LXXIV

Итак, вечером меня повели на бракосочетание двух молодых людей в церкви Иоанна, Любимого Ученика. Там, кажется, служили два или три автокефальных архиепископа, но Вэл Ригли был самым старшим, самым причудливым и властным. Мне интересна была сама форма церемонии, во время которой Уильяма спросили, клянется ли он перед Богом взять в законные мужья Ивлина, а затем Ивлина тоже спросили, готов ли он взять в мужья Уильяма. Оба бодрыми ковбойскими голосами ответили: “Готовы”. Все присутствующие в церкви, буквально утопающей в лилиях, были очень нарядно одеты, а самые сентиментальные даже лили слезы. Орган играл “Обещай мне” и почему-то, “Лунный свет” Дебюсси. Меня от смешанных чувств охватила дрожь, когда архиепископ Ригли стал декламировать большие куски из моей извращенной книги Бытия, когда-то изданной в Париже малым тиражом в издательстве “Блэк Сан Пресс”; кажется, теперь эта книга стала частью англоязычного гомосексуального фольклора. Джеффри, сидевший со мною рядом, спросил:

— Вы как себя чувствуете, мой дорогой? Похоже, вас это очень тронуло.

— Я это написал, — ответил я.

— Совершенно очевидно, что за вами нужен глаз да глаз, — сказал Джеффри. — Вы думаете, Танжер придется мне по нраву?

— Говорю же я вам, я это написал. Очень давно это было, но я написал это.

— Это, должно быть, было очень давно, правда, дорогой мой?

Шекспир едва лишь притронулся к библии (46-й псалом); а я, в самом деле, написал целую книгу. Я ничего ему не ответил. Все сборище запело прощальный гимн на мотив “Старый сотый”; слова, как я понял, старшего автокефального архиепископа:

О Боже сотворивший нас

такими как мы есть,

Свет ниспошли нам в этот час,

подай благую весть.

Свободную от плотских уз

небесную любовь,

друзей незыблемый союз

Ты осеняешь вновь.

В Твоих объятиях навек

сливаются сердца,

единым ликом становясь

перед лицом Творца.

По окончании пения Джеффри пронзительным дискантом заорал “Аминь!”. Затем мы вышли из церкви, он взял меня за локоть и мы пошли на банкет в красивый дом на Альфред Дуглас-авеню. Под действием шампанского публика расслабилась, начались вполне откровенные взаимные заигрывания, на которые я взирал с большим неудовольствием. Джеффри заметил это и сказал мне:

— Я вполне понимаю вас, дорогой мой. Очень неестественная атмосфера, не правда ли? Я хочу сказать, слишком уж это похоже на театральное действо. Не достает не только приличия, но и чувства опасности. Все дозволено. Некого эпатировать, ну разве только архиепископа Ригли, да и то лишь его священнический сан. Расскажите-ка мне про грязных темнокожих мальчишек в Танжере.

— Чем вы занимаетесь? Что вы делали у Лабрика?

— У похотливого Лабрика, да? Ну, помогал, знаете ли. Я — довольно неплохой секретарь. Например, печатаю ужасно быстро. Очень быстро, все говорят. У меня есть опыт и с литераторами, и с не имеющими отношения к литературе, вот как Лабрик, например, он воспринимает только зримые образы и движения, дорогой мой, вы только поглядите на него с этой ужасной маленькой шлюшкой, играющей Алкивиада, как скоро сможете убедиться. Я работал у Ирвинга Полларда, знаете ли, пока он вконец не спился. Ну, немного выпивки я могу понять, но он ведь хлестал, не переставая.

— Почему он спился?

— Да из-за всего сразу. Все у него пошло наперекосяк. Я часто плачу по ночам от разочарования, знаете ли. Потом я был компаньоном Бойда Чиллинга. Имя у него очень ему подходит, скажу я вам. Сплошной лед. Хочется домой, дорогой мой. Я ведь — европеец, мечтаю о нашей великой голубой матушке Средиземном море и о нашем добром батюшке-солнышке, пропотеть под его лучами до самого пупа. Конечно, и тут солнца хватает, но оно всегда окутано грязным смогом. Полежишь денек на пляже и прямо как будто тебя, бедного, чернилами облили. Я и африканцем могу стать, конечно, если нужно.

— Не говорите мне об Африке.

— Настрадались там, верно? Я же вижу. Ни слова больше. Я могу быть кем угодно. Хоть завтра брошу грязного Лабрика. И весь к вашим услугам. Только свистните.

Вэл Ригли подошел ко мне. Он снял с себя облачение и сейчас был в черном блестящем костюме со стоячим воротником. В руках он держал потир с джином и тоником. Меня он не благословил.

— Прямо маленький кардинал Ньюмен. Свет ниспошли нам и все такое прочее. Когда напишешь “Сон Геронтия”?

— Ты всегда был насмешником, — ответил он.

— Я ведь за тебя вступился, — заметил я, — а благодарности за это так и не дождался.

Он теперь был похож уже не на Уолта Уитмена, а скорее на состарившегося Джерарда Мэнли Хопкинса, если бы тот дожил до старости.

— Ты никогда не мог понять, — ответил он, — таких вещей как вера, верность и единство. Мы все — одно целое. Для меня лично ты ничего не сделал.

Подошел светловолосый юноша, разносивший канапе с паштетом и икрой.

— А нет ли у вас такой штуки, — спросил его Вэл, — как тушеная солонина с луком?

Юноша мило сказал, что нет, такого не держим-с.

— Это жестоко, Вэл, это отчаянно жестоко.

— Всем нам приходится нести свой крест, — ответил он. — Те, кто принадлежат к церкви воинствующей, в конце концов становятся членами церкви торжествующей. А тебе никогда не хватало смелости стать мучеником.

Я сам не мог понять, почему это разгневало меня до слез.

— Богохульник, — сказал я ему, — грязный долбанный богохульник.

Он повернулся ко мне спиной и с очень серьезным видом стал давать духовные наставления полному молодому человеку с весьма слащавыми губами.

— Я ухожу, — сказал я Джеффри, — мне нужно немного отдохнуть. В котором часу фильм?

— О, я за вами приеду примерно в полвосьмого. Вы уверены, что вам никто не нужен? Вы выглядите страшно потрясенным.

— Никто мне не нужен. По крайней мере, пока. Я завтра расскажу вам о Танжере.

Фильм демонстрировался в кинотеатре “Эрато” в порядке частного сеанса, разумеется, ибо законы штата Калифорния об охране общественной морали действовали даже в этой порноутопии. Джеффри сел рядом со мной и держал меня за руку, по крайней мере, пытался. Ибо руки мои все время жестикулировали от отвращения и даже ужаса. Сократ, роль которого играл безобразный курносый афинский грек Перикл Антропофагос или как-то так, в начале фильма изображен бравым солдатом, спасающим жизнь Алкивиаду при Потидее, а затем откровенно трахающим его. Сомневаясь в моральности гомосексуальной любви, Сократ женится на Ксантиппе, комической стерве, роль которой исполняет Тимоти Райнстоун (присутствующий в аудитории вместе с большинством других членов съемочной группы), которая кормит его холодной вареной чечевицей и выливает ему на голову содержимое ночного горшка. Разочаровавшись в женитьбе, философ затем ищет общества миловидных молодых людей и учит их мудрости сократовским методом, то есть, простой игрой в вопросы и ответы во время полового акта. Все трахнуты Сократом или трахают его самого, включая Платона, а уж в сцене пира показана просто массовая оргия со всеми позами, какие только можно вообразить. Что же до изрекаемых Сократом мудростей, они имеют некоторое отношение к понятиям достоинства, истины и справедливости. Афинские архонты его ненавидят за то, что он бесстрашно осуждает взяточничество городских властей. За это его арестовывают, лицемерно обвиняя в развращении афинского юношества. Его жена Ксантиппа и злодей-торговец кожами Мелет выступили свидетелями обвинения. Он согрешил против природы и против граждан, утверждали они. Сократ вдохновенно защищался, говорил о любви мужчины к мужчине, утверждал, что холодные умственные абстракции ищущего ума должны быть уравновешены теплом плотских объятий, поскольку человек имеет двоякую природу, в коей два противоборствующих элемента должны быть приведены в гармонию друг с другом, но все равно был приговорен к смерти. Ксантиппа умерила свою суровость, а Мелет повесился. Сцена испития цикуты была скорее сентиментальной, чем грубо плотской. Когда Сократ прошептал, что должен петуха Асклепию, Алкивиад сказал, что никому он ничего не должен. Смерть и преображение. Конец.

Джеффри обеими руками пытался унять сотрясавшую меня дрожь, когда зажегся свет и начались восторженные крики и объятия; Лабрик, улыбающийся, но с холодными глазами, кланялся и кланялся.

— Хочу прочь отсюда, — прохныкал я. — Секс, секс, секс, Господи, неужели ничего, кроме проклятого секса нет в этом мире?

— Ну согласитесь, мой дорогой, что некоторые эпизоды были очень, очень трогательны.

— Да, да, трогательными для плоти, эти проклятые фаллосы ни минуты не были в покое, неужели к этому катится мир?

— Я полагаю, — сказал Джеффри, когда мы вышли на улицу, глядя, как выходящая публика толпой двинулась куда-то на вечеринку, — что вы считаете, что у вас это все позади. Что вы прошли через все это и достигли уровня плотского самоотречения. Я думаю, что вам следует понять, что такого просто нигде и никогда не существует. Ну так как же, быть мне или не быть с вами?

— Мне никто не нужен. Я хочу лишь, чтобы меня оставили в покое.

— Ну да, это вы сейчас так говорите. Но это чувство пройдет. Вот вам мой номер телефона. Я временно живу у Робина Кэткарта, того, кто играл Платона. Позвоните мне завтра. Обязательно. Мне ведь надо знать, дорогой мой.

Я вернулся в Холидей-инн, которая находилась всего в двух кварталах оттуда, и какое-то время тихо бесился в своей комнате за бутылкой скотча, которую я взял с собой. Я заметил, что пришло сообщение от Килдаффа из Вашингтона. Я дал ему этот номер в Нью-Йорке, когда бронировал комнату. В сообщении говорилось: “Завтра в любое время.”

Спал я беспокойно, попросив, чтобы меня разбудили пораньше, затем на рассвете улетел в Лос-Анджелес. Агентство “Кварц” в аэропорту предоставило мне машину с шофером, чтобы добраться до Редферн-Вэлли. Мы поехали сквозь смог и вульгарную архитектуру на восток в сторону пустыни Мохаве. Сухой кустарник, песок, товарные склады, заправочные станции.

— Кажись, приехали, — сказал шофер, уроженец Сиднея в Новом Южном Уэльсе. Он указал на полуразрушенную деревушку, состоявшую из кучки выжженных солнцем и сухим ветром ветхих домишек, когда-то бывших пабом, птицефермой, магазином, игорным домом. Когда-то поблизости от нее находилась военная база, но теперь ее перенесли в другое место. “Дети Года” никакой коммерцией не занимались. Шофер без труда нашел их лагерь примерно в двух милях к юго-востоку от заброшенной деревушки. Атмосфера лагеря была по-прежнему военной: периметр обнесен высоким забором из толстой прочной проволоки, бараки, даже караулка. Над запертыми металлическими воротами была огромная металлическая арка, на которой разноцветными буквами было выведено название общины. На огромной огороженной территории, где трава отступала под натиском песков пустыни, я заметил что-то вроде унылого взвода, состоявшего из мужчин и женщин разных цветов кожи: белых, черных, коричневых, марширующего с мотыгами и лопатами на бессмысленные сельхозработы. Еще я услышал где-то в отдалении хрюканье свиней.

— Нет уж, лучше вы туда идите, я не хочу, — сказал шофер и спросил, — подождать вас?

— Приезжайте за мной примерно через два часа. А тем временем пообедайте.

— Да где ж тут пообедаешь-то?

— Ну должен же тут где-то быть “МакДональдс”. Даже в этой проклятой пустыне.

Он уехал, пыхтя выхлопом, а я пошел в караулку. В ней находилось трое черных в своего рода униформе и нарукавных повязках, на которых были изображены три буквы “COG”. Все они были вооружены пистолетами, а у стены находилась небольшая пирамида винтовок.

— Оружие в святом месте? — с насмешливым ужасом удивился я.

— Году, — доброжелательно ответил старший черный охранник, — приходит множество угроз от разных придурков, комми и всяких прочих.

Он позвонил кому-то по телефону, висевшему на стене. Годфри Мэннинг задумчиво глядел на меня с портрета: миловидный мужчина лет за сорок с пышными бакенбардами, чувственным ртом, широко расставленными, как у собаки, глазами, прищуренными при видении божественного света.

— Говорит, что он из “Таймс”. Говорит, что ему назначено. Да-а, да-а. — Затем мне, — Джед проводит вас в большой дом. Вас там ждут.

Джед был пучеглазым и хромым. — Я вас провожу, — сказал он, — следуйте за мной.

Большой дом, о котором они говорили, не был виден из караулки, расположенной у ворот. К нему вела тропа, засыпанная песком с разбросанными там и сям ростками перекати-поля, идущая сквозь двойной ряд окружающих его простых деревянных бараков. В этот поздний утренний час казалось, что в бараках никого не было. Дом был облицован белой дранкой, двухэтажный с мансардой, с верандой, окружавшей его по всему периметру, с садом вокруг, взращенным на явно привозной почве, где цвели форсиции и бугенвиллии. Молодой стройный человек в темных очках одетый в белый костюм надсмотрщика, присматривающего за рабочими-кули, поднялся с кресла-качалки при моем приближении. Он быстро спустился с веранды, протягивая мне руку:

— Привет, — сказал он, — меня зовут Джим Суинни. Ты можешь идти назад, Джед.

— Туми из “Таймс” — представился я. — В моей стране очень заинтересовались вашей, э-э, общиной. Спасибо, э-э, Джед.

Мне вдруг вспомнился профессор Буколо, я удивился, к чему бы это. А-а, ну конечно, Год Мэннинг, проповедник своего рода.

— Несколько лет тому назад, когда я читал лекцию в Индиане, меня ознакомили с его, э-э, книгой. Так и возник у меня личный интерес к нему. Я ведь и сам пишу книги. Я не являюсь, на самом деле, сотрудником “Таймс”. Туми, — сказал я, — Кеннет М. Туми. Я сам — автор богословского труда.

— Хорошо, хорошо, очень хорошо. — Ясно было видно, что он обо мне никогда не слыхал. — Ну, мы, конечно, проделали большой путь с тех времен странствия. Это — земля обетованная Детей Года. Приидите ко мне все вы, и так далее. Год должен вернуться из Лос-Анджелеса около полудня, у него там дела в миссии, вы ее, конечно же, видели: Храм, 1859 Сансет-бульвар. А здесь — наша Мекка. Именно тут, где мы сейчас находимся.

— Да, — ответил я, — вижу.

— Полторы тысячи учеников, — сказал он, и число их продолжает расти. Больные и одинокие. Он исцеляет больных и утешает одиноких.

Он меня повел к зданию, похожему на небольшой ангар.

— Он исцеляет больных? В буквальном смысле слова?

— Пятьдесят пять исцеленных, которых все врачи признали безнадежными. Смертельные раки. Лейкемия. Иисус сказал: идите и делайте как я. Сегодня после обеда вы сможете сами увидеть. Тут наше место молитвы. — Он имел в виду ангар. Мы зашли внутрь, в вестибюле стояла высокая гипсовая статуя Господа, протягивающего руки со стигматами; безбородое лицо ее было похоже на то, что я видел на портрете в караулке. Само помещение напоминало театральный зал с привинченными к полу рядами кресел и сценой с занавесом. Повсюду стояли прожектора и юпитеры, сейчас они были выключены. Верхний свет был приглушен, создавая в помещении церковный полумрак, но я не сомневался, что с помощью электронного пульта и электронного органа, стоявшего перед сценой слева, можно было создать ту эмоциональную атмосферу, какой требовала конкретная обстановка.

— Вмещает две тысячи человек, — сказал Джим Суинни. — Иногда мы показываем здесь религиозные фильмы. У нас имеется свой хор. Вы еще увидите пластинку “Год с вами”. Продано два миллиона экземпляров.

— Да, в самом деле. Это и составляет источник ваших доходов? Я имею в виду гонорары за пластинки и тому подобное.

— Мы вполне самодостаточны, это правда. Хлеб мы производим сами, а пожертвования, распродажи, звукозаписи это — источник масла.

— А как насчет федеральных и местных налогов?

— Мы — религиозная организация. Мы не платим налогов.

— Вы не против, если я закурю?

— Брось эту убийственную отраву, брат мой. От нее гниет душа да и легкие тоже. Курить здесь запрещено, алкоголь тоже запрещен. Никакая мерзкая отрава не смеет загрязнять чистый воздух Года, таков наш закон. А теперь я покажу вам, какого рода работой мы занимаемся.

Мы совершили длинный переход в земледельческую часть коммуны. Видно было, что были предприняты серьезные усилия по удобрению бесплодной почвы. Картофельные поля, много акров капусты. Работники черные и белые, почти все явно из бедноты за исключением одного случайного худого безумного вида клерка и женщины похожей на библиотекаршу, разогнули спины и начались взаимные приветствия. Привет, Джек Энох Джетро Мэйбл. Привет, Джим. На меня они глядели подозрительно. Ив нигде видно не было.

— А что делают дети? — спросил я.

— Школа находится там, в секторе Матфея. Вся коммуна разбита на сектора названные именами евангелистов. Через полчаса занятия в школе закончатся.

— А самые маленькие дети? Младенцы?

— У нас есть, как же это называется…

— В Британии это называют французским словом creche[677].

— Мы не любим иностранных слов. Мы называем это детским центром.

— А больница у вас есть?

— Это хоть и не иностранное слово, но у нас оно считается неприличным. Исцеление в руках Года.

— Божества или э-э, Мэннинга?

— Одного посредством другого. Вон там находится свиноферма. Видите, вон стадо чистой джерсейской породы. Мы самодостаточны, как я уже говорил. — Крошки Ив так нигде и не было видно. — Зерном мы себя не обеспечиваем. Закупаем. Пекарня находится вон там. Генераторы у нас свои. А это — система канализации. Здесь раньше размещалось воинское подразделение химической защиты.

— А что это за здание без окон?

— Это наш специальный центр медитации. Сюда направляют детей размышлять о своих грехах. Слава Господу, такое нечасто случается. Но иногда, когда они теряют бдительность, дьявол их покусывает. В целом же, дети Господа — добрые дети.

— Именно это утверждает деверь моей сестры.

— Ну что ж, он прав.

По всему лагерю вдруг разнесся торжественный колокольный звон. Я стал искать его источник и заметил решетки громкоговорителей на стенах бараков прямо под навесами крыш.

— Год вернулся. Мы его встретим в большом доме. — Трудно было определить региональное и социальное происхождение этого молодого человека. По выговору напоминает то ли южного баптиста, то ли полуобразованного жителя, ну скажем, Небраски.

— Как давно вы находитесь при мистере Мэннинге? — спросил я.

— Называйте его просто Год, и при личной беседе также. Мы не любим церемоний. Как давно? Семь лет, с тех пор как он вышел из пустыни. Я сообщу вам все факты, мы их нисколько не стыдимся. А до этого я заведовал биллиардной в Конкордии.

Северный Канзас, недалеко от границы с Небраской.

— Вы мне не поверите, ибо вы не принадлежите к числу верующих, но однажды я услышал призывный голос в стуке биллиардных шаров. Шары стучали и звали: приди, приди, приди. И я пришел. Год в тот вечер был в Конкордии, проповедовал, продавал свою книгу. Книгу я купил, я вообще любил читать, но до этого читал только грязные и фривольные книжки. Я учился в государственном университете Канзаса в Манхэттене, если слышали про такой.

— Как же, знаю.

— Я пошел по дурному пути. Я был спасен. Хвала Господу.

— Аминь.

Тем временем мы вернулись к большому дому, и Годфри Мэннинг уже ждал нас на веранде, протянув нам руки. Голос у него был до крайности жирно-мелодичный, такой только в Америке и услышишь.

— Кеннет, Кеннет. Брат, — приветствовал он меня, — именем Господа милости просим к нам.

От объятий я уклонился. Я взошел на веранду, но старался блюсти дистанцию.

— Рад находиться у вас, — лицемерно ответил я.

Он был крупный и ширококостный мужчина, явно откормленный стейками. Волосы были слишком уж черные, явно крашеные; кажется, и плешь на макушке проглядывает. Одет он был в очень хороший серый шерстяной пасторский костюм. Рубашка шелковая кремовая с строгим воротничком и простым серым галстуком. Никакой пошлости в одежде. Глаза голубые и замечательные. Я когда-то читал о глазах Наполеона, которые были как пушки или шпанские мушки, как небеса или омуты. Глаза, державшие империю. Глаза Мэннинга были не менее, а может быть и более амбициозны. Такие глаза были столь же вольным даром природы, как и всякая физическая красота и совсем не обязательно признаком великого интеллекта или духовной одаренности. Этот человек не был ни святым, ни умным, но очень хитрым. Когда Килдафф из вашингтонского бюро сообщил ему мое имя, он понятия не имел о том, кто я такой, но успел навести справки. Ну-ка, скажите мне, кто таков этот Туми. В биографическом справочнике говорилось лишь о моих достижениях, о слабостях умалчивалось. Ну-ка, посмотрим, что про этого типа сумеет нарыть Джек Джейверс из “Сан-Франциско кроникл”.

— Это — вдвойне честь, Кеннет, брат мой, — сказал он. — Ты пришел как представитель лучшей в мире газеты. Ты пришел как один из великих мировых писателей.

— Ну, это — некоторое преувеличение, мистер Мэннинг. Я всего лишь…

— Ты должен называть меня Год. Прочь стесняющие одежды и фамилии.

Откуда, черт побери, он это взял? — Я осознаю претенциозность своего имени. Но это всего лишь сокращение от Годфри. Меня назвали в честь Годфрида Бульонского, вождя первого крестового похода и первого правителя латинского Иерусалимского королевства. Бульоном теперь называют суп. Давайте поедим, я проголодался. Надеюсь, что Джим хорошо присматривал за тобой.

— Никогда раньше не встречал столь сознательного и дружелюбного гида, — ответил я.

— Прими мою глубочайшую благодарность, Джим. Пойдем внутрь, Кеннет, брат мой.

Мы вошли в гостиную через раздвижную дверь-окно; паркетный пол в ней был тщательно навощен, стояла обитая ситцем мебель. Затем прошли по коридору, приятно пахнущему воском и лавандой. В столовой стоял длинный дубовый обеденный стол и, похоже, настоящий флорентийский буфет. На стенах висели, кажется, семейные портреты. На одной довольно хорошей картине была изображена светловолосая женщина, которая, казалось, о чем-то спрашивала художника. Мэннинг заметил, что я ее рассматриваю.

— Моя дорогая жена, — ответил он. — Умерла. Но по-прежнему остается моей путеводной звездой, светом души моей.

В столовую вошел еще один человек с крупным носом, в очках, с взлохмаченными волосами, одет в спортивный костюм. А также женщина похожая на тюремную надзирательницу.

— Том Боттомли, — представил их Мэннинг, — Ирма Мезолонгион. Кеннет, наш брат, великий писатель из великой газеты. Давайте прочтем молитву.

Он закричал в потолок:

— Дары твои, Господи, дары твои. Дай нам вкусить их с благодарностью. Да насытят они тело и душу к вящей славе твоей.

Мы сели. Я почти ожидал, что сейчас войдет Ив с бульоном или чем там нас собирались потчевать, от неожиданности уронит супницу, увидев меня, а Мэннинг закричит: “Обманщик, обманщик, мой враг, гомосексуалист, друг богохульников, тащите его в темный сарай на покаяние”, но вошел мальчик-филиппинец с креветочным салатом и Мэннинг спросил:

— Ну, какое же прекрасное лакомство приготовила нам Джессика? — Мальчик ответил: “Да”.

— Туми — это ведь ирландская фамилия, — обратился ко мне Мэннинг. — Ваш отец — ирландец?

— Мой отец умер, разумеется. Да, мой дед был ирландцем. Он был, что называется, картофельным протестантом. Моя мать француженка вернула семье ее исконную веру.

— Папистскую веру, разумеется. — Я раньше никогда не слышал этого выражения, хотя и встречал его в произведениях Мильтона. — Но времена раскола и ненависти миновали. Ваш папа потрудился на славу, — вполне добродушно добавил он. Всем нам налили воды.

— Вы с вашим европейским вкусом наверное ожидали вина редкой марки, — заметил Мэннинг. — Но всякие стимулянты есть мерзость. Включая чай и кофе. Мы пьем только воду из кристально чистого источника. — Вода была явно из водопровода, хлорированная, на вкус напоминавшая зубоврачебный кабинет моего отца.

— Сухой закон принес Америке много вреда, — неосмотрительно заметил я. — Из-за него погиб…

Ну нет, еще немного и под его голубым лучистым взором я начну излагать всю семейную сагу Туми и Кампанати.

— Я хотел сказать, Христос ведь обратил воду в вино, а вино в свою собственную кровь.

— В чистый виноградный сок, — бесцветным голосом возразил Том Боттомли. Креветочный салат унесли и его сменили бифштексы в темно-коричневом соусе. Мэннинг разложил их на тарелки, мальчик-филиппинец помогал ему.

— Считать спасителя человечества выпивохой есть кощунство. Ирме вот все известно про ужасы от перебродившего винограда.

— Я, — произнесла Ирма столь же бесцветным голосом как и Боттомли, — была алкоголичкой, пока Год меня не спас.

Лицо у нее было мрачное, бесформенное, в пятнах; казалось, что выпивка ей бы только пошла на пользу.

— Все мы грешили, — весело заметил Мэннинг. — Если бы мы не грешили, как же бы мы тогда были искуплены? И ты, брат мой Кеннет, грешил. — Эх, знал ведь. — Но нет пределов милости божьей.

— Аминь, — сказал я. — Но тут ведь, — сказал я после короткой паузы, — грехи кончаются. Я думаю, в этой святой общине совсем мало возможностей для греха.

— Не верьте этому, — ответил Джим Суинни. — Дьявол — враг упорный.

— Секс, — сказал я, — наверное остается вечной проблемой.

— Секс, — воскликнул Мэннинг, — самоуничтожается в присутствии Господа. Уж будьте уверены, мы все для этого делаем.

— Как же это?

— Труд, молитва, размышление, медикаменты.

— А-а. В воде что-то такое?

— Что-то такое, — ответил Том Боттомли, — в теле Господнем. — Принесли консервированный фруктовый салат в чем-то похожем на лягушечью икру. — С дьяволом необходимо бороться.

Мне хотелось поскорее убраться отсюда подальше. У меня уже не было больше желания видеть Ив и уговаривать ее вернуться домой к ее скорбящему отцу. Всегда могу сказать, что я старался как мог. Пока мы допивали медикаментозную воду, по всему дому, и, как я понял, по всему лагерю снова разнесся веселый колокольный звон.

— Джим, проследи, пожалуйста, чтобы брату Кеннету досталось хорошее место, — сказал Мэннинг. И затем он снова заорал молитву, перекрикивая колокольный звон:

— Дары твои, Господи, дары твои. Мы вкусили их с благодарностью. И насытившись, бодро снова возьмемся за твой святой труд.

Снаружи я увидел взводы, марширующие к месту молитвы. Колокольный звон продолжал литься из репродукторов. Голубые калифорнийские небеса поглощали его как свинья земляные орехи. Мы пошли за всеми, держась на расстоянии от рядов, вливавшихся в молельный дом. Я заметил, что каждому молящемуся при входе черный, белый или коричневый служка в сером облачении давал что-то похожее на облатку для причастия в квадратной пластиковой обертке.

— Тело Господне? — спросил я.

— Да, так оно быстрее. Они ее глотают по сигналу. И нет нужды стоять в очереди к алтарю. Все сразу причащаются, одновременно.

— После акта освящения, я полагаю.

— О да, их освящают.

Ив по-прежнему нигде видно не было. Или нет, вот она. Она шла в группе женщин всех возрастов. Все они были одеты в какие-то серые балахоны из мешковины, подпоясанные веревками. Волосы Ив безжизненно обвисли, на лице, как и у всех остальных, застывшее выражение тупой святости или покорности суровому слову Господа. Это была совсем не та девочка, которую я запомнил с аппетитом уплетавшей торт Сары Ли и с радостью спешившей увидеть атомный конец света в кинотеатре “Симфония”. Я сомневался в том, что мне позволят с ней переговорить.

Меня усадили в заднем ряду молельного дома. Верхний свет, как и ранее, был приглушен, создавая церковный полумрак. За органом сидела женщина похожая на перекованную школьную директрису, она играла блюзы Муди и Сэнки. Все собрание, полторы тысячи человек, сидело молча. Лица некоторых глядели на меня с подозрительностью и любопытством — чужак, неверный. Одним из этих лиц было лицо Ив. Она меня сразу узнала. Брови ее поднялись аж выше лба. Рот раскрылся от удивления. Она все трясла и трясла головой. Я нахмурился, глядя на нее, и жестом приказал ей молчать. Органистка заиграла громче, занавес поднялся, юпитеры, до этого горевшие вполнакала, засветили во всю мощь, знаменуя откровение. На сцене стоял Год Мэннинг в докторской мантии поверх серого пасторского костюма. Он поднял руки. Музыка стихла. Без всяких предисловий он возопил:

— Свершите это в память обо мне и о моих долгих и тяжких страданиях. Ибо с вами я и пребуду до конца времен. Вкушайте.

Собрание вскрыло пластиковые оболочки облаток причастия, некоторые сделали это с трудом.

— Это есть плоть и кровь Господа живого.

Значит, решения Трентского собора действовали и здесь; это было своего рода экуменизмом. Собрание благоговейно положило облатки в рты.

— Очисти нас, благослови нас, покрой нас славой своей, — вопил Мэннинг, не принимая облатки сам.

По окончании этого действа, которое в католической церкви является кульминацией жертвенной драмы, а тут служило в качестве терапевтической преамбулы, Год Мэннинг расслабился и улыбнулся.

— Сегодня мы приветствуем здесь, в наших рядах пятнадцать новых братьев и сестер.

Открылась боковая дверь аудитории возле сцены по другую сторону от органа, вспыхнул свет прожектора и вошла группа явно нищих по большей части черных старух, шаркая и моргая от ослепившего их яркого света.

— Их имена вы узнаете в свое время с Божьей помощью, — кричал Мэннинг. — Они пришли к нам сейчас просто как забытые Божьи чада в крайней нужде. Но одно из имен я произнесу — Ребекка или Бекки Фолдон.

Черная старуха попыталась закрыть лицо руками.

— Не бойся, Бекки. Господь поможет тебе. Жестоко пораженная раком кишечника, она пришла к нам в страшных мучениях.

Ну уж как она могла там стоять, будучи больна раком, одному Богу известно.

— Возьмите ее, — приказал Мэннинг двум довольно молодым женщинам, поднявшимся со своих мест в первом ряду, — и отведите в комнату исцеления.

Женщины довольно грубо подхватили бедную черную страдалицу и повели ее, рыдавшую скорее от смущения, чем от боли, по центральному проходу через весь зал. Когда ее провели мимо меня, я заметил, что ее похожая на слоновью кожа была мокрой от пота и слез, от нее пахло болезнью и нищетой. Дверь за моей спиной раскрылась и снова закрылась.

— Встаньте, — сказал Мэннинг, — воспоем гимн Господу Богу нашему.

Снова заиграл орган. Все встали. Они запели “Соберемся у реки”. Темп ускорялся с каждым стихом. По сигналу Мэннинга все стали хлопать в ладоши. Все это было очень похоже на сборища “религиозного возрождения” в южных штатах. Гимн кончился, Мэннинг не давал религиозной экзальтации толпы утихнуть. Он вопил:

— Господи, Господи, Господи, избави нас от лукавого.

— Спаси нас, Господи.

— Господи, Господи, Господи, спаси нас от врага адского.

— Спаси нас, Господи.

— Господи, Господи, Господи, очисти тела наши от болезни, очисти души наши от всякой мерзости, очисти от скверны мир вокруг нас, сделай его достойным золотого престола Твоего пришествия.

— Очисти нас, Господи.

И много еще такого же в том же духе. Мне жутко хотелось хлебнуть виски и глубоко затянуться сигаретой.

Вдруг дверь у меня за спиной распахнулась и одна из молодых женщин побежала по проходу, сжимая в руках на салфетке что-то черное, капающее, бесформенное и не имеющее названия, высоко подняв это над головой. Я уловил запах страшной тухлятины, когда это пронеслось мимо меня. Я хотел молиться, но только не здешнему Богу.

— Аллилуйя, Господу слава, — воскликнула молодая женщина.

— Раба твоя, — воскликнул вслед за ней Мэннинг, воздев руки, — исцелена от недуга своего милостью Твоей. Славьте Его славьте Его славьте Его.

Собрание стало воздевать руки и славить. С меня было довольно. Я встал и вышел. Никто меня не пытался задержать. Кажется, даже Мэннинг не заметил моего ухода. Уходя, я увидел несчастную черную старуху, рыдавшую, возможно от счастья в объятиях другой молодой женщины. Выйдя наружу, я совершил страшный грех. Я запалил сигарету и с наслаждением втянул в себя спасительный дым. Черный служка тут же появился из-за угла молельного дома и без слов деликатно, но с выражением упрека вынул сигарету у меня изо рта. Он держал ее так, словно это было какое-то страшное чудовище. Я пожал плечами, улыбнулся и стал ждать. Я заберу Ив отсюда. В конце концов, это, вроде как, свободная страна.

Первым вышел Джим Суинни.

— Вы не досидели до конца, — сказал он, — не увидели исцеления хромого.

— Я видел исцеление рака. Даже сам рак, черт побери, видел. Достаточно на первый раз. А теперь я хочу увидеть свою внучатую племянницу.

— Кого?

— Свою внучатую племянницу или двоюродную внучку, всегда путаюсь в этих названиях. Я ее здесь видел. Девушка по имени Ив Бреслоу. Она пришла сюда с незаконнорожденным ребенком. Ее отец просил меня кое-что передать ей. Я хочу видеть ее без свидетелей.

— Только Богу дано видеть людей без свидетелей. — Он усмехнулся и сделал вид, что ему про меня все известно. — Так вы за этим сюда приехали? А вовсе не для того, чтобы написать статью для британской газеты.

— О, за этим тоже. Но я не понимаю, что в этом порочного, передать сообщение? От отца. Это что, против здешних правил?

— Христос сказал, что мы должны оставить отцов и матерей, чтобы следовать за ним. То о чем вы просите, против правил.

Собрание успокоенное телом Господним и утешенное делами и словами Года, начало расходиться.

— Вот она, — произнес я. — Ив, — позвал я ее. — Джим Суинни тоже позвал ее. Она подошла к нему, не ко мне.

— Я не сделала ничего дурного, Джим. Я клянусь, — произнесла она.

— Я знаю, что не сделала, Ив. Тебе знаком этот джентльмен?

Она не знала, следует ли ей признаваться или нет. Она съежилась. Она стала еще туже затягивать веревку на поясе.

— Да-а, — наконец протянула она. — Он — дядя моей матери. — И затем, покрутив рукой у правого виска в жалком подростковом салюте, сказала:

— Привет, тятя.

— О, привет, Ив.

— Ты хочешь что-нибудь сказать ему, Ив, передать что-нибудь твоему отцу и матери?

— Да-а, что со мной все в порядке. Что я счастлива. Что я обрела спасение. Что я люблю Года.

— А как твой ребенок, Ив?

— Он в порядке, я думаю.

— Ну, вот и все, — сказал Джим Суинни, — так и передайте.

— Могу я поговорить с ней наедине?

Он задумался, покусывая нижнюю губу. — Это против правил, — сказал он. — Но можно что-то придумать. — Он подозвал черного служку или посыльного.

— Дик, — сказал он ему, — отведи этих двоих в дом для интервью. — После этого он что-то тихо шепнул Ив.

И вот мы с Ив оказались в сомнительном одиночестве в комнате, похожей на деревянную тюремную камеру с застеленной постелью и двумя простыми стульями. В ней пахло так, словно в ней что-то долго пеклось на жару. Единственное расположенное под самым потолком окно не открывалось.

— Жарковато здесь, — сказал я. — Ив, отец хочет, чтобы ты вернулась.

— Мать этого не хочет. К тому же, мне и здесь хорошо. Я нашла свой путь и истину.

— Если бы ты искала пути и истины, другой твой двоюродный дедушка имеет куда лучшие возможности показать их тебе. Католическая церковь по крайней мере цивилизована. А это выглядит весьма подозрительно. Не очень то мне нравится этот ваш Год Мэннинг.

— Он прекрасен. Он — живой свидетель истины.

— Ты его любишь, верно? — жестко спросил я.

— Всей своей душой. Он — живой свидетель. Все мои дни и ночи посвящены молитве и хвале Господа. Благодаря ему я нашла путь и истину.

— Ты — всего лишь дитя, — сказал я. — Господи, ты ведь ничего не читала, ничему не училась. Ты попалась в сети шарлатана.

— Ты богохульствуешь. Я не желаю ничего от тебя слышать.

— Ты поедешь со мной, Ив. Я отвезу тебя назад в Нью-Йорк.

— Нет, не поеду, не поеду. — И тут она сделала то, что в тот момент показалось мне необъяснимым. Стоя против меня возле двери, она стала рвать на себе свой балахон из мешковины. Ткань оказалась слишком крепкой для ее маленьких пальчиков. Тогда она развязала узел на веревке, которой была подпоясана, и бросила веревку на пол. Затем стащила с себя балахон через голову и осталась в одних трусиках, явно ее собственных, а не богоданных, судя по ничтожному размеру. Затем она завизжала и стала колотить кулачками в дверь. Мне следовало бы догадаться, что ее запрут. Ее очень быстро отперли. Год Мэннинг собственной персоной стоял в дверях вместе с Джимом Суинни и пятнистой бывшей алкоголичкой. Никто из них не был шокирован видом обнаженной девушки. У Ирмы Мезолонгиан даже имелся наготове купальный халат. Мэннинг сам поднял с пола сброшенный балахон из мешковины. Затем двинулся ко мне. Ив рыдала на руках у исправившейся Ирмы. Мэннинг говорил мне о моей грязной похотливости, кровосмесительной страсти, омерзительной стариковской извращенности. Некоторые из детей Года околачивались поблизости, подходили поближе, чтобы услышать его речь. Мэннинг ясно дал мне понять, что только благодаря святой силе его присутствия они еще не разорвали меня в клочья подобно псам, растерзавшим грешную плоть Иезавели[678].

— Это просто смешно, — сказал я. — Я никогда в своей жизни не прикасался к женскому телу. Предположить, что я смогу совершить такое с девочкой, моей собственной внучатой племянницей… У меня, — деликатно добавил я совсем как добрый старый Туми-комедиограф, — совсем другого рода вкусы.

— Содомит! — тут же заорал Мэннинг. — Отродье Гоморры. Вон из обители благословенных, на тебе проклятие Бога живого. Лжец и обманщик, автор, не сомневаюсь даже, грязных книжонок, хотя, слава Господу, никогда не читал тебя. Вон.

До ворот и караулки путь был неблизкий. К счастью, как я увидел, машина уже ждала меня у ворот. За мною по пятам маршировала толпа спасенных, бормоча и даже выкрикивая оскорбления (грязный развратник, грязный грешник, даже содомит-лайми). Мэннинг куда-то ушел, возможно звонить в вашингтонское бюро “Таймс”. Рыдающая Ив и сопровождавшие ее тоже куда-то исчезли. Джим Суинни остался. Охрана сменилась. Однако охранники по-прежнему все были черные. Молодой человек с мукой в глазах распахнул ворота. В руке он держал взведенный пистолет. Шофер вежливо стоял у распахнутой двери салона. Он еще раньше говорил мне, что когда-то работал правительственным шофером в Южной Австралии. Молодой черный проводил меня к машине. — Я еду с вами, мэн, — сказал он, — ноги моей тут больше не будет. — Он наставил пистолет на своих бывших сослуживцев, те нацелили свои пистолеты в него. Никто и не думал стрелять.

— Садись быстро, — сказал я ему, толкая его в машину. Он весь трясся, штаны его были мокрыми. Шофер довольный развлечением после долгого томительного ожидания, прыгнул на свое место и включил зажигание. Мы двинулись по заброшенной дороге в сторону Лос-Анджелеса.

— Иисусе, — сказал молодой чернокожий, вспотев от ужаса, — вы даже не представляете, что там творится, мэн.

— Могу себе вообразить, — ответил я и предложил ему сигарету.

Загрузка...