Ортенс поехала со мною в Монако. Когда поезд уже приближался к Ницце, и она сияла от возбуждения, впервые увидев Лазурное побережье, я призадумался о том, насколько уместно ее пребывание со мною в квартире, где влюбчивый итальянский артист имеет обыкновение готовить утренний кофе нагишом и мочиться, не закрывая двери туалета. Я предполагал вначале, что Том поедет вместе с нами, и уж вдвоем мы сумеем защитить ее от посягательств со стороны страстных южан и не только от Доменико. К тому же, Доменико всегда пребывал в преддверии отъезда в Милан, чтобы встретиться с Мерлини по поводу своей оперы “Бедные богачи”. Вокальная партитура была дописана и переписана набело профессиональным переписчиком по фамилии Пекрио в Канне, английский и итальянский текст был напечатан красивым шрифтом под нотами, альтернативные связки и дополнительные ноты необходимые для двуязычного текста были вписаны от руки каллиграфическим почерком. Никакой необходимости его дальнейшего постоя в моей квартире, где его присутствие никак не способствовало поддержанию порядка, не было, оркестровку он мог завершить и в другом месте. Он повторял изо дня в день, что не сегодня — завтра поедет в Милан. Но он все откладывал отъезд потому, что подобно многим художникам боялся вручить свое детище в холодные и безучастные руки антрепренера, боялся услышать подтверждение собственных сомнений и страхов по поводу его достоинств, когда оно будет подвергнуто безжалостному разбору и обнажению со стороны незнакомых театральных специалистов. Нам было уютно, как двум беременным мамашам, чьи младенцы еще не созрели для того, чтобы выйти на свет. Он по-прежнему ездил в Вентимилью развлекаться в казино раз или два в неделю, но по мере того, как поезд приближался к вокзалу Монте-Карло, я очень ясно представил себе его реакцию на присутствие тут очаровательной юной англо-француженки, ищущей развлечений.
Мое предвидение меня не обмануло. Глаза его просто таяли от восхищения и тут же наполнились слезами, как только он услышал печальную новость — мать умерла, ваша мать умерла, O Dio mio, итальянцу услышать о смерти чьей-то матери столь же ужасно, как представить смерть своей собственной матери, не дай Бог дожить до такого дня — потом его руки любовно разглаживали простыни, когда он стелил ей постель, сегодня обедаем в “Везувии”, я плачу, получил чек от матери (madre, madre, O Dio mio[197]), лазанья и мясо с паприкой, мороженое с фруктами, Бардолино и граппа. “Ваш брат, — сказал он, — также и мой брат.” Глаза его сияли при свете свечей.
— Очень мило, — улыбнулась ему раскрасневшаяся от вина Ортенс.
Сестра Гертруда называла это Kunstbrüder. Братья в искусстве, видите ли. Вы, мальчики, вместе творите произведение искусства.
Она была еще только юной девушкой, но в ней уже чувствовалась та надменная и нежная развязность, с которой женщины, производящие на свет настоящих детей, часто демонстрируют в разговорах с мужчинами, имеющими преувеличенное мнение о своих собственных умственных детищах, будь то горбатые книжки или хромые сонаты.
— Мои настоящие братья, — ответил он, — смеются над моей музыкой.
— Итальянцы, смеющиеся над музыкой? Боже мой, я всегда считала, что итальянцы — самый музыкальный народ в мире.
— Большинство итальянцев, — сказал Доменико, — совершенно глухи к музыке. Словно камень.
— Вы хотели сказать, лишены музыкального слуха?
— Я сказал то, что хотел сказать.
— Вы сказали, словно камень.
— Камень или дерево — не важно. Они не слышат никакой музыки за исключением очень громкой. И любят ее только тогда, когда она очень сексуальна. — Смело, очень смело мужчине в 1919 году сказать такое девушке, с которой он знаком всего три часа.
— Я имею в виду любовные дуэты. Из “Богемы”, из “Мадам Баттерфляй”. Он фальшиво напел арию Пинкертона из конца первого акта.
— Композиторы не умеют петь, — сказала она. — Камень и дерево, можно подумать. Сестра Агнес бывало изображала пение бетховенской “Оды к радости”: Küsse gab sie uns und Reben, einen Freund geprüft im Tod.[198] Вначале она пела очень приятным голосом, но к концу начинала рычать, морщить лоб и выпячивать нижнюю губу.
— Вы бы послушали как Карло поет мессу, — сказал Доменико. — Как будто пес воет. Он поглядел на Ортенс с собачьей преданностью, обычная уловка, которая ей еще незнакома по молодости лет, если только тот учитель рисования… Надо будет у нее выведать про этого учителя.
— Вы танцуете? — спросила Ортенс.
— О, я танцую все современные танцы, — с притворным бахвальством ответил Доменико. — Фокстроты, кекуок и так далее.
— Эврибодиз дуин ит! — пропела Ортенс столь же мило как “Оду к радости”.
— Дуин ит, дуин ит, — подпел ей Доменико. — Addition, s'il vous plait[199], — сказал он, обращаясь к официанту и вынимая пачку франков с усталым видом человека, привыкшего всегда оплачивать счета, что было неправдой.
Танцы были в “Луизиане”, неподалеку от Казино.
— Ах, знаменитое Казино, — сказала Ортенс, когда мы вылезали из такси.
— Это слово, — заметил Доменико с едва заметной усмешкой, — в Италии считается неприличным. Казино, видите ли, означает домик.
— Маленький домик в Вентимилье, например, — безжалостно сказал я, желая предостеречь его, но он принял это за поощрение.
— Вы имеете в виду бордель, — невинным девичьим голосом сказала Ортенс. — Ага, — добавила она, разглядывая фасад в стиле рококо, — так вот оно какое. Я читала в “Лондонских иллюстрированных новостях” про то, как Мата Хари и еще какая-то красавица щеголяли тут в одних лишь брильянтах и ни в чем более. Так что, азартные игры это только, как это…
— Предлог, — подсказал я. — Нет, это неправда. Это слово во французском и итальянском имеет разные значения.
— Моему святому брату очень повезло тут, — сказал Доменико. — Французский вид казино дозволен святым.
Мне этот разговор совсем не нравился. Надо поскорее спровадить Доменико на этот чертов поезд в Милан. А Ортенс этому будет не рада, только вырвалась из холодной Англии, встретила симпатичного улыбчивого южанина, музыканта из приличной семьи, брат священник, значит многого он себе не позволит, к тому же рядом хмурый брат в роли защитника ее чести, хотя он и гомосексуалист, и какое он имеет право, и так далее. Мы спустились вниз в “Луизиану”.
— Господи, — сказала Ортенс, — даже негр есть в джаз-банде, прямо как настоящий!
Но негр, судя по чертам лица явно был сенегальцем; на своем корнете он играл так, будто это был армейский горн. Саксофонист, пианист, банджоист и ударник были белыми. Они играли по нотам рэгтайм, а вовсе не настоящий джаз. Банджоист пел по-английски с французским акцентом старую песню У. К. Хэнди[200] “Сент-Луи блюз”:
“Ай лав дат гэл лайк э скулбой лавз хиз пай
Лайк э Кентаки кенл лавз хиз минт эн рай,
Айл лав ма бэби тылл де дэй ай дай”
— Давайте танцевать, — обратилась Ортенс к Доменико, предоставив мне заказывать три пива. Интерьер был черно-белый, как-будто художник-декоратор изучал иллюстрации Уиндэма Льюиса[201] в журнале “Бласт” за 1915 год, рисунок напоминал готовые вот-вот обрушится небоскребы Манхэттена. Вот он новый век, век джаза. Рядом сидел громогласный американец с двумя местными девушками, здоровенный детина, во всеуслышанье объявивший, что он из Цинцинатти, штат Огайо, наверное из экспедиционного корпуса, распродает остатки армейской тушенки, денег куры не клюют. Он заорал музыкантам, чтобы они сыграли “Балл задавак из Темного Города”, они подчинились. Он стал им подпевать:
“Ремемба уэн уи гет дейр хани
Де тустепз айм гон ту хэв ем олл”
Он начал приставать к Доменико и Ортенс, но Доменико этого не потерпел. Ортенс сказала ему:
— Сядь и веди себя как подобает приличному мальчику.
— У-у, — ответил американец, — прииилииичный маааальчик.
— А ну, прекрати, — сказал я.
Нас разделяли три столика, и он сделал вид, что не слышит. Он приставил ладонь к уху, изображая глухого, и сказал:
— Ты там чего-то вякнул, дружок?
— Я просил вас прекратить.
— Я так и понял, — ответил он и, шатаясь, приблизился ко мне. — Поросячья моча, — изрек он, увидев три кружки пива на нашем столе, явно намереваясь смахнуть их на пол. — Гарсон, подать виски в эту помойку. — Официант не откликнулся.
— Лягушатники, — отнесся он ко мне, опрокинув один стул и усаживаясь на другой. — Кровь проливал за этих выродков, выгнал колбасников из их гребаной Лягушатии, и какова же награда?
— Попридержи-ка язык, — заметил я, — моя сестра к таким речам не привыкла.
— Сестра, так у тебя сестра имеется? — он повернулся, поглядел на Ортенс, потом снова на меня, затем с некоторым трудом изобразил воздушный поцелуй. — Да, похожа, — сказал он, — милашка, и танцует здорово, во как отплясывает шимми, ааааоооо, — он издал собачий вой. — Британец? — спросил он затем. — Вы, британцы, долго валандались с колбасниками, вот что я вам скажу, ээй, гарсон, виски сюда, — махнув толстой рукой, он сбросил одну из кружек на пол. В этот момент Доменико оставил Ортенс танцевать и подошел к нам, улыбаясь красивым ртом. Тут я узнал про него нечто новенькое, о чем раньше и не подозревал, хотя много слышал об итальянских гангстерах, а именно, что он не только к музыке способен, но и к насилию. Правой рукой в кольцах в ритме мазурки он нанес американцу три четких и жестоких удара в его жирную физиономию. Обалдевший американец, чей родной город назван в честь Луция Квинта Цинцинната[202], великого и славного своей простотой римского полководца, уставился на Доменико с раскрытым ртом, щеки и верхняя губа у него были разбиты в кровь.
— Все, — сказал Доменико, — уходим. Потом, лысому и усатому управляющему, прибежавшему на шум, — Ce monsieur americain va payer[203].
Мы вышли, глаза Ортенс сияли от удовольствия, на Доменико она смотрела с восхищением. Это было куда лучше мрачной холодной Англии, хотя она здесь еще не провела и полдня. Она хотела пойти танцевать в другое место, но там могли тоже оказаться грубые американцы, с которыми Доменико снова пришлось бы драться, но я сказал — нет, домой. Но затем, прямо возле бара под названием “Палац” (не знаю, был ли это искаженный английский или это означало “Палец” по сербско-хорватски) и мне представился шанс дать отпор грубиянам. Молодого светловолосого человека тошнило, а двое монакских полицейских грубо требовали от него прекратить блевать в общественном месте, в противном случае грозя забрать его, блюющего, в каталажку. Молодой человек явно английского типа умолял их: “Ну, простите, черт побери, я же не могу, это не в силах человеческих — перестать, наверное, съел чего-нибудь, рыбу, наверное, о господи, опять”, — его снова вырвало. Пока он блевал, один из полицейских ткнул его в плечо, другой засмеялся. Я оказался тут как тут и на своем прекрасном материнском французском стал их стыдить. Да как вы смеете, да знаете ли вы кто это, это же личный друг Его Тишайшего Высочества, и так далее.
— Где вы живете? — спросил я у молодого человека.
— В деревне в Беркшире, вы ее, наверное, не знаете. А тут я остановился в гостинице на горе, как же она называется — “Иммораль”? нет, “Бальмораль”, это так, шутка, с моралью тут все в порядке, о боже мой, опять. — Я подержал ему голову. Полицейские жестами показали мне, что теперь ответственность на мне, заберите его куда хотите, поглядите, весь тротуар заблевал прямо тут, в местах развлечения богатой публики, омерзительно (они сделали жест, как бы приподняв длинные юбки), испоганил всю площадь, затем отсалютовали мне и ушли.
— Страшно виноват перед вами, — промолвил молодой человек, — меня зовут Карри. Он протянул мне руку, но тут его снова начало тошнить, возможно от звука собственного имени.
— Послушай, — сказала Ортенс, — пока ты тут играешь в доброго самаритянина, позволь нам с Доменико пойти куда-нибудь потанцевать, и потом где-нибудь встретимся.
— Встретимся в баре “Отель де Пари”, — сказал я. Только не домой, не дай бог, если эта парочка пойдет домой без меня. Они удалились, держась под руки. Красивая пара, почти одного роста.
— Ну как, получше? — обратился я к молодому Карри. — Готовы к восхождению на гору? Дышите глубже, вот так, глубоко.
— Вы удивительно порядочный человек. Это какая-то мерзкая рыба, которую я съел, loup называется или как-то так, волк по-ихнему, воистину волк, о господи, опять. — Больше рвать уже было нечем. Он выпрямился, глубоко вдыхая морской воздух.
— Кажется, полегчало. Но все равно преследует запах этой дряни, этой loup, так и висит в воздухе, чертов оборотень, как по-французски оборотень?
— Loup garou. Посмотрите, эти полицейские все еще следят за нами. Вы можете идти более или менее прямо? Я взял его под левый локоть и затрепетал. Это ведь была первая мужская плоть, к которой я прикоснулся с тех пор, как, о Боже мой…
— Не стоит все сваливать на loup, — заметил я. — Вы явно приняли кое-что еще сегодня вечером.
— Луууу гарууууу. Я бы сказал, хорошо звучит. Мне нравится. Ну вот, здесь направо, быстро, как его…
Мы повернули.
— Меня зовут, — начал он, — нет лучше не буду говорить, такое несчастное имя, не выношу это индийское дерьмо.
— Оно мне уже знакомо. Имеет отношение к коже.
— А, уже знаете, верно? Интересно. А я вашего не знаю. — Он выглядел слабым, но приятным: очень светлый блондин, худой, гибкий, в элегантном сером костюме, который он даже и не заблевал совсем, аккуратно блевал, не как какой-нибудь пьяница в Глазго под Новый год. — Мне необходимо узнать ваше имя.
Я назвался.
— А-а, мне нравится. Рифмуется с думой, угрюмой. Имеет отношение к могиле, наверное? К могиле, к земле. О господи, опять.
Он снова стал давится в спазме.
— Дышите глубже. Ну вот, пришли.
Маленький вестибюль гостиницы был пуст. Он плюхнулся, обессиленный, мягкий, как тряпичная кукла, на мягкий диванчик. Я сел рядом и спросил:
— Вы здесь один?
— Сирота, — ответил он. — Из родственников остались только тетки и дальняя родня, которым до меня нет дела. Только что исполнился двадцать один год, так что все законно. — Он пьяным жестом показал кому-то нос.
— Я сам — наполовину сирота, — сказал я. — Только недавно похоронил мать. Грипп, знаете ли.
— Моя, — хвастливо заявил он, — погибла во второй месяц войны. Пошла с добровольческим отрядом медсестер, начальницей. Возле Мобержа госпиталь разбомбили. Старику моему повезло несколько больше. Ему чертовски везло вплоть до Амьена, менее года тому назад. Сэр Джеймс. Что делает вашего покорного слугу искренне вашим сэром Ричардом.
Он попытался надуться и придать себе важности, но тут же снова обмяк.
— А, баронет.
— Сэр Дик, Барт. Еще не привык к этому. Во рту черт знает что. Как в загаженной попугаевой клетке. Надо бы хоть минеральной воды выпить, что ли. “Перрье” или “Эвиан”, или что у них там есть.
— Eau minerale[204], — обратился он к одинокому клерку, который что-то писал за конторкой. — Есть у вас хоть какая-нибудь?
Клерк пожал плечами, потом указал на стенные часы в вестибюле, указал рукой на закрытый бар, запер полки и вернулся к своей писанине.
— Ну ладно, наверху, кажется, осталось немного, — сказал сэр Ричард Карри, баронет, — в моей унылой комнате.
Вид пишущего клерка и моя фамилия вызвали у него какие-то ассоциации и он спросил:
— Вы сказали, ваша фамилия Туми. Вы тот Туми, который пишет разные вещицы? Тот самый Туми?
— Да, пишу кое-что. Кеннет М. Туми, драматург, романист, такая вот чепуха.
— Вот как, тот самый Туми, а вовсе не какой-то случайный добрый самаритянин и все такое, как же, я непременно запомню, вы были очень добры.
— Вы надолго сюда приехали?
— Думал поехать в Барселону. Постойте, я ведь читал одну из ваших вещиц, про пышные волосы и тяжелые груди, и губы, слившиеся в… буууэ, опять чувствую вкус этого проклятого луу гаруу.
— У меня эта книга вызывает такую же реакцию, — ответил я. — Но это то, чего хочет публика. Закон не позволяет некоторым из нас быть честными, если вы понимаете, что я имею в виду.
Он все прекрасно понял. Ярко-зеленые слегка налившиеся кровью глаза посмотрели на меня оценивающе из-под упавшей на лицо светлой пряди.
— Давайте не будем называть это по имени, вы понимаете, о чем я.
О-о, он все понимал.
— А вы здесь живете, не так ли? — спросил он. — В вилле с видом на море, с личным шофером и аперитивами на террасе?
— Ничего похожего. Совсем ничего похожего, по крайней мере, пока. Знаете что, идите-ка вы спать, отдохните как следует, а завтра, если будет желание, встретимся и поболтаем. Можем пообедать вместе, если хотите. У вас тут прилично кормят?
— Мрачновато у них, обеденный зал внизу. Но зато тихо. Давайте встретимся где-то около часа дня, а там решим. Только никакого луу гаруу. Как вас называть, кроме мистер Туми?
— О, просто Кен. Все зовут меня Кен.
— И когда новая планета вплыла в его… верно, Кен? Да, Кен. У меня наверху есть бутылочка, нет, не самая удачная мысль, сам вижу. Бедфордшир, сэр, как говаривал мой старик. Домашний очаг в Беркшире, огромный дом, черт побери, просторный, мрачный, похожий на мавзолей. Ну, до завтра.
Он поднялся. Мы пожали друг другу руки, рука его была вялой, бескостной. Тут я вспомнил про то, что Ортенс и Доменико ждут меня в баре “Отель де Пари”, он, наверняка, ее спаивает с целью соблазнить. Поэтому я не стал провожать Дика до лифта.
Ортенс пила мятный ликер и очень смеялась. Доменико рассказывал ей какую-то забавную историю. Насколько мне было известно, он таких историй не знал. Когда я приблизился, они сидели вместе на красной бархатной банкетке и улыбнулись мне с выражением, которое в те времена я бы назвал ласковой насмешкой. Или, если угодно, с выражением заговорщической насмешки двух гетеросексуалов, двух молодых людей, которых влечет друг к другу — нет, постой, каких молодых людей, это неясно и опасно: Ортенс еще ребенок, а Доменико — неженатый мужчина, значит — явный ухажер, к тому же, латинского происхождения, к тому же, совсем не разделяющий мои предпочтения, обоим известно про мои отклонения, что придает им смелости, еще бы, навязался на их головы этот ходячий анекдот; ничто так не способствует интимному сближению, как такое знание. И конечно, я понимал, что делаю, и что мое положение безнадежно: сам назначаю свидание в гостиничном номере, таким образом оставляя Ортенс наедине с вероятностью, нет, даже с явной возможностью, нет, тут и сомнений быть не может, что Доменико от нее не отстанет.
— Смешали масло с вином, — сказала Ортенс заплетающимся языком. Затем начала икать. Доменико с удовольствием стал похлопывать ее по спине. Она наклонилась вперед, чтобы ему было удобнее это делать.
— Тебе это в новинку, Ортенс, — ласково произнес я, — пойдем, — я не мог выговорить “домой”.
— Ты. Добрый, и-ик, самарит, и-ик. Танцевать хочу. Пошли, и-ик, обратно в то место.
— Спать пора, в постельку, родная. Да и мне пора. Мы устали, день был трудный. — Танец на простынях, понятно, и-ик. Так чем же мужчины друг с другом занимаются?
— Довольно, Ортенс. Допивай и пошли. — Она все икала. — Девять маленьких глотков, потом задержи дыхание.
— Хорошо-то как. Прошло. И-ии-и-к. Черт. — Она, все-таки, сумела встать и пойти, Доменико тоже изобразил послушного брата и сверстника Ортенс, беспрекословно подчиняющегося хмурому старшему брату; как-то все это напоминает инцест. — И-и-и-к. Черт побери.
— Ортенс, следи за выражениями.
Мы спустились вниз по склону горы, налево от нас море сияло огнями. И-и-к. Пока мы взбирались на третий этаж, она, наконец, справилась с икотой. Моя спальня находилась между ее и спальней Доменико, я лежал, прислушиваясь к шагам и шепоту. Но единственное, что я услышал, был легкий храп Доменико, да Ортенс вскрикнула во сне “Maman” и вслед затем разрыдалась.