XXI

Либретто, насколько позволяло судить мое скудное знание итальянского, было хоть и многословным, но вполне приличным. У либреттистов имеется очень мало сюжетов, как, впрочем, и у романистов, и либретто Ричарделли основывалось на сюжете, получившем наилучшее выражение в “Ромео и Джульетте”. Название было явным признаком подражания Пиранделло: “I Poveri Ricchi” — “Бедные богачи”. Семья Корво — богачи, а семья Гуфо — бедняки. Джанни Гуфо любит Розальбу Корво. Семейство Корво их браку противится. Старик Корво теряет все свое богатство, а старику Гуфо вдруг достается огромное наследство после смерти давно забытого американского дяди. Теперь уже старик Гуфо не хочет женитьбы сына. Тем не менее старик Корво напивается вместе со старым Гуфо и они становятся друзьями. Корво предлагает Гуфо вложить его внезапно обретенное богатство в выгодное дело и предлагает свою помощь. Гуфо соглашается. В результате денежки плакали, и теперь обе семьи — бедняки. Юноша и девушка женятся, родители их не очень охотно благословляют. Но Джанни и Розальба настолько привыкли к тайным свиданиям, что теперь, когда они могут целоваться, не таясь, они теряют интерес друг к другу. Тогда обе семьи начинают изображать ужасную вражду друг к другу, хотя никакой вражды не чувствуют (это явно украдено у Ростана), и это помогает молодым людям вновь полюбить друг друга. Тут приходит телеграмма о том, что состояния обеих семей восстановлены. Объятия, колокола, здравицы, занавес. Вся история должна уложиться в семьдесят минут, терраса дома Корво должна выходить на рыночную площадь, где будет петь хор торговцев. Стихи и речитативы Ричарделли были слишком многословны и переполнены поэтическими красивостями: красивости должны остаться для музыки. Доменико требовалось большее разнообразие форм — трио, квартеты, квинтеты, а также дуэты — и ему требовалась лаконичность стихов, чего трудно было ожидать от поклонника Д'Аннунцио[168]. Ему, на самом деле, нужен был да Понте, которым я не был.

Я работал над этим либретто не в Ницце, а в Монако, в Кондамине на рю Гримальди. Я снял там на шесть месяцев пустую и просторную квартиру на верхнем этаже у месье Гизо, который временно отбыл в Вальпараисо. Закончив первый вариант, я послал Доменико телеграмму в пригород Таормины. Он приехал. Я взял напрокат пианино. Он остановился у меня. Мы сошлись на двух вариантах либретто: один на тосканском итальянском, другой — на некоем подобии американского английского под названием “Чем богаче, тем беднее”.

Мой итальянский сильно улучшился. Он кое-что узнал об английском стихосложении. Он стал мечтать о том, чтобы поставить популярный мюзикл на нью-йоркской сцене. У него еще не выработался свой собственный стиль, но он мог имитировать кого угодно. Эта опера была, в основном, в стиле позднего Пуччини с некоторыми резкими моментами, украденными у Стравинского. Был там и рэгтайм, и пьяный дуэт. Пьяный квартет не вписывался в сюжет, но финал был громким и полным заздравных тостов.

Пока Доменико напевал и подбирал мелодии на расстроенном пианино в пустой гостиной, я работал над романом в двух комнатах от него. Роман назывался “Раненые”, героем его был инвалид войны, вернувшийся с фронта без ноги (бедный Родни), в порыве благородства пытающийся уговорить невесту выйти замуж за другого, полноценного человека. Но его невеста слепнет в результате автомобильной катастрофы, и другой, полноценный соискатель ее руки теряет к ней интерес. Итак, двое инвалидов женятся и живут счастливо, и у них рождаются нормальные зрячие и двуногие дети. Это звучит хуже, чем на самом деле, хотя и на самом деле (дон Карло Кампанати, не подслушивай!) это довольно глупо. Я в то время пытался написать нечто, в некотором смысле, шекспировское. Я выбрал сюжет, который не мог не быть популярным, особенно в случае его экранизации, и “Раненые” были экранизированы в 1925 году: я пытался оживить сюжет с помощью юмора, иронии, аллюзий, чтобы придать ему мало-мальски художественный вид.

И все это время я жил, не ведая любви. Доменико, хоть я ему и не говорил, быстро догадался, кто я есть, и сожалел, что ничем не может помочь. Раз, а то два в неделю он садился на поезд и ехал в Вентимилью[169]; возвращаясь оттуда, выглядел хорошо отдохнувшим. Я же горестно онанировал, и иногда в преддверии оргазма мне представлялся образ Карло, евшего суп и укоризненно качающего головой. Я пытался утешить ярость одиночества уборкой дома и стряпней, но Доменико был куда лучшим поваром, чем я, да и дом убирала приходящая трижды в неделю пожилая прислуга. Мы были друзьями, а также, как он говорил, собратьями по искусству, но — ах, такая разновидность любви была в его глазах, извините за выражение, мерзостью.

Когда дон Карло приехал из Парижа и остановился на пару дней у нас, я смотрел на него виновато, как будто воображаемый образ его был истинным присутствием. Он приехал, сказал он, отдышавшись после подъема на последний этаж, играть в рулетку.

— А это дозволяется? — спросил я, наливая ему разбавленного виски. — То есть, священникам?

— Первыми акционерами Казино, — ответил он, — были епископ Монако и кардинал Печчи. И вы знаете кем стал кардинал Печчи.

— Папой Львом XIII[170], — ответил Доменико.

— Придется нам изгнать из вас пуританский дух, — заметил мне дон Карло, лукаво покачивая стаканом виски и при этом ни капли не расплескав. — Вы думаете, что азартные игры и религия несовместны. Но это ведь только противостояние двух воль…

— Кстати, об изгнании духов, — перебил я его, — Доменико обещал, что вы поведаете мне всю эту историю. Про того мальчика в Сардинии одержимого бесами или чем там еще…

— Доменико не имеет права обещать что-либо от моего имени. Вам это будет неинтересно, тем более, что вы в это, все равно, не верите.

— А кто дал вам право судить, во что я верю или не верю? — задал вопрос я, от которого он хрюкнул, как будто его стукнули по больной печени.

— Да, я делаю это, — ответил он. — Любой священник может это делать. У одних это получается лучше, чем у других. Только некоторые отваживаются на это.

— На что именно?

— Ну вот именно на то, на чем вы меня перебили. Я говорил о противостоянии двух воль: о воле игрока и о воле маленького белого шарика на большом колесе.

— Вы это говорите в переносном смысле? Вы полагаете, что неодушевленный предмет может обладать свободной волей? Что вы имеете в виду?

— Принимаю ваш упрек. Но вы должны его смягчить еще одной порцией виски. — Я принял у него из рук пустой стакан. — Я имею в виду, — продолжал он, пока я наполнял его стакан, — что непредсказуемость очень сродни свободной воле. Не более того. Мне нужен галстук, — обратился он к своему брату. — Я должен выглядеть как мирянин. Не следует эпатировать верующих. Достаточно того, что я эпатирую неверующих, — добавил он, хихикая.

— Вы меня имели в виду? — спросил я, подавая ему стакан с виски.

— А почему бы и нет? Вы не принадлежите к Церкви. Вы не принадлежите к пастве верующих. Следовательно, вы — неверующий. Вас это беспокоит?

— Я бы был одним из верующих, — печально вымолвил я, — если бы мог. Если бы вера была разумнее. Я ведь был верующим, мне про веру все известно.

— Никому про нее ничего неизвестно, — ответил на это дон Карло.

— Вам-то легко, — сказал я довольно громко, — вы избавились от нужд плоти. Вас оскопили во имя любви к Богу.

— Оскопили? Редкое слово, я полагаю.

— Кастрировали, выхолостили, лишили яиц.

— Не лишили, — ответил он голосом весьма непохожим по тембру на кастрата, — не лишили. Мы выбираем то, к чему стремимся, но никто не стремится к лишению. Пойду-ка, я приму ванну.

В ванне он громко плескался, пел песенки явно мирского содержания на весьма грубом жаргоне. Потом заорал на том же жаргоне, что нет полотенца.

— Я принесу ему, — сказал я, обращаясь к Доменико, который в это время записывал, сидя за круглым столиком в центре комнаты, партитуру для струнных. Я достал полотенце с полки в коридоре и понес его дону Карло. Он стоял в наполненной ванне, выдавливая прыщ на подбородке. Когда я вошел, глаза его, отраженные в зеркале, сверкнули. Он, конечно, был голый, с большим пузом, но и с большими яйцами, руки и плечи как у грузчика, весь волосатый. Он взял у меня полотенце, не поблагодарив, и стал вытираться, начав с пуза и яиц.

— Если все пойдет хорошо, — заговорил он, — пообедаем в “Отель де Пари”. Но сейчас надо немного перекусить. Хлеб. Салями. Сыр. Вино.

— Конечно, отец мой.

— Кто ваш отец? — сурово спросил он.

— Дантист.

— В Англии?

— В городе Баттл в восточном Сассексе. Он так назван в память несчастья при Сенлаке, когда англо-саксы проиграли сражение вторгшимся норманнам.

Он принялся вытирать плечи, при этом не стесняясь, выставил на обозрение свое хозяйство. — И когда же вы возвращаетесь на родину?

— Я пока не собираюсь туда возвращаться.

— Теперь это уже не норманны, — сказал он. — Это то, что некоторые называют неосязаемой карой. Газеты читали?

— Вы имеете в виду грипп?

— Англо-саксам досталось больше, чем другим. Холодная страна. В феврале там холодно. Кончается затяжная война и начинается затяжная зима. Парижу тоже досталось. Я потерял трех учеников за неделю. Надеюсь, что вам не придется срочно ехать домой.

Я содрогнулся так, будто этот голый поп принес грипп сюда, в теплый и безопасный Монако.

— Почему вы спросили о моем отце? — спросил я. — Вам что, было какое-то оккультное видение, что он заболел?

— Оккультное! — заорал он. — Не смейте при мне произносить этого слова!

Он вытолкал меня из ванной.

— Оккультное, — крикнул я сквозь закрытую дверь, — означает, всего лишь, тайное, скрытое.

Но он уже снова пел.

По дороге из Кондамина до Казино настроение у меня было мрачным, я испытывал какой-то смутный страх. Но я ощущал и злорадство, видя как дон Карло пыхтит и задыхается на крутом подъеме. К тому же, дул сильный февральский ветер с моря, и ему приходилось, все время ворча, придерживать свою мягкую шляпу. У нас с Доменико на головах были кепи, их не сдувало. Одеты мы были по-деревенски, хотя и с жесткими воротничками, в то время как на доне Карло была шерстяная куртка, рубашка его брата, которая была ему узка, и дорогой, но нескромный галстук. Он был похож на циничного гробовщика. Когда мы добрались до Казино, он отдувался и ворчал, а мы с Доменико напевали хор из нашей оперы:

Деньги — это ерунда,

только крыша да еда!

Не расскажет звон монет

людям, жив ты или нет!

Звон монет Доменико подчеркнул, введя в оркестровку треугольник и глокеншпиль.

Но ворчание его прекратилось как только дон Карло начал играть. Мы с Доменико поставили несколько франков на рулетке и быстро их спустили, но дон Карло был поглощен чудом выигрыша. Мы были, разумеется, в “кухне”, а не частном зале для богатых и знаменитых. Стояли времена послевоенного упадка, и игроков было немного. Мы уже слышали о том, что Общество Морских Курортов спаслось от банкротства только благодаря вливанию денег сэра Базиля Захарофф, нажившего миллионы на военных поставках.

Мы видели его вместе с его любовницей испанской герцогиней де Маркена-и-Виллафранка, вылезающих из огромного сияющего лаком автомобиля возле “Отель де Пари”. Он хотел скупить все княжество и провозгласить себя его правителем; его толстая любовница желала стать княгиней. Он никогда не посещал игорных залов; он не верил в игры случая.

“Messieurs, faites vos jeux.”[171]

И дон Карло был тут как тут, ставя все время на “лошадь”, жадно стремясь получить свою ставку в семнадцатикратном размере. Дважды ему повезло. Гора фишек у него росла. Потом он стал разнообразить ставки. Сперва поставил на один номер, что в случае удачи принесло бы ему тридцатипятикратный выигрыш, но не повезло. Потом поставил на поперечный ряд, кажется на 25, 26, 27 и выиграл в одиннадцатикратном размере. Каре? Четыре первых? Он пожал плечами, проиграв; мол подумаешь, всего лишь восьмикратная ставка. Снова поставил на “лошадь” — на 19 и 22. Господи, выиграл. Тогда он поставил триста франков на один номер, на 16. Проиграл. Бормоча что-то себе под нос, поставил на шесть номеров на линию, разделяющую 7, 8, 9 и 10, 11, 12. Выиграл, в пятикратном размере. Пожал плечами. Снова поставил на эти чертовы неуловимые 16. Поставил, несколько сомневаясь, пятьдесят франков. Проиграл. “Basta[172], Carlo”, — сказал его брат. Дон Карло нахмурился, хрюкнул, вполголоса выругался. Потом поставил триста франков — максимальная ставка в “кухне” — снова на 16: к черту робость. Крупье раскрутил колесо.

“Les jeux sont faits, rien ne va plus”.[173]

За столом сидело около десятка игроков. Мы с Доменико затаили дыхание. Мужчина средних лет с тремя пальцами на левой руке и черной повязкой на правой глазнице не сводил единственного глаза с лица дона Карло, как будто изучал реакцию игрока на добровольно выбранные им адские муки. У седой старухи с синими губами казалось вот-вот случится разрыв сердца от переживаний за дона Карло. “О, Господи”, — это я произнес. Дон Карло сурово посмотрел на меня, взглядом упрекая за упоминание Господа всуе. Затем повернулся обратно к колесу рулетки. Шарик остановился на 16. “Ах!” — выпалил он.

— Дьявольское везение, — невесело прокомментировал я. Он, казалось, не слышал. Прижав к груди гору фишек, он швырнул одну из них крупье с таким видом, будто кропил святой водой во время мессы. Крупье, который, насколько мне было известно, видел его впервые в жизни, произнес: “Merci, mon pere”[174]. Дон Карло жестом благословил его и отошел от стола.

— Это мудро, — заметил я.

— Trente-et-quarante[175], — возразил он.

— Нет, Карло, нет. Basta.

— Рулетка, — заметил дон Карло, — есть игра для детей. Для взрослых мужчин — trente-et-quarante. Сегодня я чувствую, — сказал он мне, шутливо нахмурившись, — что мне дьявольски везет.

Итак, мы стали смотреть, как он сел за стол играть в trente-et-quarante с какими-то приехавшими на выходные подозрительного вида миланцами и генуэзцами. Он болтал с ними на разных диалектах, пока распечатывали шесть новых колод. Trente-et-quarante — более простая игра, чем рулетка, поскольку ставки там делаются не на числа, а на чет или нечет, на масть и на цвет, но ставки вдвое выше, чем в рулетке: это очень серьезная азартная игра. Дон Карло чаще всего ставил на “лошадь”. Похоже, что в этой игре он понимал лучше всех прочих игроков, не исключая крупье, и, сложив выигранные фишки в две высокие стопки, прочел лекцию или проповедь о математической вероятности повторения комбинаций — ряд карт достоинством до 40 очков выпадает только четыре раза, в то время как ряд достоинством в 31 очко — тринадцать раз, и так далее. Он роздал чаевые крупье, затем встал, удовлетворенно вздохнув, как после сытного обеда. Но сытный обед был еще впереди, он нам его обещал. Перед тем как сдать фишки в кассу, он все еще сомневаясь, окинул взором игорный зал, в глазах его еще горел неутоленный азарт.

— Я еще в две игры не сыграл: в “последнюю семерку” и в tiers du cylindre sudest. В обоих ставка — сотня. Вот сейчас и сыграю в них.

— Basta, Carlo.

— Бога ради…

— Вы слишком часто поминаете святое имя Божье всуе, — заметил он мне.

В “последней семерке” ставка в сто франков выигрывает, когда выпадает 7, 17 и 27. А в другой игре сто франков выигрывает “лошадь” в юго-восточном сегменте колеса.

— Где вы все этому выучились? — спросил я. — В Италии это входит в курс богословия?

— Вы когда-нибудь читали книги Блеза Паскаля? — ответил он вопросом на вопрос. — Хотя я и так знаю, что не читали, незачем было и спрашивать.

— Я читал его “Мысли”, знаком с его “Письмами из провинции”. У вас нет права считать, считать…

— Святейший и ученейший Паскаль был первым, кто использовал слово “рулетка”. Его очень занимала тайна случайности. Он также изобрел счетную машину, омнибус и наручные часы. Тайна чисел и звездного неба. Кто вы такой, чтобы насмехаться и попрекать?

— Я не насмехался и не попрекал… я лишь спросил.

— Вам следовало бы призадуматься о потребности в безобидном утешении в этом мире полном дьявольских искушений. Не буду я играть в “семерку” и в “тройной цилиндр”.

И он угрюмо сдал в кассу свои фишки, всем видом дав понять, что это я виноват в том, что лишил его дальнейшего безобидного утешения. Ему выдали в обмен на фишки много крупных купюр, некоторые он обронил и Доменико их подобрал. Затем вразвалку вышел. Доменико пожал плечами, посмотрев на меня, и мы последовали за ним.

Несмотря на послевоенную нехватку продуктов избыточно украшенный, но просторный ресторан Отеля де Пари мог предложить нам такое вот меню:

Копченая семга по-голландски

Суп-пюре из омаров с паприкой

Пирог с телячим зобом и сыр Брийа-Саварен

Седло барашка в молоке “Полиньяк”

Картофель “Дофин” с зеленым горошком

Шербет Клико

Суфле из пулярки “Империал”

Салат “Аида”

Жареные блинчики с Гран Марнье

Шкатулка со сладостями

Корзинка фруктов

Кофе

Ликеры

Я ожидал, что в меню будет только хитро замаскированная голубятина, поскольку голуби, недострелянные паралитиками в знаменитом голубином тире Монте-Карло, бродили вокруг столиков на веранде в большом изобилии и поймать их было очень легко. Но тут нас ждало неслыханное изобилие. Дон Карло после двухсекундного раздумья одобрил меню. Счет будет огромный, но деньги у дона Карло имелись. Из напитков мы начали коктейлем из шампанского, затем перешли к шабли, затем попробовали шамбертен, затем освежились Бланкетт де Лиму к десерту и закончили приличным арманьяком поданным в узких высоких бокалах.

Дон Карло ел сосредоточенно, потел, но когда дошла очередь до шербета, нашел время отвлечься и оглядел богато оформленный интерьер ресторана.

— Интерьер в стиле belle époque[176], — сказал я ему. — Вы находите его очаровательным?

Как я и ожидал, он ответил:

— Есть некоторая неясность в этом выражении. Кто говорит, что эпоха была прекрасной? Красота есть одно из свойств божества. Что же касается очарования, я не знаю, что подразумевается под словом “очаровательный”.

— Привлекательный. Милый. Приятный. Соблазнительный для глаз. Неглубокий, но насыщающий чувства. Тонкий и деликатный. Ну вот, например, как та леди позади вас.

Он хрюкнул, оборачиваясь, жуя хлеб, который он запретил официанту убирать со стола, глядя на воодушевленную даму в богато расшитом платье из очень тонкого черного шелкового шифона. Не будучи соблазнен, он повернулся обратно к столу, сказав лишь:

“Легкомысленная публика”.

— Французы? — весело спросил я. — Все французы? И моя французская половинка? Моя мать? А что вы подразумеваете под словом “легкомыслие”?

— Он помахал куском хлеба. — Запомните, — сказал он, — что язык есть одна из наших бед, наше испытание. Мы самой природой языка принуждены обобщать. Если бы мы не обобщали, мы вообще ничего не могли бы сказать, кроме того, что этот кусок хлеба есть хлеб. — Тавтология, — заметил Доменико.

— Так значит язык есть дьявольское изобретение? — спросил я.

— Нет, — ответил он, жуя. — Почитайте книгу Бытия, там сказано, что Бог велел Адаму дать имена разным вещам, и так родился язык. После грехопадения Адама и Евы язык подвергся порче. Именно из-за этой порчи я и говорю, что французы — легкомысленный народ. — Он проглотил хлеб. Ничего съедобного на столе не осталось. Дон Карло попросил счет. Он был на большую сумму. Стол был завален купюрами.

— Вот это — настоящий декор прекрасной эпохи, — сказал я. — Очаровательно, правда?

Ответ его был неожиданным. Он проревел так, что сидевшие в зале обернулись:

— Adiuro ergo te, draco nequissime, in nomine Agni immaculati…[177]

— Basta, Carlo.

Дон Карло улыбнулся мне, но не весело, а скорее, с оттенком угрозы, подходящей к словам экзорцизма, которые он только что произнес.

— Ну, это было слишком, — сказал он, — переборщил. Я ведь обращался лишь к одному маленькому бесенку, назовем его бесенком легкомыслия. Мы его выжжем из вас. Мы еще вас отвоюем пока вы не совсем конченый человек. Мы вас вернем домой.

Впервые при слове “домой” у меня тогда навернулись слезы. На какое-то мгновение весь интерьер в стиле модерн расплылся у меня в глазах в какое-то неясное цветное пятно.

— А теперь, — сказал он, — можете меня опять спросить, что я думаю об интерьере прекрасной эпохи.

Я ничего не ответил, хотя губы мои вытянулись трубочкой. Никакого хлеба во рту у меня не было, но я судорожно сглотнул как-будто он там был. Я понял, что дон Карло — грозный противник. Он вынул из бокового кармана куртки большие дешевые часы, которые громко тикали.

— В семь часов утра будет месса в церкви Всех Святых, — сказал он. — Ты знаешь отца Руже? — обратился он к своему брату.

— Lo conosco[178].

— Я буду читать мессу на своей лучшей парижской латыни, — обратился он ко мне.

Я и забыл, что завтра воскресенье, дни недели давно утратили для меня всякий своеобычный вкус; они все имели один только привкус одиночества и легкомысленного занятия, которое я называл работой. Было уже более десяти вечера и пора было идти домой, с горы Карло в пристанище Карло, чтобы он мог хорошенько выспаться перед ранней мессой. В вестибюле “Отель де Пари” дон Карло улыбнулся конной статуе Людовика XIV, a затем, уже без злорадства и угрозы — мне. Статую установили не более двенадцати лет тому назад, но приподнятую ногу коня трогало в знак удачи столько рук, что она сияла как золотая. Дон Карло тоже любовно потер ее и тут же оглянулся на голос, приветствовавший его по-английски.

— Дон Карло и Монте. Я знал, что когда-нибудь они сойдутся. Как поживаешь, caro Carlo, Carlo querido?[179]

— Muy bien[180], — дон Карло обменялся рукопожатием с светловолосым улыбающимся англичанином спортивного телосложения в наряде англиканского епископа и гетрах. Доменико и я были ему представлены.

— Писатель? Драматург? Ну что ж, большая честь. Я видел одну из ваших вещиц еще в Лондоне. Безумно смешно.

Это был епископ Гибралтара. Его светлые волосы были расчесаны на пробор справа, что в те дни считалось девичьей прической, челка падала, прикрывая ярко-голубой глаз. Вспоминая сейчас его внешность, я представляю некий гибрид Одена[181] и Ишервуда[182], оба были писателями и гомосексуалистами, как и я. Епископ улыбался во весь рот, показывая крепкие потемневшие зубы, когда мы обменивались крепким мужским рукопожатием. Епархия гибралтарского епископа включала и Лазурное побережье, и раньше одной из обязанностей епископа было предостережение загорающих на пляже англичан о том, что азартные игры наносят непоправимый ущерб душе. Но теперь, ясно, те времена миновали. Что меня озадачивало и даже слегка шокировало, это дружелюбный тон между англиканским и католическим прелатом.

— Я встретил вашего брата в “ветреном городе”[183], — сообщил епископ дон Карло. — Мы пообедали, затем сыграли.

— В кости? — спросил дон Карло, чем еще более меня шокировал.

— Да, по правилам Айдахо.

— Прекрасная мысль. Они у вас при себе, а, i dadi? Он снова потер бронзовую бабку конной статуи.

— Los dados? Cierto[184].

— Basta, — Доменико заметно устал от еды. Я тоже устал, но не решался протестовать, опасаясь экзорцизма. Словом, мы все поднялись на третий этаж в номер епископа, и в гостиной в стиле модерн епископ угостил нас виски и принес игральные кости и стакан из флорентинской кожи. Дон Карло снова вытащил свои большие дешевые часы и положил их на стол, где они тревожно тикали.

— После полуночи, конечно, пост. Благословенный ропот его, как сказал поэт. Браунинг[185], кажется? — обратился он ко мне.

— Чикаго, — сказал я, кивнув. — Прошу прощения за писательское любопытство, но что вас могло занести в Чикаго?

— Дела англиканской церкви, — ответил епископ, встряхивая игральные кости. — Конференция епископов. Больше ничего не скажу. Ну, семь, одиннадцать. — У него выпало 12, затем 9, затем 7, и он проиграл. Дон Карло бросил кости, пробормотав молитву, выпало 11 — один шанс из пятнадцати. Играли только двое священников; мы с Доменико смотрели, потеряв всякую надежду. Но писательское любопытство во мне взяло верх и я остался пить и слушать. Епископ, возглавляющий англиканский анклав фанатично католического полуострова, вынужден был поддерживать особые светские, если не духовные отношения, ха-ха, с сыновьями Багряной блудницы. Большая восьмерка, на квит. Шанс — один из семи. Ну, давай, бросай же. Это походило на безумие. Они стали обсуждать своих коллег; несмотря на разницу в церковной принадлежности одним же делом занимаемся, только по разные стороны забора, возведенного реформацией. Третий брат Кампанати Раффаэле занимался импортом миланской снеди в Соединенные Штаты. У него были неприятности, в Чикаго орудовала неаполитанская мафия в отличие от других американских городов, где монополия на рэкет принадлежала сицилийцам. Крепс: семь к одному.

— Было произнесено большое слово, как вы наверное, предполагали, — сказал епископ.

— Ecumenico[186]? — большая шестерка, на квит.

— Старые времена, — ответил епископ. Я не понял. Греческого я почти не знал, слово было незнакомое. Но потом я стал понимать благодаря каким-то фрагментарным аллюзиям причину знакомства и даже, в своем роде, дружбы между доном Карло и гибралтарским епископом. К религии это не имело отношения, а вот к Риму имело. Дон Карло однажды был вызван в Рим для того, чтобы перевести с английского на итальянский какой-то очень запутанный документ об отношениях труда и капитала или чего-то в этом роде для самого папы, и за игрой в бридж познакомился с его милостью, в то время еще диаконом. Конечно же, аукцион; еще не время для контракта. Епископ предложил продолжить завтра, после того как он прочтет проповедь британцам, а дон Карло съест свой долгий завтрак после ранней мессы у Всех Святых. Вариант контракта уже готов; он полностью заменит собой аукцион. Читали ли вы статью в “Таймс” за подписью преподобного доктора богословия Косли? Кстати, вы играете? Немножко, на аукционе. Вы тоже скоро подпишете контракт. Нет, сказал я, увы, но у меня есть писательство.

Без одной минуты двенадцать дон Карло получил большую порцию виски. Он ее выпил, глядя на часы, ровно в полночь.

— Ну, завтра в бой, — сказал епископ. Счастливого вам воскресенья и удачи.

— Да, в бой, — ответил дон Карло, посмотрев на меня как на симулянта. Я уж было, хотел просить прощения за свое негодное сердце.

Загрузка...