его. Не из жажды, а просто, чтобы успокоиться. Дик не слышал и не слушал. Он танцевал с хмурым быковатого вида матросом по кличке Спаркс, и это Спаркс ритмично напирал на него. “Лэт де грейт биг уалд кип тернин”. Я уж подумал о том, что хорошо бы сейчас случиться сердечному приступу, но сердце билось ровно, наверное, от всего выпитого спиртного. “Фор ай оунли наоу дет ай лав ю сао”.

— Мы тебя еще вздрючим, урод.

— О, Бога ради, — ответил я и сдавил стакан так, что он разбился. Кровь на пальцах. Черт побери.

— Ничего, Порки тебе их оближет. Он у нас такой, наш Порки, маленький кровосос, — сказал Тиш.

Но Порки в это время стало совсем плохо, он был бледен и весь в поту. Я сам слизал с пальцев кровь. У граммофона опять кончился завод и никто не стал его снова заводить. Толстая кудрявая стерва накинулась на меня по поводу разбитого стакана.

— Блевать хочу, — стал давиться Порки, — прямо сейчас.

— Пошли, миленький, — сказал Дик, — папочка тебе головку подержит. — Он нежно обнял Порки, у которого изо рта текла слюна.

— Все в порядке, мадам, тебе, тебе говорю, корова. За все будет уплочено. — Он потащил шатающегося Порки к выходу.

— Вот это, — сказал Тиш, — настоящий джентльмен. Недаром он сэр. — Ночной ветер ворвался в распахнутую дверь. Спаркс закрыл ее своей задницей. Дик и Порки остались снаружи. Я тоже собрался уходить.

— Нет, ты, ублюдок, останешься тут, — сказал тип с белесыми глазами. — Тебя ждет вздрючка.

— Уж не от тебя ли и чьего там флота? — ответил я словами одной из моих дурацких пьес.

— Имеются возражения? — сказал кто-то с красным лицом, придвинувшись ко мне вплотную. — Не понял?

— Я ухожу, — ответил я, удивляясь самому себе, и схватил с мокрой стойки разбитый стакан, угрожая им сгрудившимся вокруг меня синим мундирам.

— А-а, не хочешь по-хорошему. Так получи же, — но кулак с наколкой “любовь и долг” в синих цветочках не достиг цели, рука, которой он принадлежал, обессилела от избытка выпитого. Дверь в темноту снова растворилась, и вошли еще двое матросов, на сей раз французских в беретах с помпонами, на которых была надпись “Мазарини”. — Парлевууу, уи, уи. Джиг-джиг требон. — Это ведь название моей пьесы. Я бросил разбитый стакан на грязный пол и, зачем-то, растоптал его каблуком, смешав осколки с окурками. Затем плечом проложил себе дорогу к двери.

— Возвращайся, урод, вздрючка ждет.

— Дик, — позвал я, заглянув в боковой переулок. Там горел единственный тусклый фонарь. Я добежал по нему до какого-то узкого прохода. Я услышал стон, затем плеск. Вышедший из-за туч узкий серп луны осветил Дика, вполне трезвого и сильного, крепко державшего за талию согнувшегося пополам матроса. Штаны матроса были спущены и связывали ему щиколотки. Дик весело трахал его на манер Нормана Дугласа.

— Секундочку, милый, — улыбнулся Дик, еще немного, и он твой. Совсем не тугой, даже удивительно. Наверное, от тошноты расслабился.

Он продолжал его трахать. Затем содрогнулся, раскрыл рот, как будто съел кусок лимона без сахара, и кончил.

— Восхитительно. Такой глупенький. Ну давай же, подымайся, папочка просит.

Послушался звук двух струй. Я почувствовал эрекцию, к своему горчайшему стыду. Послышались голоса.

— Порки, черт тебя подери, где ты?

— Трахнутый Порки, — сказал Дик, отпуская Порки, тут же упавшего в собственную блевотину. — Прекрасно, милый, — сказал он, застегиваясь, — теперь он в твоем распоряжении. И Дик убежал длинными уверенными прыжками в темноту переулка. Луна опять скрылась в тучах. Казалось, он знает это место и сумеет найти выход даже в полной темноте. Юноша лежал и давился, весь вымазанный, с голой задницей. Ветер прогнал тучи и снова вышла луна. Товарищи Порки были тут как тут.

Загрузка...