XXXVII

На следующее утро мы все еще чувствовали себя измученными, выдержав накануне более четырех часов общество Махалингама. Тревога Махалингама за жизнь его Бенджамина выразилась в непомерном аппетите и дикарских застольных манерах, в приступе бесстыдных рыданий, затем перешедших в фазу тяжелой диспепсии, которую Филипп вынужден был лечить раствором питьевой соды, принесшей облегчение в виде громкой отрыжки; затем он стал требовать, чтобы мы все сейчас же пошли в больницу и провели ночь у постели маленького Джаганатана, и дико разгневался, когда мы не изъявили желания согласиться на это; затем он с сентиментальностью в голосе стал уверять нас, что несмотря ни на что мы всегда будем его друзьями, если, конечно, не причиним ему вреда, в коем случае он нам покажет все, на что он способен; затем выразил желание угрожать по телефону медсестрам самыми страшными последствиями в случае ухудшения состояния больного; затем последовало долгое и подробное псевдофилософское рассуждение на тему радостей и мук отцовства полное цитат из плохо переваренного школьного Шекспира, затем каденция древних пословиц, подробный отчет о его, Махалингама, карьере на службе обществу, тирада в духе Тимона Афинского[319] о неблагодарном Мадрасе, ядовитые сарказмы по адресу кратких биографий друзей-изменников и коллег и, наконец, возмутительный и очень детальный перечень поз при совокуплении. Неудивительно, что после всего этого Филипп только о Махалингаме и мог думать: едва проснувшись, он позвонил в больницу справиться о состоянии Бенджамина. Похоже, что джаггернаут сбился с губительного курса, ибо Филипп произнес в трубку: “Хорошо”, и даже устало улыбнулся.

— Позвоните отцу, пожалуйста, — произнес он в трубку. — Да, на водокачку. Спасибо.

Он сел на веранде пить чай с гренками и ломтиками помело, сказав:

— Похоже, диагноз не подтвердился. Лим считает, что у него колит, как и у девочки Ли. Был запор, мать напичкала его слабительным. Начались боли, ну и она дала ему лауданум. Неудивительно, что после этого они не могли его разбудить. Наверное, я просто слишком много думал о менингите в последнее время. Как бы то ни было, температура упала и пульс нормализовался. Как гора с плеч. Что-то погода мне не нравится.

— Приближается время муссона, неудивительно. Нижнему городу тяжко приходится, когда начинаются дожди. Река выходит из берегов, жителям проходится перетаскивать пожитки на крыши. Крокодилы так и кишат. В позапрошлом году крокодил откусил одному старику китайцу руку по самый локоть. Змеи спасаются на деревьях. В прошлом году было еще терпимо. Может быть, и в этот раз пронесет. Хорошо хоть, что мы живем на холме.

Он поглядел на меня по-новому, как и полагалось после нашего взаимного признания, о котором мы, благодаря Махалингаму, временно забыли.

— Так вы сегодня уезжаете?

— Да, в полдень поездом до Куала-Лумпура. А оттуда в Малакку.

— Надолго, как полагаете?

— Ну, скажем так. Я ведь роман писал с конца, так тоже можно. Мне нужно написать пару глав о том, как Раффлз расстроен обмелением Малаккской гавани из-за ее заиливания и общим упадком города. Мне нужно найти несколько Малаккских фраз по-португальски. Нужно почувствовать место. Неделя, не больше.

— Следите за погодой. Во время дождей иногда затопляет железные дороги. — Он выплюнул зернышки помело. — Должен признаться вам, я испытал большое облегчение. По поводу мальчика Махалингама.

— Я понимаю, что вас беспокоило, — ответил я. — Махалингам мог бы оказаться весьма скверным клиентом. Скверным на восточный манер.

— Наемного убийцу можно нанять за пять долларов. Orang kapak kechil, человек с малайским топориком. Они укокошат всякого без лишних вопросов. Без свидетелей. Хотя ему и нанимать никого не надо, это может сделать его старший сын-зомби. Я практически уверен, черт побери, что он чем-то его постоянно опаивает. Старик-горец и пожиратели гашиша. Ассасины, гашишины. Речевые центры выключены, а моторика расторможена, скорость невероятная. А может быть и какой-то иной наркотик. Никогда нам не докопаться до сути этого проклятого востока.

Пришел Юсуф, сообщить: “Telefon, tuan”.

— Легок на помине, сейчас начнет расплываться в благодарности, исходить слюной так, что обслюнявит мне ухо даже по телефону.

Он вышел. Когда я докурил свою первую за день сигарету, он вернулся, гримасничая.

— Он хочет закатить для меня пир. Он собирается усыпать всю больницу цветами. Он сказал, что целует мою фотографию. Не хотелось бы мне, чтоб вы уехали, Кен. Мои враги — его враги, сказал он и спросил, от кого я желаю избавиться в первую очередь.

— От окружного начальника.

— О, перестаньте. Я его боюсь, черт побери. Я попытался уклониться от приглашения на пир, но он сказал, что это не по-дружески — отказываться от выражения благодарности или что-то в этом роде.

— Я не поеду.

— Он знает, что вы уезжаете, я ему сказал. Он предложил отвести вас на станцию на наемном “даймлере” с полицейским оркестром. И с цветами, цветами, цветами.

— Вы шутите.

— Он считает, что ваше благотворное присутствие помогло в той же мере, что и мои ученые навыки. О, он остынет к полудню, будьте уверены. Наверное, мне стоит одолжить ему одну из ваших книг и сказать, что вы его проэкзаменуете по ней, когда вернетесь. Это его может немного утихомирить. Разумеется, вам надо ехать. Я могу отложить пир на неделю. Я это в шутку сказал.

Без двадцати двенадцать Филипп отлучился из больницы, чтобы отвезти меня на станцию. Никакого “даймлера” с цветами Махалингам не прислал. Когда прибыл поезд, следовавший в Куала-Лумпур, мы с Филиппом поняли, что никаких прощальных жестов подходящих нашим отношениям нет. Ни рукопожатий, ни итальянских объятий в стиле Доменико Кампанати. Обычный дружеский обмен банальностями. Не перетруждайтесь, не берите в голову, приятного путешествия, я скоро вернусь. Мы помахали друг другу, когда поезд тронулся. Небеса над джуглями бурлили и корчились. В вагоне пахло джунглями при полном безветрии. Я долго звонил, прежде чем появился проводник-китаец в белой униформе. Я заказал виски с водой. Вышедший ранее пассажир забыл в купе вчерашний номер “Стрейтс Таймс”. Колонка бриджа Филиппа ле Беля. Кто это? Отец Чан, Чанг. Козырнул и проиграл. Можно ему позвонить и передать привет прибывающему Карло Кампанати. Но это успеется. В газете была любопытная история, случившаяся в деревне Негри Сембилан. Малаец Мохамед Нур влюбился в некую Амину бинте Лот. Она отвергла его ради другого, Хаджи Редзвана. Мохамед Нур решил отомстить ей с помощью местного паванга, колдуна. Тот решил использовать приворотные чары. Мохамед Нур изобразил на бумаге грубое подобие лица девушки. Его повесили на бельевой веревке и стали перед ним творить заклинания, бить в барабаны, курить под ним дым ядовитых трав. Девушка заболела, стала чахнуть. Хаджи Редзван обнаружил колдовство, но несмотря на милость, снизошедшую на него во время паломничества в Мекку (что явствовало из его имени, как заметил репортер), мусульманские заклинания оказались бессильными против языческих чар. Тем не менее, он вмешался на восьмую ночь ворожбы, завладел портретом и геройски принял чары на себя. Девушка выздоровела, но теперь он стал чахнуть. Его дядя обратился в полицию. Против колдуна закон бессилен, да и отвергнутому возлюбленному он ничем помочь не может, поскольку прозаические светские законы не признают попытки убийства посредством колдовства. Когда вмешались мусульманские власти, огромное число свидетелей под присягой заявило, что обвиняемый не является колдуном, а девушка страдала обычной бледной немочью, которую лечат пилюлями железа и куриным бульоном. Все окончилось благополучно: выздоровевший хаджи женился на своей любимой и живет в ее деревне Негри Сембилан, уважая ее традиционные законы матриархата или adat perpatuan, и учит Корану в местной школе. Я бы, пожалуй, использовал эту историю. Перепишу ее, украшу литературными деталями, когда вернусь к Филиппу. Нужны же деньги на карманные расходы.

Находясь в Малакке в полном одиночестве (Малакка как и Сингапур, и Пинанг в те времена управлялись непосредственно британской короной в то время как другие штаты федерации имели некое подобие автономии и находились под властью туземных правителей под присмотром британских советников) я ясно видел как мне не хватает Филиппа и размышлял над загадкой того, как конкретная нефизическая любовь напрочь изгоняет всякое физическое желание. Одна только мысль об объятиях Филиппа казалась мерзостью. Я пришел к заключению, что либидо, возбуждающее детородные органы, не имеет никакого отношения к душе точно также как и прочие физиологические отправления. Но даже когда прекрасно сложенный полуобнаженный Юсуф каждое утро движениями балетного танцора сворачивал сетку от москитов, я и тогда не чувствовал никакого возбуждения. Наверное, зрелище фрамбезии меня травмировало. И тут в Малакке в состоянии сексуального покоя я чувствовал себя медленно выздоравливающим после бурной и долгой болезни, каковой была моя прошлая жизнь.

Бродя по городу, переходя по мосту через реку Малакку, отделявшую европейский квартал от туземных, разглядывая руины старинного собора, читая надгробную надпись HIC JACET DOMINUS PETRUS SOCIETATIS JESU SECUNDUS EPISCOPUS JAPONENSIS OBIIT AD FRETUM SINGAPURAE MENSE FEBRUARIS ANNO 1598[320], впадая в малайско-португальскую дрему, я знал, что будь Филипп со мною, мои впечатления не были бы оживлены его остроумием или наблюдательностью. Его ум и речь нельзя было назвать искрометными. Я не мог припомнить ни одного случая во время наших общих трапез или ленивых прогулок по базару и вдоль реки, или во время наших поездок в Ипох, Сунгей Сипут и Тайпин, или во время наших осторожных вылазок в ближайшие джунгли, когда бы он поразил меня яркостью темперамента или остротой и оригинальностью взгляда.

Не было ничего замечательного ни во внешности Филиппа, ни в его уме; придется мне воскресить и отряхнуть от пыли идею, которую гуманисты, к которым я причислял и себя самого, давно отвергли, а именно идею духа в богословском смысле слова, сущность, которую можно определить лишь путем отрицания, но, при этом любить, более того — любить горячо, до конца, до полного самосожжения. Значит, пусть и против собственной воли, человек может вернуться к Богу. Нет никакой свободной воли в любви, приходится признать это.

“Остановитесь в гостинице, я должен точно знать, где вы находитесь”. Значит, можно связаться по телефону, по колониальной полной помех линии тех времен, услышать певучий голос телефонистки-китаянки в Куала-Кангсаре, которая звонит своей сестре в Ипохе, та — своей сестре в Куала-Лумпуре, а та — сестре в Малакке? Да стоит ли звонить только ради того, чтобы услышать “мне вас не хватает” и затем покраснеть нам обоим от стыда за собственную сентиментальность. Филиппу достаточно было представить меня в знакомой обстановке пусть даже в таком месте, где он никогда не бывал, ибо все гостиницы похожи одна на другую, в каждой чай в синих чашках по утрам, многократно перештопанная призрачная сетка от москитов по ночам. И я, помня его обычный распорядок дня, представлял его лучше, чем он меня. Но однажды ночью я все же попытался позвонить ему, но певучий голос ответил, что соединить невозможно, обрыв линии в районе Ипоха, вызванный ветром и сильными дождями, ремонтная бригада с большим трудом пытается восстановить линию, но на это может уйти два дня. Муссон, надвигавшийся на Малакку, укорил меня за мою сентиментальность.

За пять дней я написал главы, в которых Стэмфорд Раффлз обследовал обмелевшую гавань и задумал построить новый порт. Он прочел надгробную надпись иезуита отца Питера, второго епископа Японии, умершего на берегу Сингапурского пролива в 1598 году. Что такое этот Сингапур? Покрытый мангровыми зарослями никому не нужный остров. Он с интересом исследователя заметил, что португальцы научили малайцев считать, но не называть дни недели, кроме воскресенья, domingo, hari minggu. Он размышлял о святом Франциске Ксавьере, сумевшем обратить недоделанных мусульман в недоделанных католиков и лично командовавшим сожжением флота ачехских пиратов. В романе должно присутствовать ощущение малайской истории, и оно было тут, в сонной Малакке, где селились ушедшие на покой миллионеры-китайцы.

В ночь, когда начались проливные дожди, я проснулся, зная, что необходимо возвращаться. Я проснулся дождливым рассветом на неудобном матрасе, и сердце мое екнуло. Я услышал громкий голос Филиппа, зовущего: “Кен!”. Что-то случилось. Что-то очень страшное. Перед завтраком я попросил главного боя позвонить по указанному номеру в Куала-Кангсар. Он попытался. Невозможно. Линия по-прежнему оборвана. Складывая вещи в чемодан, я с раздражением думал о предстоящем долгом пути под бурным небом, возможно, что пути заблокированы поваленными деревьями, возможно, что и полностью затоплены. В гостиничной уборной воняло чем-то иным, не запахом газов последнего посетителя, а чем-то худшим, неорганическим и зловещим. На стене кто-то нарисовал голову животного, из которой росли человеческие пальцы; в прошлый раз этой картинки не было. Миазмы восходили именно к ней. Я затряс головой, чтобы избавиться от видения. Гнездилище порока, нетерпимости и невежества, а также суеверия. Вот доктор подтвердит. Святой Франциск Ксавьер сжег корабли ачехских пиратов[321]. Я представил его в белом облачении, подпоясанном четками, сверхчеловечески огромного в одиночестве на вершине горы Офир, с протянутыми как для благословения руками, готовыми, на самом деле, дать отмашку на поджог.

Большую часть пути до Куала-Лумпура я был единственным пассажиром в купе. Во время кратких остановок с названиями рек в свою очередь названных в честь какого-либо животного входили и выходили китайцы с крякающими утками в корзинах, бенгальцы в дхоти с переносными сейфами, малайцы вообще без багажа, жующие листья бетеля. Бодрый молодой англичанин в возрасте чуть за двадцать, судя по надменному виду, мелкий колониальный чиновник, проехал со мною последние мили, всю дорогу молчал, ни одним жестом не выказал радости по поводу встречи соотечественника в чужой стране, читал “Четверо справедливых” Эдгара Уоллеса[322]. Дождь лил как из ведра, вагон раскачивало порывами ветра, но поезд словно корабль рассекал нескончаемую пелену воды и продвигался по направлению к столице федерации. Вокзал в Куала-Лумпуре был заполнен пестрой восточной толпой людей с одинаковыми лицами, в сандалиях или босых, сгрудившихся как крабы на сером камне платформы; от них воняло сыростью и мокрым паленым волосом. Я зашел в длинное переполненное помещение вокзального ресторана, где было душно и воняло чем-то прогорклым, и протиснулся к стойке бара. Косые струи дождя оглушительно барабанили по крыше. Телефон, по которому в черте города можно было звонить бесплатно, находился в дальнем конце бара под календарем с усмехающейся гейшей, где были обозначены и китайские, и мусульманские лунные месяцы, названия которых я прочесть не мог, но также и с решительным и ненадежным как сам разум декабрем 1924 года. Я заказал бренди и попросил телефонный справочник. Двое бледных плантаторов пили пиво “Тигр” и говорили о крикете. Срезал к стойке ворот и чуть не попал в глаз боковому судье. Как же много Чангов в телефонной книге. Я стал искать церковь святого Франциска Ксавьера на Бату-роуд. Там был номер старосты. Минуту подождите. “Отец Чанг”?

— Отец Чанг слушает. — Голос был без всякого китайского акцента, напоминавший слегка презрительные интонации англиканского ректора.

— Меня зовут Туми. Я друг, точнее родственник…

— Как ваше имя? Дождь, знаете ли, плохо слышно.

В поезде, следовавшем на север, я был единственным пассажиром до самого Кампара. Переданное по телефону сообщение несколько уняло мой страх за жизнь любимого человека. Вордсворт[323], едущий к Люси. Я достал рукопись первой трети “Города льва” и стал вносить в нее поправки и корректуры, хотя ручка выскальзывала из потных пальцев. Тот ужин в Пинанге, где свечи порою гасли, задуваемые веянием опахал. Бледные губы мисс Друри, покрасневшие от соуса карри. Ручеек пота, скатившийся из-за левого уха мисс Денхэм до самого декольте. Платья времен Директории. Я вписал бородавку на щеке страдающего одышкой майора Фаркуара и морщины на лице старой миссис Сондерсон, знавшей санскрит. Блеск свечей расплывался в бокалах разбавленного кларета. Живите же, черти, наполнитесь жизнью.

“Я прочел в недавно полученном номере “Таймс”, как же долго он идет в эти края, что друг мистера Раффлза Том Мур[324] опубликовал новую книгу. — Какую-нибудь восточную сказку? О, я обожаю “Лаллу-Рук”!

В Кампаре ко мне в купе подсел очень словоохотливый горный инженер шотландец. Живу в этой стране уже более двадцати лет, а так и не смог понять образ мышления местных. У него была сияющая загорелая лысина. Начав за здравие, он восхитил меня своей кальвинистской инженерской рассудочностью, а кончил за упокой, заговорив о неисповедимости Божьей воли. Да, довелось видеть такое, во что трудно поверить. Совсем утратил тут веру в механику причинно-следственных отношений. Механик-малаец сперва станет молиться семангату, божественной душе неработающего двигателя, потом станет ему угрожать, а уж только потом возьмется за гаечный ключ. Начинать надо с главного. Ну вот, уже и Ипох, а на самом деле место назначения — дождь, только он реален, все остальное ушло в тень. Спокойной ночи, приятно было пообщаться.

Куала-Кангсар превратился в озеро, которое полилось в купе, как только я открыл дверь, но дождь временно утих, тучи поредели, в воде отражалась полная луна. Я добрел по воде до малайской лодки и за доллар она доставила меня до берега. Рикш не было и пришлось мне в промокших башмаках, потея, взобраться на Букит Чандан пешком. “Форд” Филиппа стоял у крыльца и я сдуру подумал: “слава Богу”. Вышел Юсуф, на ходу завязывая саронг. Tuan sakit, tuan. Tuan di-rumah sakit. Я не мог отдышаться, сердце колотилось. Юсуф был мрачен и это был знак надежды. Если бы он смеялся, я бы знал, что случилось самое худшее, ибо смех есть мудрая восточная реакция на бесчеловечность смерти. Я надел сухие носки, брюки и ботинки и вернулся в гостиную. Юсуф уже приготовил мне виски с водой. Я передохнул, выпил и выкурил сигарету. Я предложил сигарету Юсуфу и он с изяществом взял ее и стал ею попыхивать. Моего знания малайского было недостаточно, чтобы подробно расспросить его. Anak orang Tamil mati? Да, mati, ребенок тамила умер. Tahi Adam, презрительно усмехнулся Юсуф, ободренный сигаретой, но тут же быстро оглянулся, как будто произнесенная непристойность могла приворожить того, в чей адрес она была сказана. Адамово дерьмо, коричневый человек презирает черного. А tuan? Tuan, как я понял, очень устал и спал в больнице. Смерть ребенка поразила его до самой hati, то есть до печени. Может все и обойдется. Tuan слишком много работал. Tuan добрый человек. Это правда, Юсуф. Я решил пойти в больницу.

В кабинете Филиппа я рухнул в плетеное кресло. Доктор Лим, дремавший на кушетке, проснулся в испуге. Я включил верхний свет в дополнение к тусклому свету настольной лампы, достал из шкафа для медикаментов бутылку бренди, чувствуя себя тут почти как дома, и сев обратно в кресло, хлебнул из горлышка.

— Никто не мог с вами связаться, — произнес доктор Лим. — Он все звал вас, пока еще мог. Сегодня вам послали телеграмму, но не думаю, что она дойдет. И тем не менее вы здесь.

— Я знал, что случилась какая-то беда. Ребенок умер, как я понял?

— Ребенок был уже безнадежен. Кажущееся временное улучшение было лишь признаком агонии. Обычно так и бывает в конце заболевания. Сестрам полагалось бы знать это. И мне полагалось бы об этом помнить. Мистер Махалингам был очень разгневан и сыпал угрозами. Доктор Шоукросс сказал, что мистер Махалингам сам виноват, что слишком поздно привез ребенка в больницу. Мистера Махалингама пришлось выставить силой.

— А Филипп? — Я все глотал и глотал бренди.

— Он был весьма удручен. Он очень устал. В течение часа он мучился неукротимой рвотой и коликами. Потом начался неукротимый понос. Потом наступил коллапс. Понос продолжается и во время комы. Это не может длится много дольше. Кишечник его практически пуст, хотя я и поставил ему желудочную капельницу с глюкозой.

— Что вы делаете, чтобы спасти его? — Слова давались мне с трудом.

— Доктос Хаус должен приехать из Ипоха. Он в коме. Нам остается лишь надеяться, что он из нее выйдет. Ничего подобного не видел прежде. Лицо у него такое странное.

— Лицо?

— Хотите пойти и взглянуть? — последние слова он произнес с типично китайской интонацией. Это не звучало как вопрос.

— Я должен. — Но я не хотел идти. Мне хотелось, чтобы Филипп сам пришел сюда, всклокоченный и зевающий, как будто воспрявший после долго сна, чувствующий себя намного лучше; а вот и записка от Махалингама с признанием в собственной нерадивости, как вам Малакка, Кен?

Филипп лежал в отдельной палате, где горел верхний свет. На нем была простая серая пижама, он был накрыт простыней, руки поверх простыни бессильно лежали в области паха. Во рту и него была закреплена канюля, соединенная резиновой трубкой с перевернутой бутылкой прозрачной жидкости, прикрепленной зажимами к изголовью кровати.

— Видите?

— О Боже мой. — На лице застыла удивленная сардоническая улыбка, похожая на собачий оскал или на выражение лица, когда съешь вяжущего сардинского корня; то, что историки искусства называют архаической улыбкой, когда улыбается только рот, а глаза закачены вверх. Глаза были широко раскрыты, но глядели в пустоту.

— Филипп, — позвал я. — Фил, это я, Кен, я вернулся. — Молчание.

— Пульс очень редкий, но ровный, — сказал доктор Лим. — Температура в основном понижена. Дыхание ровное, но поверхностное.

Вошла медсестра китаянка, грустно улыбнулась мне, затем обменялась с доктором Лимом несколькими короткими фразами по-китайски.

— Как вы думаете, что с ним? — спросил я доктора Лима.

— Он не находится при смерти, если вы это имели в виду. Это просто очень глубокий сон, но лицо производит жуткое впечатление. Медсестры малайки боятся к нему подходить. Если попробовать придать лицу несколько иное выражение…

— Более подходящее болезни, — с горечью окончил я начатую им фразу.

— Да, пожалуй так. Но лицо не меняется. Ах, — он потянул носом воздух, — опять понос.

Он снова по-китайски обратился к медсестре, несомненно попросив ее сменить пеленки, как будто Филипп был младенцем, как Джон или Энн.

— Его не оставляют одного? — спросил я.

— Нет, нет, при нем всегда кто-то есть. Я сплю в кабинете. Пойдемте туда. Бессмысленно просто стоять у его постели.

— А вдруг он услышит мой голос и отзовется?

— Ничего подобного не случится. Доктор Хаус имеет огромный опыт, он очень стар. Он разберется. Он наверняка знает, что делать в таких случаях.

— Джон, вы не обидитесь если я вас буду называть по имени? почему бы вам не пойти домой. Вы выглядите измученным. Хоть выспитесь как следует. — Хотя ночь уже давно миновала. — Я сам тут останусь, буду заглядывать к нему каждые полчаса, позову на помощь, если необходимо. Можете верить мне. Филипп — мой друг.

— Он и мой друг. Слишком честный, слишком добросовестный. — Это длинное, совсем некитайское слово далось ему с трудом — добросовестность.

Мы вернулись в кабинет. Он сел на кушетку и затрясся в сухих рыданиях. Загадочный восток. Это британцы загадочны. Моих чувств никто не мог бы прочесть. Даже вы, мой читатель.

— Я тоже сел и спросил:

— Скажите мне, Джон. Вы думаете это сделал Махалингам?

Он поглядел на меня, черные волосы упали ему на глаз как будто иероглиф, изображающий его чувства.

— Я понимаю о чем вы. Я родился в Пинанге. Я британизированный китаец из колоний. В детстве я слышал множество сказок и видел странные вещи. Но затем мое образование было совершенно западным. Я получил диплом врача в Шотландии, в Эдинбурге. Такие вещи были просто изгнаны из моего сознания, в особенности там, в Шотландии. Меня учили что дисфункцию и болезнь следует объяснять и лечить, опираясь на закон причинно-следственных отношений. Я прошел краткий курс психиатрии и знаю, что такое истерия. Я пытаюсь представить себе, что с Филиппом происходит именно это, что это его подсознательное вылезло наружу. Я не хочу верить в то, что вы считаете возможным. Но, возможно, мне придется в это поверить.

— Я не человек науки в отличие от вас, — ответил я. — Я — всего лишь писатель-романист. Я во все готов поверить. Когда я перестану видеть мир весьма загадочным, я более не захочу писать. На обратном пути много всяких мыслей приходило мне в голову. Я где-то читал, что есть люди, которых должно избегать. Нельзя им доверять ничего из того, что принадлежит вам. Нельзя даже пускать их в свой дом. Даже подать им стакан воды небезопасно. Такие люди подбирают волосы с вашего гребня и даже обрезки ваших ногтей, если могут. Они стремятся подчинить вас себе. Я привык считать это нелепицей, рассчитанной на пугливых, но теперь я так уже не считаю. У меня теперь такое чувство, будто я попал в какую-то детскую книжку и вынужден подчиняться законам, созданным экстравагантной фантазией. Это, наверное, наказание мне за то, что я зарабатываю на жизнь выдумками. Но я наказан лишь косвенно, даже упоминать об этом есть чистой воды эгоизм. Потому что я-то не невинен, а страдают всегда невинные. Этот доктор из Ипоха не поможет. Ему нужен священник.

Доктор Лим удивленно вытаращил на меня свои черные глаза, в которых зрачок сливался с радужкой; от усталости глаза его слегка косили, почти как у моей сестры Ортенс.

— Филипп — не католик. Он вообще неверующий. Вы имели в виду соборование?

— Мы с вами были воспитаны в одной вере, один катехизис учили. “И даже здравие можно восстановить, когда Бог сочтет это необходимым”. Да, за это тоже можно уцепиться. Но я имел в виду другое.

— Я знаю, что вы имеете в виду, — ответил он.

Дорога между Ипохом и Куала-Кангсаром была по большей части затоплена. Дождь возобновился с прежней силой, и медицинские книги в кабинете Филиппа покрылись тонкой плесенью. Прибывший доктор Хаус раздраженно рассказывал нам, что машина застряла, отъехав всего на пять миль от Ипоха, шоферу пришлось плыть до ближайшего полицейского поста, где ему дали полицейский катер, так что он надеется, что случай в самом деле серьезный. Ему было за семьдесят, лицо изборождено морщинами, не считая лысины, в Ипохе работы выше крыши, полно настоящих больных, какого черта, не могли сами справится в Куала-Кангсаре. Но увидев сардоническую маску на лице Филиппа, он был впечатлен: кома без всякой предшествующей травмы, неукротимый понос. Он понюхал запачканную пеленку.

— Господи Иисусе, что это? — произнес он.

Мы с Лимом поглядели друг на друга, не решаясь высказать своих догадок о причине.

— Его кто-нибудь преследовал? — спросил затем Хаус.

— Вы имеете в виду, — осторожно спросил Лим, — кого-то из местных?

— Послушайте, Лим, вы ведь здесь родились. Вам известно, что тут творится. Мы же всего не знаем и никогда не узнаем. Если Мэнсон-Барр не в состоянии объяснить амок или латах или эту штуку, при которой сморщивается пенис, он вряд ли объяснит и это. Они боятся о таком писать в своих томах, ненаучно. Вам никогда не приходило в голову, что некоторым из нас, экспертов, страшно возвращаться домой? Я, наверное, тут и помру, без пенсии. Начнешь вспоминать — и мальчики кровавые в глазах. Он стал жертвой злых чар далекой Аравии, они похитили его чертов разум, как говорят поэты. Что тут происходит? — снова спросил он.

Я рассказал ему. Он оглядывал меня с головы до ног, пока я говорил, пытаясь понять, кто я, черт побери, такой и чего мне надо в этой Богом забытой восточной дыре.

— Так что, — закончил я, — придется нам с ним разобраться.

— Вы с ума сошли? Он никогда не признается, они такие. Он посмеется над вами, а потом пожалуется на то, что вы его преследуете. Я вам скажу, что будет. Наш юный друг завтра или послезавтра проснется страшно проголодавшимся, потребует яичницы с беконом и добрый ломоть холодной папайи. Наказан достаточно, видите ли. Долгий сон вреда ему не причинит, скажем так. Продолжайте капать глюкозу, следите за обезвоживанием. Еще какие-нибудь пациенты для меня есть?

Филипп не проснулся ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю, ни даже через две недели. Медсестры-китаянки украсили к рождеству больничный вестибюль ярко-зелеными ветками с ужасно колючими листьями и кроваво-красными ягодами, пародией на остролист, зажгли восковые свечи, которые по китайски назывались лилин-лилин. Свечи задувало порывами муссона при каждом открытии дверей, но медсестры с восточной терпеливостью зажигали их снова и снова. На двери палаты, где лежал истощенный оскалившийся Филипп, некоторые больные нацарапали и прикнопили странные иероглифы и рисунки. Секретарь клуба позвонил мне и извинился за досадное недоразумение, все были пьяны, в этом все и дело, добро пожаловать в любое время, все проголосовали за то, чтобы мистер Туми нарядился Санта-Клаусом детям на забаву, поздравляем с праздником доброй воли и изобилия. Члены клуба, добавил он, глубоко скорбят о докторе Шоукроссе. Надеются, что его преемник будет столь же добр. Они его считали уже покойником, которого следует помянуть за рождественской выпивкой. За два дня до рождества прибыл монсиньор Карло Кампанати.

Загрузка...