— В будущем году, — произнес мой племянник Джон, — “Африка!”
Мне послышались в этом слове кавычки и восклицательный знак.
— Ты и профессор Буколо? — Я снова был в колледже Уисбека в Индиане. Вэла Ригли тут больше не было, некому было упрекать меня в легкомыслии и безответственности: да теперь у него и повода для этого не было. Вэл Ригли, как я понял, пребывал теперь в краю Кристофера Ишервуда[650], в Санта-Монике или где-то там. Я прочел лекцию под названием “Что нового в романе?” Студенческий комитет накормил и напоил меня до отвала. Остановился я на кампусе в доме Джона и Лоры и сейчас принимал последнюю порцию виски на сон грядущий. Они поженились полтора года назад, свадьба была традиционно католическая в родном городе Лоры Сент-Луисе. Джон защитил докторскую диссертацию о культуре матриархата в поселениях мексиканских индейцев в штате Сакатекас. Он теперь стал полномочным профессором. Колледж Уисбека был известен тесным сотрудничеством между кафедрами антропологии и лингвистики. Джон теперь занимался исследованиями аналогов семейной структуры в языке.
— Да, с Джимми Буколо. Он сумел выбить для нас грант. Довольно скудный, но придется удовольствоваться и этим. Полетим в Марсель чартерным рейсом. Оттуда на старой лохани в Порт-Саид. Затем в Джибути. Затем каботажным судном через Аденский залив. А затем… Как видите, слишком много времени уйдет на переезды. Конечно, мы оба можем взять творческий отпуск на год… за четыре отпускных месяца многого не увидишь…
— Что вы ожидаете увидеть?
— Ну… — Большой миловидный серьезный ученый столь похожий на свою мать, он сидел на громоздком красновато-коричневом диване, сцепив руки как в молитве.
Я собрал много материалов об одном обряде, связанном с бракосочетанием, по эту сторону Атлантики. У племен аканьи, птотуни, у племени солоар, живущем неподалеку от Тегусигальпы, вам ведь эти имена ничего не говорят…
— Совсем ничего.
— Ну, в общем, когда девушка выходит замуж, совершается своего рода ритуальный инцест без оплодотворения. Обычно первую неделю с невестой проводит ее дядя или даже двоюродный дед; это отчасти сексуальная инициация, отчасти — своего рода напоминание о былом обряде эндогамии. Иногда это занимает неделю, иногда больше, иногда меньше, но не менее двух дней, во всяком случае. Очень интересно то, что в этот период времени происходит с языком всего племени. Предложения подвергаются инверсии и, если кто-то об этом забывает, следует наказание, не суровое, скорее насмешливое издевательство. Порядка дюжины слов лексикона, иногда больше, иногда меньше, в среднем 9.05, при этом табуируются. Все эти слова принадлежат к одной семантической категории, я имею в виду, что они все так или иначе означают покрытие: набедренную повязку, крышку, даже веки глаз, ладони рук, темноту, шкуры животных, ну вы поняли основную идею. Эти слова запрещается произносить под угрозой наказания. Слова, которые дозволяется употреблять взамен табуированных, являются своего рода комплементарными к последним: можно говорить о том, что покрыто, но нельзя говорить чем покрыто; можно даже называть своим именем гениталии, что обычно табуировано у многих племен, которые мне приходилось изучать. Но только в этот период времени.
— Удивительно.
— Вы полагаете? Правда? В Америке в наше время невозможно игнорировать возможность культурной трансмиссии, но Джимми уверен, что подобного рода вещи происходят и в Африке. Помните племя ома? Он ведь вам дал брошюру, верно? Он не мог понять, почему и глаз, и веко обозначаются одним и тем же словом “оро”. Он думает, что должно быть, что один из тех, кто пришел лечиться в миссионерскую больницу, находился под подобным табу. И этот парень, когда гладил больничного кота, называл его шерсть почками, это слово на их языке означает вообще внутренности животного…
— Поразительно.
— Так может быть что-то такое встроено в то, что мы насмешливо именуем примитивным сознанием, вы понимаете?
— Лора с вами едет?
— Смеетесь, что ли? На столь скудный грант?
— Джон, — сказал я, — я тебе уже говорил раньше, что ты не должен бояться просить у меня денег. Деньги заработаны мною на поставках, своего рода, мусора…
— Не надо так говорить. Многое из вами написанного — очень хорошая литература.
— Благодаря моей репутации сочинителя грошовых книг мне платят две тысячи долларов за одну лекцию в вашем же колледже. Сколько потребуется вам троим, чтобы добраться в восточную Африку с умеренными удобствами и достаточно быстро? Ну и обратно, конечно. Десять тысяч? Этого хватит?
— Дядя Кен, вы слишком добры.
— Нет, я просто пытаюсь исправить свою бездарно растраченную жизнь. Я горд тем, что вношу вклад в науку.
— Ну, знаете, я прямо не знаю, что и сказать. Кроме спасибо.
— Утром я выпишу чек. Чековая книжка осталась в чемодане в гостевом доме президента.
— Спасибо и еще раз спасибо. Когда вы уезжаете и куда?
— В понедельник у меня лекция в университете Оклахомы. А завтрашнюю ночь я проведу в Нью-Йорке. Полечу после обеда.
— Хорошо. Завтра утром вы сможете посмотреть фильм, присланный братом Дотти. Ну да, вы же его знаете, я и забыл. Предметы гордости Руквы, довольно милый образец пропаганды. Им требуются черные американцы, обладающие навыками. Строят современное африканское государство. Ну, теперь я хотя бы знаю, как оно выглядит.
— Так ты именно туда направляешься? Я и не думал.
— Там осталось довольно много неассимилированных племен в пограничных районах. Включая племя ома. — Помолчав, он добавил. — С Дотти плохо.
— Я слышал. Великий убийца двадцатого века. Воплощенное зло. Вернее, не воплощенное, а развоплощенное. Ах. — Вошла Лора, навещавшая соседку, жену профессора Саса, парализованную вследствие грыжи позвоночного диска. Какая милая девушка, так и пышет здоровьем, и у этих льдисто-голубых глаз под длинными иссиня-черными ресницами всегда такое теплое выражение, и тело в коричневом шерстяном платье такое ладное.
— Как поживает мой любимый писатель? — спросила она.
— Лора, милая, ваша работа — улучшать литературные вкусы, а не портить их. Вам, в самом деле, пора избавится от энтузиазма по адресу моих опусов.
— Ну ладно, рассказы прекрасны, а романы паршивые, так сойдет? — Она улыбнулась, сияя ямочками на щеках и ослепительными белоснежными зубами.
— Лора, ты едешь в Африку. Дядя Кен снабдил нас деньгами.
— Ну-ка, повтори.
— В Африку. Не только я и Джимми. Ты тоже. И не на банановой лоханке.
— О господи, — произнесла она, грациозно присаживаясь в свободное красно-коричневое кресло; другое занимал я. — Правда, что ли? В страну Хемингуэя. О господи.
— Не в страну Хемингуэя, — возразил Джон. — Не на сафари. Там не столь уж безопасно, но от самой опасной фауны я буду держать тебя подальше. Так что, давай-ка чини кинокамеру.
— Дорогой дядюшка Кен, — сказала она, подошла и села ко мне на колени, поцеловала меня. Затем легко спрыгнула и включила телевизор. — А вот и твой другой дядюшка, Джон, мой мальчик. Хочу послушать, что он скажет про контроль рождаемости. Простите, дядюшка Кен, мне необходимо это знать, нам обоим необходимо. Но спасибо, спасибо и еще раз спасибо. Даже не верится.
У Джона сузились глаза, когда она переключила канал на Эн-Би-Си и на экране появилась толстая фигура в белом папском облачении, благословляющая зрителей.
— Он мне не дядя. Он всеобщий отец и брат, но никому не дядя. Мы все ему только мешаем. Он от всех нас отрекся.
— О, перестань, Джон, мальчик мой. Послушай.
Мы стали слушать. Карло вел себя довольно непринужденно в толпе воинственно настроенных женщин. Все это происходило, похоже, в зале для пресс-конференций, женщины, судя по их суровой резкости, были журналистками.
— Что вы скажете о том, чтобы женщины могли быть священниками? — спросила одна из них.
— Когда вы даруете мужчинам способность вынашивать детей, тогда у вас будет право требовать рукоположения женщин в священники. Но не ранее. Не забывайте, что все женщины в реальности или хотя бы в теории являются сосудами таинства рождения. Так что уж будьте любезны, милые дамы, разрешить некоторым мужчинам совершать таинства священнического ремесла. И еще: священник есть наследник миссии Иисуса Христа. Бог в своей неизъяснимой мудрости воплотился в человеческое существо мужского пола. В качестве Бога-сына он даровал право распространять Благую весть миссионерам-мужчинам, а не их женам. Обстоятельства могут и измениться, они обязательно изменятся. Но пока я сижу на месте святого Петра, этого не случится.
— Почему священники не могут жениться?
— Никаких доктринальных причин для этого нет. Но есть множество доводов здравого смысла в пользу того, чтобы они оставались девственниками. Я слышал историю про англиканского пастора и католического священника, дружески сидевших за кружкой пива в Лондоне во время битвы за Британию. Объявили воздушную тревогу. Англиканский пастор сказал: “Мне необходимо вернуться домой к жене и детям”. Католический пастор сказал: “Мне необходимо приглядеть за своей паствой”. Семьей служителя веры являются его прихожане, и всякие иные, особые личные отношения станут препятствием его общей неразделимой любви и преданности. Что же касается секса, не думайте, что нам незнакомы терзания плоти вследствие воздержания. Лишенный жены, должен ли священник идти в бордель? Сексуальные лишения — это крест, который священник обязан нести. И папа тоже. Это — плотская жертва Богу, которую он приносит ежедневно, ежечасно.
— Почему церковь запрещает контроль рождаемости? — спросила явно беременная женщина в больших синих старушечьих очках.
— Ох уж этот вопрос, — улыбнулся Карло. — Он будет преследовать меня до конца дней моих. Человеческое семя, содержащее в себе таинственную силу новой жизни, не должно рассматриваться как просто побочный продукт сексуального спазма, которому иногда милостиво дозволяют исполнить его биологическое предназначение, а иногда рассматривают его как смертельную неприятность. Если бы мистер и миссис Шекспир практиковали контроль рождаемости, возможно, что Уильям Шекспир никогда бы не появился на свет. И тоже самое можно сказать о родителях святого Павла, Авраама Линкольна, президента Эйзенхауэра. И, если позволите, о моих собственных родителях, кто бы они ни были…
— Окончательная девственность, — сказал Джон. — Давайте сотрем и прошлое, и будущее.
— Тише, Джон, мальчик мой.
— Нам следует подумать о громадном потенциале человеческого семени, о том сколь отчаянно порочно выбрасывать его как мусор. Очень хорошо, очень хорошо, я могу предвидеть ваши возражения на только что сказанное, но помните, что они продиктованы не безразличной черствостью. Это слова церкви унаследованной мною, но не церкви, которую еще только предстоит построить. Традиция говорит о том, что главная функция женщины состоит в том, чтобы производить новые души к вящей славе Господней. Наш век говорит, что у женщины есть долг перед ее собственной душой и что нельзя осуждать ее на жизнь, состоящую из одних родовых мук. Ну что ж, контроль рождаемости заключается во взаимной воле мужчины и женщины воздерживаться от полового соития. Это может быть трудно, но это хорошо и даже свято. Но помните, — голос его приобрел угрожающие ноты, подбородок выпятился как у дуче, нос нацелился на аудиторию как опасное орудие, — мы должны быть настороже против смертной ереси, утверждающей, что жизнь священна лишь после того, как покинет утробу, что это еще несформированное безымянное существо есть лишь расходный материал. От этого лишь один шаг до снисходительного отношения к аборту, который есть ни что иное как детоубийство.
В ответ на это послышались гневные возгласы этих сильных эмансипированных женщин. Громкий голос Карло перекрыл их подобно рыку льва.
— Любовь, — воскликнул он, — любовь куда величественнее животной случки. Любовь мужчины к женщине есть символ любви Бога к человечеству. Нам что же, следует стать не лучше зверей, находящихся в вечной течке? Неужели мы не можем научиться любви духовной, преодолевающей похоти плоти? Любовь, любовь, любовь нам нужна.
Гнев поутих, ибо теперь казалось, что он направлен против любви. Карло смягчил тон. Он даже улыбнулся и сказал:
— Отец ваш небесный не есть персонификация биологии. Он знает ваши беды. Он плачет при виде мира голодных. Но не вините его в его собственном голоде, голоде до душ человеческих.
— Ваал, — сказал Джон, — Молох.
— Джон, мальчик мой.
— Небеса безграничны. У них нет пределов как у нашей земли. Плоды их никогда не иссякают, голод неведом им. И тем не менее, говорит Господь, дом сей должен быть наполнен. Наполнен бесчисленными душами человеческими, каждая из которых пирует в своей божественной неповторимости.
— Дауны? — крикнул кто-то. — Жертвы талидомида[651]?
— Души, души, я говорю о душах. И я говорю и всегда буду говорить о любви. Позвольте на этой ноте мне и завершить. Любовь Бога достаточно велика, чтобы простить наши слабости. Он лишь просит нас сделать все, что в наших силах для наполнения царства Его. Он не просит о невозможном.
— Выключи его, — попросил Джон.
— Да, выключи. — Она подчинилась. Она снова села и мы поглядели друг на друга.
Она была и хорошей хозяйкой, а не только, как я понял, хорошей учительницей, и как я мог заметить, очаровательной молодой женщиной. Эта маленькая гостиная была довольно хорошо обставлена мебелью, подаренной к свадьбе, стояло в ней и кресло-качалка, а на кофейном столике лежал альбом репродукций Тьеполо; но чувствовался и ее собственный вкус в подборе комнатных растений (папоротника и традесканции), а также в том, как были расставлены различные безделушки, с которых была тщательно стерта пыль: добытые Джоном в экспедициях тотемы и амулеты, а также и выбранные ею самой стекло и фарфор, и картины с цветами на стенах цвета клубники со сливками: любовь в праздности, любовь в тумане, любовь, истекающая кровью. Я знал, что она умела хорошо готовить, особенно ей удавались блюда американской кухни: жареная грудинка, окорок в яблочно-апельсиновой глазури, южные пироги. При взгляде на нее слезы выступили у меня на глазах: вот, чего я был лишен, что мне отроду было заказано. Слезы чуть было не побежали у меня из глаз, я с трудом подавил их, с любовью глядя на них обоих. Я представил их обнаженными вместе, стремящимися доставить друг другу радость, не думающими о создании нового Уильяма Шекспира, а Карло хмурился, взирая на них с потолка.
— Еще виски? — спросил Джон.
— Ну, давай. На посошок.
— Простить наши слабости, — произнесла Лора. — Что он имел в виду?
— Я думаю, он имел в виду, что семя, содержащее нового Авраама Линкольна, может течь, но пусть не слишком обижается, если наткнется на препятствия, — ответил я. — Лишь бы ему заранее не было известно об этих препятствиях. А уж если ему о них известно заранее, то пусть лучше и не течет.
— Мне показалось, что он имел в виду другое.
— Наберитесь терпения. По мере продолжения его американского турне он все больше и больше станет говорить о любви и все меньше о догме. Он станет все больше и больше уклоняться от ответов на неприятные вопросы. Он станет говорить о любви, потому что хочет, чтобы его самого любили. Григорий Любимый.
Джон налил мне на посошок.
— У вас была надежда, — начал он. — Нет, наверное мне не следует спрашивать. Я имел в виду…
— Надеялся ли я, что новая церковь простит мне мою слабость? Нет, не надеялся. Хотя теперь это уже не имеет значения, по крайней мере, для меня лично. Пламя погасло. Я — старик. Я хоть завтра мог бы вернуться в церковь, если бы захотел.
— А вы хотите? — спросила Лора.
— Мне и в циничных рационалистах неплохо живется.
— Да ну, перестаньте, — сказала она. — То, что вы написали, совсем не похоже на циничный рационализм.
— Сентиментальность, — ответил я, — лишь другая сторона той же медали. — Я допил виски и встал, с трудом разгибая ноги, одно слово — старик.
— Сможешь подбросить меня? — спросил я Джона.
— В десять утра не слишком рано будет?
— Нормально.
— Еще раз спасибо, — сказала Лора, — миллион спасибо. — Она встала и поцеловала меня. В прекрасных глазах ее читалось: “Африка!”
Фильм назывался “Руква рожденная заново”. Джон показал мне его сам на шестнадцатимиллиметровом проекторе, принадлежавшем его кафедре.
Голос комментатора я узнал: Ральф. Его модуляции подействовали на мои железы, значит неправда, что огонь угас. И тут сам Ральф появился на экране в просторных ярких национальных одеждах, кивере из тигровой шкуры, кожаных жокейских сапогах, верхом на белом арабском коне во главе отряда туземной кавалерии, скачущего по травянистой равнине. Нам показали нефтяные вышки и серьезных чернокожих техников в серебристых строительных шлемах, изучающих чертежи: черный палец указывает, кивает черная голова. Показали и черный технический колледж с черными студентами в белоснежных рубашках и ладно скроенных брюках, рассматривающими сияющий макет электростанции. Отсталые племена деликатно учили: сидя на траве на корточках в набедренных повязках они сидели перед доской и внимали черному учителю в очках, говорившему им о необходимости их ассимиляции в новом прогрессивном государстве. Черные кинозрители от души хохотали, глядя черную кинокомедию. Показали и столицу с белыми коробками деловых зданий, футбольным стадионом, десятиэтажной гостиницей “Мансанга”. — Похоже, что дела у них идут неплохо, — сказал Джон. Комментарий Ральфа в куда более высокопарных выражениях утверждал тоже самое. Он также говорил что-то про свободу вероисповедания, когда показали черного муэдзина, призывно кричащего в голубые небеса, и чернокожих школьников, которых чернокожая монахиня в белом облачении вела в маленькую церковь с единственным звенящим колоколом. Ральф признал, что государство испытывает трудности: территориальные притязания соседей, отсутствие выхода к Индийскому океану, непомерные таможенные тарифы, которые приходится платить в порту Килва. Но все проблемы можно решить с помощью доброй воли и верного панафриканского духа. Появился и автор романа “Африка!”, улыбающийся мускулистый кандидат на Нобелевскую премию. И наконец, показали и самого великого Мансангу, приветствуемого любящим народом с прекрасными зубами, смеющегося в зале совета, инспектирующего войска верхом на вороном арабском коне, а Ральфа за ним следом на белом. Бодрая музыка небогатая мелодией, зато богатая ритмами труб и множества барабанов. Конец фильма.
— Да, — не вполне убежденно согласился я, — похоже, что дела у них идут неплохо. Пока нефть есть.
— А тем временем, — заметил Джон, — племена развращаются, теряют своих богов ради бога единообразия. — Помолчав, он добавил, — похоже, что и брат Дотти преуспевает. Поэт в роли деятеля.
— Поэт он никакой.
— Передайте мою горячую симпатию Дороти. Ну и матери, конечно.
Дороти, как я убедился, была весьма плоха. Она лежала в постели без сил, когда-то роскошные волосы поседели и обвисли, роскошная некогда блестящая кожа теперь цветом и видом напоминала слоновью, прекрасные глаза не просыхали. Я поцеловал ее с нежностью и состраданием, она обняла меня за шею исхудавшими руками.
— Как вы? — спросил я.
— По всякому. То отпускает, то снова находит. Мы только что слышали, как деверь Ортенс говорил о том, что боль нужно посвятить Богу.
В ногах ее постели стоял маленький телевизор, сейчас он был выключен. Ортенс сидела у постели, обняв рукой подругу, устремив единственный усталый глаз на меня.
— Постарел ты, Кен, — произнесла она.
— Да я и не отрицаю этого. Старый и одинокий.
Сама она не выглядела старой, только на шее появились морщинки. На ней была широкая синяя льняная юбка, блузка с неглубоким вырезом и бантом, короткий жакет с накладными карманами, бронзовые чулки. Туфли на высоких тонких каблуках он сбросила. Повязка на глазнице выглядела даже привлекательно: зеленая с миниатюрными голубыми розами. Волосы благодаря умелой краске сохранили цвет юности: голубые цветы просвечивали сквозь медовую лавину.
— Останьтесь у нас, — произнесла Дороти, — я имею в виду, насовсем. — И тут ее глаза снова наполнились слезами. — Нет, это было бы несправедливо к вам. Вам не нужно это видеть… о дьявол… — Ортенс обняла ее.
— Пока я не забыла, — сказала Ортенс, — звонил твой агент. Говорил что-то об экранизации одной из твоих книг. Он думал, что ты приедешь раньше. Он уехал на Мартас-Винъярд[652], вернется только в понедельник.
— О какой книге он говорил?
— О той, которую ты написал, когда я была еще школьницей. О Сократе. Я о ней совсем забыла. А когда он о ней упомянул, вспомнила.
— Сократ на экране. Что ж, дела не так уж плохи.
— Я и еще один звонок получила. От одного из братьев Кампанати.
— Что, Его святейшество, в самом деле, соблаговолили?
— Да нет, от другого.
— От Доменико, черт побери.
— Нравится мне это “черт побери”, — попыталась улыбнуться Дороти. Зубов у нее недоставало. — Повеяло доброй старой Англией.
— Где он есть или был?
— В Ментоне или где-то там. Наверное, вспомнил один из наших счастливых деньков. Сколько лет прошло. Он хочет ко мне вернуться. Говорил, что во всем потерпел провал. Можем ли мы, как это сказал мистер Элиот, начать все заново? Похоже, он был пьян. Слезы чувствовались даже на другом конце трансатлантического кабеля. Слишком поздно, ответила я, самые печальные слова в языке. — Она еще крепче обняла Дороти.
— Бедный Доменико, — промолвил я. — Я слышал, что в поисках выхода он пошел по пути всех бездарных музыкантов. Шумовые эффекты. Синтезатор Муга. Фон из птичьих голосов.
— О Иисусе, — вдруг вскрикнула Дороти. — Простите, простите, простите. Это так неожиданно…О, Иисусе. Мучительный пот лил с нее ручьем. Ортенс нежно утирала его одним из множества полотенец, лежащих горой на столе и кровати. Кровать была двойная, они по-прежнему спали вместе.
— Идите, Кен, — простонала Дороти, — не надо вам это… — О, Боже, это так…
Унизительно, хотела сказать она; она права. Затем спазм прошел. Она лежала в изнеможении и произнесла:
— Цикута, — слабым голосом. — Ciguë. Помните “Сократа” Сати? Говорят, скоро выйдет запись.
— Я буду следить, — ответил я, — и сразу же пришлю вам.
— Я не хотела, милая, — улыбаясь пересохшими губами, сказала она Ортенс.
Просто эта острая колющая боль пришла так внезапно… врасплох.
Мне вдруг с колящей болью вспомнился тот день в чикагской больнице тридцать лет назад. Я знал, что Карло сейчас едет по Пятой авеню, приветствуемый многотысячной толпой зевак, благословляет их, бумажный дождь устилает его путь; бумага, как пальмовые ветви, под колесами его святого лимузина. Я с трудом добрался к ним на такси, улицы были перекрыты, кругом пробки, клаксоны гудели. “Папа”, — объяснил шофер, мусоля дешевую сигару. Приди же, пожалуйста, соверши снова чудо. Исцели подругу и любимую женщины, которую ты назвал святой. Нет, теперь умолять об этом бесполезно. Сила, как я убедился, действует по собственной прихоти, она глуха к мольбам, капризна, как добро. Никаких милостей друзьям, никаких друзей.
— Я вернусь вечером, — сказал я. — Я обещал провести вечер с племянницей и, как это правильно сказать: с внучатой племянницей или двоюродной внучкой? Никогда не помнил всех этих терминов. Оба звучат глупо.
— Глупая девчонка, — произнесла Ортенс.
— Да нет, милая, она ничего. Просто они теперь все такие.
— Да-а уж, — по-американски растягивая гласные, сказала Ортенс. — Одна из наследничков.
— Наверное, все-таки, наследниц, — заметил я.
— Милый Кен, черт тебя побери. Пишешь ведь из рук вон скверно, а такой педант. Надо мне сделать твой бюст.
Я не уловил связи.