Я приехал туда с опозданием, но приехал. Юноша по имени Хайни раздавал листовки (заглавие крупными буквами: “Hunger und Not in Sowietrussland”).[470] Сцена в кафе, где молодой коммунист с бельмом на глазу читает свежий номер “Форвертс”[471]. Уличная сцена: молодые коммунисты, включая того с бельмом на глазу в кафе, отнимают у Хайни листовки и швыряют их в канал. Другая уличная сцена, где коммунисты срывают со стен нацистские плакаты. Затем погоня. Коммунисты во главе с бельмастым преследуют Хайни. Он бежит на ярмарочную площадь, где играет каллиопа[472]. Он ищет, где бы спрятаться, затем прячется за пыхтящим дизель-генератором. Коммунисты находят его там, избивают до смерти, подобно нацистам, под аккомпанемент ярмарочной музыки. Бельмастый с улюлюканьем наносит последний смертельный удар. Перед смертью Хайни шепчет первые строки “Марша гитлерюгенда”: небесный хор подхватывает его крещендо. Заключительные кадры: марширующие нацисты, знамена со свастикой, оскаленное лицо Гитлера, звучит песня:
Трещат одряхлевшие кости
Земли перед боем святым.
Сомненья и робость отбросьте
На приступ! И мы победим!
Нет цели светлей и желаннее!
Мы вдребезги мир разобьем!
Сегодня мы взяли Германию,
А завтра всю Землю возьмем!
Как только на экране появились титры “ENDE”, я быстро ушел, не дожидаясь аплодисментов аудитории. Дешевка, грязь, тенденциозная тошнотворная чушь.
Бандиты против бандитов. Ужасно хотелось выпить. Тотчас за углом Виндмюленштрассе, помнится, на Корнгольдштрассе находилось кабаре “Die Rote Gans”[473] с красным фонарем. Красный неоновый гусь маршировал гусиным шагом. Я спустился по ступенькам вниз туда, где звучал напыщенный немецкий джаз, в котором уже чувствовались патриотические ноты. Грустный пожилой кельнер предложил мне столик, я заказал светлое пиво и шнапс. Народу в кабаре было еще немного. Маленький человечек немного похожий на Геббельса пел: “Wenn die Elisabeth nicht so schöne Beine hätt…”[474] Пока я пил, зашло несколько человек в черной униформе, нижние чины СС, возможно, зрители этого проклятого фильма. Зажглись огни крутящегося калейдоскопа, погрузив всех присутствующих в фантастическую атмосферу фильмов Фрица Ланга, только в цвете. Я думал о Кончетте и беспокоился за нее. Когда она утром вышла изможденная, обессилевшая, едва держащаяся на ногах из туалета в моем номере, она не позволила мне позвонить врачу, вызвать скорую помощь, ничего не позволила. Выпила рюмку коньяку и ушла. Я мог бы вызвать ей такси. Но где же она остановилась? Мне необходимо было это знать. Но она не говорила. Довольно резко я сказал ей:
— Но хоть кто-то должен когда-нибудь узнать, где вы находитесь. Кто-то ведь должен увезти вас.
Она так мне и не сказала: лишь намекнула, что когда понадобится, найти ее не составит труда. Мне все это не нравилось. Да и честно говоря, влезать во все это у меня не было ни малейшего желания. И так я уж слишком запутался в делах семейства Кампанати. У меня есть своя личная жизнь, книги, которые я хочу написать. Я выглядел расстроенным в этом маленьком веселом кабачке. Музыканты заиграли “Eine kleine Reise im Frühling”[475]. Три пары неумело танцевали фокстрот. Эсэсманы звали какого-то Вилли.
По окончании фокстрота появился Вилли, встреченный аплодисментами. Это был слегка похожий на Геббельса коротышка, наряженный в облачение монахини. Фальцетом на берлинском диалекте он стал изображать, как похотливый поп пытается совратить ее, что есть кровосмешение, ибо она сестра, а он — батюшка. Напоследок он спел “Auf Wiedersehen”:
“Und wenn du einsam bist,
Einsam und alleine,
O süsse denk' an mich,
Dass ich auch einsam bin und weine…”[476]
Затем он повернулся спиной к публике, показав, что монашеская ряса имела сзади большой разрез, из которого торчала его голая задница, тромбон при этом издал громкий пукающий звук. Эсэсовцы были в восторге. Я понял теперь, с кем мне надо связаться. Но это завтра утром, в Мельцо все уже наверняка спали.
Проснулся я, чувствуя себя довольно прилично, заказал в номер кофе и вареные яйца, которые принесли в стакане сваренными всмятку. Я, зажмурив глаза, немедленно вылил эту гадость в туалет и смыл водой. Смыть водой номер “Дер Штюрмера”, который мне прислали в номер прямо из редакции с запиской (Dritte Seite!), оказалось намного труднее и заняло много времени. На третьей странице была мерзкая карикатура: голливудские евреи пытаются отвлечь похожего на Парцифаля короля Артура от видения Святого Грааля и затащить его в постель к явно сифилитичной еврейской потаскухе. Под карикатурой были мои слова об упадке американской киноиндустрии, набранные готическим шрифтом. Я в течение нескольких минут глубоко дышал, затем решился позвонить сестре Умильте, она же Луиджа Кампанати, матери-настоятельнице монастыря в Мельцо. Я знал, что там должен иметься телефон, но номера у меня не было. Пришлось звонить в офис архиепископа Милана, где какой-то клерк после долгих поисков выдал мне номер. Мне не сразу удалось дозвониться по нему. Наконец, меня все же соединили с сестрой Умильтой. Она сначала не узнала меня. Потом она спустилась со святых высот монастырской начальницы и стала слушать, лишь изредка вставляя благочестивые междометия.
— Итак, — сказал я, — я полагаю, что вам следует немедленно приехать. И я думаю, что лучше будет, если вы приедете, как бы это сказать, в мирской одежде.
После представления Вилли мне казалось, что в монашеской одежде ее могут опозорить представители этого безбожного режима, разрезать ее рясу сзади ножницами, например.
— Но где она?
— Вот этого я сам не знаю, но чувствую, что очень скоро это выяснится, и необходимо будет организовать ее возвращение в Италию.
— Вы имеете в виду, — сказала она, — что ее уже не будет в живых.
— Я практически уверен, что ее к этому времени уже не будет в живых. Если вам нужны деньги на поездку…
— С деньгами проблем не будет. Проблема в том, как получить разрешение.
— Но это же ваша мать, черт побери, ваша мать.
— Если бы вы могли снять для меня номер в гостинице…
— Вы остановитесь здесь, в отеле “Адлон”. Запишите название гостиницы. Я сейчас же позабочусь о комнате для вас.
— Я приеду, — решительно сказала она, — в чем есть. Я не собираюсь выдавать себя за кого-то другого. Но я смогу выехать только через два или три дня.
— Главное, чтобы вы приехали. Вы — единственный член семьи, на кого я могу рассчитывать.
Благословив друг друга, мы расстались. Кажется, разговор шел по-итальянски.
Я не сомневался, что у Кончетты был на уме какой-то план, чтобы сорвать премьеру “Хорста Весселя” в кинотеатре “Капитолий”. Бомба? Она предупредила меня, чтобы я держался подалее, но это предупреждение носило общий, скорее моральный, чем физический смысл. Мерзость, уезжайте из этой вонючей страны.
Ясно было, что она не собирается из меня делать мученика, коль уж она доверила мне материалы своих собственных свидетельств против гитлеровского режима. Значит, скорее всего, не бомба. Да и какая может быть бомба, когда объявлено, что на премьере будут присутствовать многие высокопоставленные нацисты (самого Гитлера не будет, он, несомненно, будет в своем гнездышке за чаем с пирожными смотреть “Мятеж на “Баунти” или “Собаку Баскервиллей”) значит меры безопасности будут по максимуму, прочешут все что можно. Тогда что же? Слабый крик смешной старушки, выкрикивающей враждебные лозунги? Стрельба? Вооруженные евреи? Я видел, что мне необходимо там быть, хоть она и призывала меня не смотреть эту мерзость.
Про Хорста Весселя уже был снят фильм в 1933 году, который через неделю после премьеры, на которой присутствовали Геринг, Вильгельм Фуртвенглер[477], члены руководства СА и множество дипломатов, был признан сомнительным и идеологически неадекватным. Сомнительным потому, что враги-коммунисты, когда им сапогами вышибали зубы, вызывали сочувствие. Идеологически неадекватным по той причине, что у актера, игравшего главную роль, были темные волосы и недостаточно высокий рост. Опасались уже на стадии редактуры, что фильм не выпустят на экран, поэтому имя главного героя изменили на Ханса Вестмара, чтобы не возникало больших проблем с переозвучиванием. Но все поняли, что имеется в виду Хорст Вессель, и фильм запретили. Через три недели после запрета появилась статья в “Ганноверише Фольксцайтунг”, возможно написанная самим Геббельсом, в которой утверждалось, что фильм безвредный, поскольку ясно видно, что Ханс Вестмар есть не Хорст Вессель, а совсем другой человек. Тем не менее фильм был признан неудачным, и Геббельс решил во что бы то ни стало спонсировать создание подлинного шедевра, посвященного автору официального нацистского гимна. И вот он, этот шедевр. На сей раз никакой двусмысленности. Фильм так и назывался “Хорст Вессель”.
Я знал, что не смогу выдержать этот шедевр до конца, поэтому пришел в кинотеатр “Капитолий” насколько возможно поздно; кинотеатр, как крепость, патрулировали вооруженные полицейские и эсэсовцы. Вокруг кинотеатра собралась безобидная толпа зевак, пришедших поглазеть на больших шишек, но Кончетты среди зевак не было. Я был одет неброско, поскольку Тони Квадфлиг предупредил меня, что фильм боевой и вечерний наряд будет неуместен. Большие шишки будут в униформе: доктор Геббельс предложил мне тоже взять напрокат униформу, если я захочу потом в ней сфотографироваться. О нет. О нет, о нет. Я, черт побери, обойдусь и без этого. Никакой, черт побери, униформы. Простая уличная одежда. У входа я показал свою карточку, прошел, и маленький человечек в заднем ряду любезно подвинулся, уступая мне место, даже предложил мне мятную конфетку. Danke sehr. Bitte sehr[478]. Когда экран осветился и на нем появилась сцена драки на залитой солнцем улице, я разглядел обычное приличное лицо своего соседа в пенсне и униформе СС. Он робко улыбнулся мне. Noch ein Stück Pfefferminze? Danke, nein.[479]
Фильм был, казалось, очищенной версией “Hitlerjunge Quex” для взрослых. Очищенной в том смысле, что не было никакой опасной двусмысленности: все немцы были высокими рыцарственными блондинами, а все коммунисты — малорослыми темными хулиганами. Хорст Вессель, жестоко избитый грязными свиньями, лежит на больничной койке. Действие переносится в штаб-квартиру коммунистов, где темные коротышки замышляют прийти в больницу и прикончить Хорста Весселя. Следующая сцена — штаб-квартира СА, куда приходит письмо с предупреждением. Снова сцена в больнице, куда врываются темные коротышки, но их уже поджидают высокие блондины нацисты. Нацисты по-рыцарски смело нападают на коммунистов. Двое штурмовиков стоят на страже у дверей, оберегая сон Хорста. Печальная гордая мать сидит у его постели. Хорст открывает глаза и говорит: “Придет скоро время”. Входят штурмовики с цветами, кажется, несколько преждевременно. Позже герой умирает наедине с матерью. Последнее его слово: “Deutschland!” Нет, это еще не конец. Молчаливая процессия плачущих товарищей в больничном коридоре. Похоронный кортеж с гробом, обернутым в нацистский флаг. Полицейский протестует (год, не забывайте, 1929): “Diese Fahne ist verboten![480]” Флаг остается на месте. Похороны, полиция, массовая драка. Надгробная речь: “Выше знамена! За Германский Рейх!” Изображение Хорста Весселя на фоне темных облаков с поднятым, понятное дело, флагом. Ночь, факельное шествие. Сперва громко звучит “Интернационал”, затем его звуки становятся все глуше и глуше перекрываемые “Песней Хорста Весселя”:
В последний раз сигнал сыграют сбора!
Любой из нас к борьбе готов давно.
Повсюду наши флаги будут реять скоро,
Неволе длиться долго не дано!
Рабочие сперва сжимают кулаки в ротфронтовском приветствии, но затем, пораженные чудом Хорста Весселя, разжимают их и вытягивают руки в нацистском салюте. Отчим Агнес, невесты Хорста, очень похожий на Сталина тоже вытягивает руку в нацистском приветствии. Толпа ликует. Конец. Сосед снова предложил мне мятную конфетку. Danke sehr, nein.
Выйдя из зала в вестибюль, я кажется, увидел, почти всех, занимавших в нацисткой партии важные посты. Все поздравляли Геббельса, хотя режиссера фильма нигде не было видно. Гесс, Гейдрих, Штрейхер. Толстый Геринг. Актер Пауль Хербигер, игравший Хорста Весселя, явно гомосексуалист: мы с ним почуяли друг друга в этом увешанном флагами со свастикой и благоухающем одеколоном фойе. Как вам понравился фильм, спросил любитель мятных конфеток в пенсне. Технически сделан на очень высоком уровне, что же касается содержания, мне как англичанину трудно судить в отличие от вас, джентльмены. Как хорошо вы владеете нашим языком. Выучил его, читая романы писателя Штрелера. Не знаю такого. Он — еврей. А-а, не знаю такого, но скоро узнаю. Мы вышли на улицу. Снаружи вереницей стояли ожидающие сияющие лимузины. Теперь предстоит партийный обед в верхнем зале отеля “Фридрих Шиллер”, ничего изысканного, простые блюда, но много выпивки. Полицейские и СС сдерживали толпу зевак (Weist du was ein Schupo ist? Ein Schupo ist ein Polizist?)[481]. Где-то у Штрелера был этот детский стишок. Зеваки приветствовали выходящих нацистских бонз криками “Хайль Гитлер!” Луна освещала бонз как некогда Чарли Чаплина, хотя свет ее мерк в лучах прожекторов. И тут я увидел Кончетту Кампанати, крошечную безобидную очень больную, а значит героическую старушку, пришедшую воздать честь лидерам страны; она была в первом ряду толпы справа от меня, между двумя мощными эсэсовцами. При ней была и ее сумка, которую она подняла на уровень груди, и из сумки высунулось дуло пистолета, слишком большого для ее маленькой фигурки: она целила в невысокого дружелюбного застенчивого человека, жевавшего мятную конфетку, чьи глаза в пенсне смотрели на толпу слева от него и от меня. “Achtung!” — крикнул я и толкнул его. Отче, прости им, ибо не ведают, что творят. Он упал на спину коротышки Геббельса, тот, в свою очередь, ткнулся в спину Геринга, слишком тяжелого, чтобы повалиться подобно костяшке домино. Геринг обернулся, собираясь рявкнуть на них, Геббельс взвизгнул. Пуля, если она вообще была, ни в кого не попала. Я практически уверен, что никакой пули, черт побери, не было. Но разве теперь узнаешь, была пуля или не было. Выстрел был, как из хлопушки. Улыбающаяся маленькая старушка, отделившаяся от толпы, ревевшей наподобие шенбергского хора в “Речитативе”, направила свой пистолет на полицейских и СС таким движением, словно выпускала по ним автоматную очередь. Храбрый юноша эсэсовец, годившийся ей во внуки, вынул маузер и застрелил ее на месте. У него-то пули точно имелись, он стрелял еще и еще. Запахло горелым порохом и шпеком. Она упала с улыбкой на устах. Я не приближался к ее телу, я не имел к ней никакого отношения, ее теперь увезут в морг СС. Генрих Гиммлер, любитель мятных конфеток, наконец, смутно осознал, что обязан своей жизнью кому-то, не товарищу в униформе, а визитеру-англичанину в неброской уличной одежде. Эсэсовец легко поднял тело Кончетты Кампанати и унес его. Другой взял ее сумку. В ней найдут паспорта, выданные правительствами дружественных Германии стран. Посольства обеих стран будут поставлены в известность. Сестра Умильта также будет извещена. Я больше ничего не сделаю. Я уеду. Не думаю, что после такой услуги государству имперская палата кинематографии проявит такую низость, что станет требовать с меня возмещения расходов за преждевременный отъезд. Рак, думал я про себя, глядя как ее уносят в полицейский фургон, все еще безразлично пожирает ее тело, хотя, наверное дивится тому, что у него вдруг резко снизился аппетит, да и пища стала на вкус совсем не та. Я чувствовал себя совершенно больным. “Wie kann ich, — говорил мне Генрих Гиммлер, держа меня за локти и обдавая запахом мяты, — meine Dankbarkeit aussprechen? “[482] Или что-то в этом роде: я только запомнил инфинитив в конце фразы. Кеннет М. Туми, британский писатель и спаситель рейхсфюрера Генриха Гиммлера. Я должен суметь сделать так, чтобы это не получило огласки.