LXI

Нику или Доменико было около шестидесяти и он выглядел на свои годы. У него появились брылья и пузо, но его, как настоящего итальянца, это мало заботило. Сидеть на творожно-салатной диете он не собирался. Я заказал спагетти с мясными фрикадельками, стейк, персиковое мороженое и бутылку “вальпоричеллы”. Это все для Доменико. А я сидел на твороге и салате. Ожидая, пока принесут заказ, мы потягивали сухой “мартини”. Доменико развернул журнал, который он перед этим держал свернутым в трубку, постукивая им по столу как дирижерской палочкой по пюпитру.

— Видел уже? — спросил он меня. Я взял журнал, это был номер “Лайф” с портретом Карло Кампанати на обложке. Он был произведен в кардиналы и снят на фоне Миланского собора благословляющим читателей с сардонической улыбкой на лице. Под фотографией имелась надпись: “Чудеса в Милане”. Это, я знал, не имело отношения к подлинным чудесам, подобным тому, что случилось в чикагской больнице: означало это то, что Карло демонстрировал актуальность христианства грубому руководству миланских промышленных предприятий. Он принимал активное участие в переговорах забастовщиков с администрацией. Церковь, говорил он, не взирая на ее историю, была основана для рабочих, а не для начальников. Он заполонил собор рабочими и учил их католическому марксизму.

— Куплю я, пожалуй, и себе этот номер в киоске внизу, — сказал я.

— Возьми этот, возьми, возьми. На кой дьявол он мне нужен?

— Ты все еще злишься на него, Доменико. Все не можешь ему простить тот прерванный оргазм. Но ты ведь с тех пор, наверняка, имел множество непрерванных в порядке компенсации.

— У меня с женщинами все покончено. Ты знаешь, что Синди сбежала с этим мексиканским ублюдком?

Синди или Синтия, в девичестве Форкнер, старлетка из Северной Каролины, была третьей женой Доменико. Наверное, хотела детей.

— Нет, я не знал. Не уверен, должен ли я выражать соболезнования.

— Пришло время, — сказал Доменико, — со многим распрощаться. Я решил покончить с Голливудом. Надоело грести лопатой звуковое дерьмо на звуковую дорожку. Хочу снова писать настоящую музыку. — “Снова”, вероятно, было неуместным.

— Ты же получил Оскара за тот фильм по Достоевскому. Ты же создал одни из лучших музыкальных сопровождений для кино, — удивился я. — Что же ты теперь собираешься делать? Симфонию?

— Нет. Оперу, что ж еще? Милан заполучил этого проклятого Карло. Пришло время Милану заполучить и меня. А ты напишешь либретто.

Я сперва ничего не сказал. Я открыл дверь официанту-латышу, вкатившему столик, уставленный накрытыми блюдами. Я молчал, пока он расставлял блюда на столе и двигал стулья. Я подписал счет и дал официанту два доллара чаевых.

— Приятного опетиту, женльмены, — сказал он и, шаркая, вышел.

Доменико тут же принялся уплетать за обе щеки. Лысина его даже взмокла от усердия.

— Я уже однажды писал либретто, — ответил я, ковыряя вилкой в тарелке, — и это оказалось пустой тратой моего времени. Ты, как я понимаю, задумал какую-то большую оперу в трех актах. Что-то по-архиепископски величественное.

— Тогда это было азартной игрой, мы были молоды, а теперь это примут наверняка. Я видел Джулио Ореккиа в Нью-Йорке в Мете недель шесть-семь тому назад. Он сказал да и еще раз да, начинай хоть вчера. Значит, если у тебя есть какие-то идеи, либретто мне нужно к началу осени, самое позднее.

— Ты в Нью-Йорке кого-нибудь из родных навестил? Внучку свою видел, к примеру?

Внучка по имени Ив, миленькая светловолосая сорвиголова называла меня “тятя”.

— Послушай, Кен, я был женат трижды и всегда старался держаться от родственников подальше. Только так и надо.

— Эта семья несколько отличается от других, Доменико. Это твоя первая. Церковь сказала бы, что и единственная. Значит, с Ортенс ты не встречался?

— Нет, с Ортенс я не встречался. Мне очень жаль, что с ней такое случилось, но я с ней не встречался. Все кончено.

— Она по-прежнему носит фамилию Кампанати. Именно под этим именем она заканчивает свою величественную художественную работу для Милана. Очень любезно было со стороны Карло дать ей этот заказ. Ей необходимо это, чтобы выйти из хандры.

— А что это? — спросил Доменико, уставившись на меня со страхом и подозрительностью. Губы его безучастно сосали кончики спагетти. — Что, вообще, происходит?

— Это — барельеф, изображающий житие святого Амвросия[583], покровителя Милана, выдающегося предшественника Карло. Она работает над ним в новой студии в Виллидж и работа обещает стать очень внушительной. Там изображен Амвросий в младенчестве с пчелами, вьющимися вокруг его губ, Амвросий-епископ, отлучающий императора Феодосия, Амвросий бичующий арианцев. Амвросий, огромная обнаженная мускулистая фигура…

— Обнаженная?

— Более или менее. Я, кажется, запомнил епископскую митру и посох, а также обнаженную мускулатуру. Похоже, это лучшее из всего, что она сделала. Имя Кампанати войдет в историю Милана как великое. Великий архиепископ, великая скульпторша и, затем, ты. Если сумеешь.

— Мое имя должно стоять первым. Господи, что они все хотят со мной сделать? Когда она закончит эту штуку? Эту проклятую кощунственную штуку, эта шлюха, именующая себя моей женой?

— Откуда тебе известно, что она кощунственная? И с чего бы это вдруг тебе, специалисту по серийному многоженству, впадать в морализирующий тон?

— Она живет с этой черной сучкой, верно? Когда она предполагает закончить эту работу?

— Освящение назначено на день святого Амвросия через два года. Помнится, это седьмое декабря, следующий день после дня святого Николая. Ее еще предстоит туда доставить и установить. Господи, — добавил я, ибо мне только что пришла в голову идея либретто, — что за нелепая идея пришла к тебе в голову, Доменико? Ты что, собираешься опередить свою бывшую жену, кстати, она все еще остается твоей женой, но забудем об этом, и взорвать Ла Скала пламенной музыкой, пока святого Амвросия будут везти морем в Геную? Ты же знаешь сколько времени занимает постановка оперы.

— Есть способы ее ускорить. Я возьму с собой в помощники этого парнишку Верна Клаппа…

— Кого?

— Верна Клаппа.

— Это его настоящее имя?

— Верн — сокращение от Вернон. Он мне поможет с оркестровкой.

Доменико перешел теперь к персиковому мороженому, быстро орудуя ложкой, ибо не хотел терять времени.

— Ты говоришь, возьмешь с собой. Ты собираешься уехать из Америки?

— Конечно, уеду. Все что я мог получить в Америке, я уже получил, главным образом — деньги. Поеду в Ментон или Ниццу или еще куда-нибудь, где можно спокойно поработать. Ну так как насчет либретто?

— Святой Николай, — ответил я.

Он, жуя, уставился на меня. — Ты имеешь в виду оперу про святого? Про святых опер не пишут. О святых пишут оратории. Как Мендельсон, Гендель и все прочее дерьмо.

Он проглотил ложку мороженого с таким видом, словно оно было теплым и скисшим. Я стал объяснять. Он слушал.

— Видишь ли, — говорил я, — в качестве высоко стилизованного пролога, своего рода, можно поставить легенду о воскрешении трех юношей, засоленных в бочке. А затем реалистично изобразить подлинную историю. Первый из приемных сыновей пытается превратить дом Николая в бордель, и Николай уступает искушениям плоти. После этого он, конечно, бичует себя, очищается и готовится осудить арианскую ересь на Никейском соборе[584].

— О Иисусе.

— Иисусе, Отче и Дух Святый, если уж быть точным. Отрицание учения о Троице. Арий утверждал, что Сын в отличие от Отца не предвечен.

— Невозможно сделать из этого оперу. Где хоть ты откопал все это дерьмо?

— Основная идея заимствована из рассказа Анатоля Франса. Второй приемный сын подделывает документы, чтобы доказать, что Николай больший еретик, чем Арий; второй акт заканчивается хором, осуждающим Николая. В третьем акте Николай появляется во власянице с посыпанной пеплом главой, ну понимаешь, вынужденный каяться. Ему возвращают его епископство, но тут третий приемный сын становится военачальником, собирающимся убивать во имя Бога женщин и детей. Враги — ариане, и Николай должен бы радоваться их истреблению, но в конце приносят изуродованный труп ребенка. Держа в его в руках, Николай возводит очи горе к невидимому Богу и вопрошает: “Что же это такое? Что же происходит? Зачем Ты позволил мне воскресить этих ублюдков, если знал, что они натворят?” И тут — занавес. Или, чтобы уж наверняка, можно сделать стилизованный по типу пролога эпилог, где Бог говорит, как на иллюстрациях Блэйка[585] к книге Иова, что искушение было достойно человека, которому предназначено стать святым, что Николай не проклял Бога и выдержал испытание. Апофеоз.

— Как ты сказал?

— Он возносится на небеса. Это, естественно, лишь очень общий набросок. Ну и как тебе?

Доменико налил нам обоим кофе из большого кофейника и откинулся на стуле, чтобы удобней было массировать пузо. Я уже видел, что он мыслит музыкальными фразами и не думает о сюжете, психологии и прочих скучных вещах, которые остаются на долю либреттиста.

— Нет большой партии для сопрано, — изрек он.

— Зато есть чертовски большая для тенора.

— Слишком много мужских партий.

— Ну есть же блудницы и рыдающие матери. Ангелы еще, если угодно.

— А почему бы не сделать одного из этих трех женщиной? Ее можно изобразить замаскированной под мужчину, а других двух сделать беглыми монахами и сделать так, будто бы они ее похитили из женского монастыря. А Николай об этом узнает только после пролога в первом акте. Сделать ее настоящей стервой. Можно даже черной.

— Ну, я вижу, ты понял главное. Что теперь скажешь?

— Попробуй. Сделай мне хотя бы черновой вариант.

— А кто будет платить?

— О, Иисусе. Ты же все знаешь про шоу-бизнес. Платит публика. И не пиши многословно, помни об этом. Побольше номеров. Соло, квартетов, хоров. Приступай немедленно.

— Ты можешь начинать писать пролог. Без всяких слов. Как балетную сюиту. Ты ее можешь сыграть в Голливудской “Чаше” через неделю — другую. Холодноватую и прерафаэлитскую, в стиле раннего Дебюсси. Я уже сейчас ее слышу.

Доменико вытер салфеткой рот, затем лицо, затем лысину. Он встал, будто готов был приступить к сочинению сразу же.

— А как мы ее назовем? — спросил он.

— “Чудо святого блаженного Николая”.

— Под таким названием они, похоже, ее не примут.

— Это же в ироническом смысле.

— Приступай, Кен. Спасибо за угощение.

— Благодари моих работодателей.

В тот вечер я прочел длинную статью о Карло в журнале “Лайф”. Написана она была кем-то по фамилии Турриду Дженовезе, очень подходящей для мафиози, и была полна цитат и мудрых изречений миланского архиепископа. У меня было чувство, что сейчас Карло не смог бы, по его собственному выражению, сделать папу. “Лайф” делал из него мировую знаменитость прежде, чем позволял его статус; в конце концов, он был всего лишь провинциальным прелатом. К выборам следующего папы о нем все забудут; его популярность в прессе была, в этом смысле, явно преждевременной. Да и его собратья кардиналы не придают значения его “звездной” репутации. Если “Лайф” его славит, значит скоро и “Штерн”, и “Пари-Матч” и “Хоши” о “Кочав” уже готовы поместить его безобразную жирную благословляющую физиономию на свои обложки, если уже не поместили. Хотя в начале статьи много говорилось о той роли, какую Карло сыграл в 1929 году, когда Ватикан был превращен в великий инструмент капитализма, ныне живущие капиталисты Турина и Милана косо смотрели на то, что он принял сторону рабочих в споре труда и капитала. Вот что говорил Карло о Карло Марксе:

— Большинство людей, называющих себя марксистами, никогда не читали трудов этого замечательного реформатора. Я посвятил долгое время изучению его трудов в немецком оригинале и не обнаружил в них никакого атеистического материализма, за который его столь глупо превозносят. Маркса извратили политические лидеры Советского Союза, в особенности Иосиф Сталин. Это был человек, который во время пикника в Хемпстед Хит, куда он поехал со своей женой и детьми из своего дома в Сохо, читал наизусть песнь за песнью божественного Данте, находя в нем высшую истину, питающую душу человеческую, в то время как экономические реформы и социальные революции призваны приносить всего лишь телесные блага. Маркс знал, что не хлебом единым жив человек.

Маркс хотел, чтобы все человечество, рабочие, а не капиталисты, обрело моральную силу и добилось социальной справедливости. Это всегда совпадало и со стремлением Церкви Христовой, учившей, что легче верблюду пролезть в игольные уши и так далее, и так далее. Маркс учил динамическому принципу социальных перемен, долгой и неизбежной борьбе с целью улучшения физического положения людей, чтобы даровать им свободное время на размышление о вещах более высоких, чем простые средства существования. Церковь учит, что милость Божья идет долгим и извилистым путем, как закваска в тяжелом несъедобном тесте человеческой истории. Более, чем что-либо иное, Маркс подчеркивал природное достоинство человека, достоинство часто униженное отчаянным положением и нуждой в выживании, в которое людей поставил капитализм. Церковь учит нас, что человек есть творение Бога, и следовательно совершенен, а все его несовершенства есть работа врага Божьего. Что же касается бесклассового общества, мне оно видится как сообщество святых. Россия богохульствует, считая себя торжествующей церковью. Мы медленно движемся в сторону торжества, но смертному человеку не дано достичь его.

Изречения, приписываемые Карло, было красивы. Прямо для “Ридерс Дайджест”. Вот что он говорил:

“Христос считал алкоголь столь же необходимым, сколь и хлеб. Он обратил себя и в то, и в другое, и продолжает обращать”. Или:

“У виски с Богом много общего — оба являются спиритуальными”. Или: “Половой акт завершается чудом через девять месяцев, а не двухсекундным содроганием и чихом.” И еще, об итальянских кинозвездах: “Бог сотворил женское лоно. Он также сотворил солнце и небо. Мы на них должны глядеть, зажмурившись”. И еще на эту же тему: “Голливуд и Бельзен — оба провозгласили дешевизну человеческой плоти” (Ну, это же я, наверняка, сказал?). И вот еще: “Человеку необходимо хорошо поесть прежде, чем выслушать дурную проповедь”. Или: “Простая жизнь слишком проста. Спускаясь вниз по лестнице, дыхания не потеряешь.” Или: “Хороший обед есть Бог-отец. Хорошее вино — Бог-сын. А хорошая сигара — Бог-Дух святой. За обедом, как и во всякое другое время, я верю в Святую Троицу”. Еще: “Некоторые считают меня “красным”. Ну что ж, мне на роду было написано стать кардиналом”. Или: “Добро и зло имеют каждое свой собственный запах. Добро пахнет как тело ребенка. Зло — как его пеленки.”

“Зло чаще бывает следствием невнимания, чем умысла. Немцы на мгновение закрыли глаза, и Гитлер оказался тут как тут.” “Грехопадение стало осенью человека. За ним последовала долгая зима человечества. Но я думаю, что сейчас на дворе начало марта”. “Первой обязанностью правительства является не править, а существовать. Тоже можно сказать и про амебу.” “Священники, увы, необходимы. Мусорщики, увы, необходимы. И те, и другие есть последствия грехопадения”. “Люди спрашивают, почему Спаситель родился в Палестине в царствование цезаря Августа. Если бы он родился в Висконсине в царствование президента Трумэна, люди все равно спрашивали, почему бы это. А я хочу спросить: а почему бы и нет?”. Наконец, это: “Еврей есть, всего лишь, христианин без Христа”. И так далее. Все эти афоризмы были взяты в рамки и разбросаны по всей статье.

Целый абзац статьи был посвящен семье Карло: его матери, погибшей при попытке покушения на Гиммлера (о моей постыдной роли в этом событии не упоминалось), его брату, убитому чикагскими гангстерами, другому брату голливудскому композитору, получившему Оскар, и наконец, едва упомянутой сестре-настоятельнице. Далее говорилось о практических мерах благотворительности, предпринятых самим Карло: три четверти архиепископского дворца отданы под приют для бездомных. Нет, ничто из этого не поможет: слишком рано. Как будто, что было, конечно же, невероятно, Карло нанял пресс-агента. Очевидно было, что внутри церкви назревают какие-то перемены, и явствовало это из содержания новостей. Я тогда еще не слыхал этого слова, но оно уже носилось в воздухе: aggiornamento.

Я рано лег спать в тот вечер после стейка и бутылки плохого вина. Ральф вернулся очень поздно и растолкал меня, сотрясаясь от черного гнева. Мне показалось, что от него пахнет семенем разных мужчин и дымом какой-то сладкой травки.

— Ублюдок, — кричал он, затем, — ублюдки. Вы отняли у нас историю. Ты хоть это понимаешь? У нас, черт побери, не осталось никакой истории.

Речь его заметно погрубела после общения с его воскресными друзьями, среди которых был и великий черный певец и танцор Нэт Фергана-младший.

— Вы, подонки, отняли у нас все, включая, мать вашу, историю. У рабов нет истории, ты когда-нибудь задумывался об этом, ублюдок?

— Ральф, — устало ответил я, — я отказываюсь принимать на себя грехи, совершенные несколькими англосаксонскими рабовладельцами. Те, кого ты должен винить, давно уже покоятся в своих дорогих могилах. А теперь дай покоя мне. Иди спать.

— Я сегодня сплю в своей постели, белый ублюдок. Меня, мать твою, тошнит от одного вида твоей белой кожи.

— Поступай, как хочешь, дражайший Ральф, но, пожалуйста, помни, что мне завтра надо успеть на очень ранний рейс. И, пожалуйста, сделай что-нибудь с неразобранной почтой. Я нацарапал примерные ответы. Тебе остается лишь разукрасить их немножко, используя приличный английский.

— В гробу я видел этот английский. Даже язык у нас украли, мать вашу. Я отвечу на письма, когда мне захочется, свинья, и скажу им всем, чтобы отвязались.

— Кстати, спасибо за то, что вернул мне тысячу, э-э баксов. Это был очень достойный, хоть и тайный жест.

Он заплясал, но без доброжелательной зубастой улыбки Нэта Ферганы-младшего.

— Ублюдок, ублюдок, ублюдок. Я и не думал прикасаться к твоим гребаным деньгам, вонючий белый долбежник. Слушай сюда, п…р, я ухожу, все, наелся до отвала, сам отвечай на свою гребаную почту.

— Ты хочешь сказать, что больше не хочешь у меня работать?

— Хо-хо-хо, старик, именно этого я и хочу и сделаю, жалкий гнилой бледный болезненный сукин ты сын.

Такого рода серьезные оскорбления и несерьезные попытки бунта я слышал от Ральфа прежде и услышу еще. Усталым голосом я велел ему ложиться и не валять дурака, но он запустив моими волосяными щетками в кондиционер, полив ковер моим лосьоном для волос и стащив с меня простыню, топая и вопя, вышел. Я слышал, как он опрокинул лампу в гостиной. Ну а что он там кричал у себя в спальне, я уже не слышал, далеко было.

Загрузка...