XLV

Я никогда в своей жизни не водил машину. В Лос-Анджелесе я пользовался студийной машиной, которая возила меня в Калвер-Сити и обратно домой, а для развлекательных поездок вызывал такси. Поэтому на вечеринку мы с Карло поехали на такси, а поскольку водитель нам попался очень болтливый, нам не удалось по дороге обсудить его святой или несвятой проект.

— Посадил к себе этого типа, британца, Кэри Гранта[427], оказался он чертовски скупым, понимаете, за пятидолларовою поездку дал всего десять вшивых центов на чай. Но вот Джинджер Роджерс[428], она — истинная леди, да, сэр, это ведь не настоящее ее имя, вам известно это? А вы тоже в кино работаете? — спросил он после короткой паузы. Карло глазел на эти бесконечные пригороды, считавшиеся городом, как на мир падших людей: на харчевню, построенную в форме сфинкса с входной дверью между лапами, другую забегаловку в виде присевшего на корточки словно по команде погонщика слона, где подавали огромные порции солодового напитка, столь густого, что невозможно было сосать его через соломинку; мишурные храмы всевозможных вероисповеданий, крыши из пальмовых листьев с коринфскими колоннами в киосках, где торговали вегетарианскими гамбургерами с орехами; ссуды, ссуды, ссуды; магазины, заваленные уцененными радиоприемниками; пончиковая; дома похожие на швейцарские шале, на баварские замки, миниатюрные бленхеймы, земляничные холмы, тадж-махалы; банк в виде уменьшенной копии океанского парохода; пыльные деревья бульваров (финиковые пальмы, апельсины, олеандры); бары с неоновыми вечно струящимися бутылками; колледжи, где готовили каскадеров, гримеров, гробовщиков, выдающие дипломы тамбурмажоров. Ночью все это выглядело лучше, даже при тусклом свете уличных фонарей; при ярком свете калифорнийского солнца все это казалось позорным и жалким. Мы прибыли в жилой район знаменитостей, застроенный ацтекскими храмами, парфенонами и луарскими замками. Я дал шоферу доллар на чай. Посадил этого типа британца, оказался чертовски скупым, дал на чай всего-то вшивый доллар.

К дому Стормов вела длинная дорожка с усыпанными гравием стоянками для машин, стоянки быстро заполнялись; вдоль дорожки стояли каменные или гипсовые статуи патриархов в длинных одеждах и с раскрытыми ртами, из которых лилась мягкая органная музыка. Дорожка вела к фасаду, бывшему приблизительной копией Сан-Карло-алле-Куатро-Фонтане Борромини[429]. Внутри, как мне было уже известно, был холл, представлявший собой миниатюрную копию Паломнической капеллы Бальтазара Неймана[430], где можно было опустить киноэкран поверх алтаря. Спрятанные лифты вели вверх и вниз в комнаты в китайском, византийском, испанском колониальном и регентском стиле. Сзади особняк напоминал нечто похожее на церковь Сан-Виченцо и Анастазио Мартино Лунги-младшего. Этот задний фасад сегодня был залит огнями прожекторов, установленных на огромных лужайках, где, собственно, и должна была состояться вечеринка, хотя предполагались и карточные игры, и рулетка, и показ нового фильма, и распутство за закрытыми дверями. Над лужайками светили семь искусственных лун; настоящая луна, куда менее яркая восходила над дальними холмами. Оркестр играл на эстраде под потолком работы Пьера Луиджи Нерви[431]. Певец пел в микрофон:

“Я на Луну могу слетать,

чтоб лунный камень отыскать,

я полететь могу так высоко…”

В те времена популярный песенный жанр переживал короткий период грамотности. Гости уже пили, кружились, смеялись, ругались, ели; мужчины были в белых, серебристых и золотистых смокингах, женщины в огненно-красных, пурпурных, небесно голубых и якобы девственно-белых нарядах с максимально открытой грудью, с отбеленными зубами, многие из них были знамениты, все без исключения вульгарны. Пахло подгоревшим мясом, имбирем и соевым соусом. На мгновение вспыхивало пламя, когда поливали коньяком жареную по-гавайски свинину. Танцевальная площадка представляла собой гладко отполированный серебряный диск рядом с бассейном в форме сердца. Прожектора подобно толстым похотливым пальцам выхватывали из темноты ныряющих и плавающих очаровательных девушек, от которых шел сильный запах пачули. Похожие на Лорелей эти девушки с отличными зубами заманивали к себе в бассейн толстых лысых одетых мужчин. Карло, казалось, обалдел от всего этого. Лица, которые он раньше видел неестественно увеличенными на экране, теперь были вполне доступны: это было похоже на вывернутый на изнанку рай. Тем не менее он бормотал:

— Это, конечно, Джоан Блонделл[432]. А это Кларк Гейбл[433]. А это Норма Ширер[434]. А вот и Доменико. Но где же Ортенс?

Хозяйку бала поздравить было невозможно. Хозяйки нигде не было видно. Мы пошли в бар, где Доменико, носивший теперь в торжественных случаях корсет, пил рамос-физз, судя по белым следам сахарной пудры вокруг рта. Он был все еще хорош собой, намечавшиеся залысины на лбу тщательно зачесаны. Волосы его были выкрашены, чтобы скрыть седину, и блестели при свете искусственных лун, как поджаренный стейк. Вместе с ним пила миниатюрная мексиканская старлетка, кажется, Рита Морелос с черными как смоль волосами, без единой прямой линии в фигуре; на ней было пунцовое платье с разрезом у бедра, глаза распутные, губы влажные и надутые. Доменико, называвший себя теперь Ники, казалось, не был рад видеть брата.

— Никогда бы не подумал, — сказал он. — Священник — и в таком месте.

— Есть закон, запрещающий это? — нахмурился Карло. — Где твоя жена?

— Ортенс, — ответил Доменико, — осталась присматривать за Джонни. Он упал с пони. Растянул лодыжку. Немножко больно. Он проснулся и плакал. Она осталась с ним. Все равно ведь она не любительница вечеринок.

— А ты их любишь, я вижу, любишь. Что это вы пьете, дитя мое? — мягко спросил он Риту. Та держала в руке огромный стакан размером с целую бутылку, пенное содержимое которого было украшено маленьким бумажным зонтиком. Это был май-тай. Карло попросил виски.

“Я для тебя готов на все,

Лишь попроси.

Я все смогу, я все свершу,

любовь моя…”

Получив тяжелый стакан с виски, Карло был теперь готов знакомиться с великими людьми мира кино. Мне в Голливуде было уютно. Я был рад заработать тут денег, хотя и не так уж они мне были необходимы. Мне не нужно было кланяться, поддакивать и раболепствовать. Был там один несчастный писатель, Годфри Тёрстон, пытавшийся снискать расположение двух важных шишек с каменными физиономиями. Я же был Кеннет М. Туми, известный британский романист ранне-средних лет, чье лицо было многим знакомо по фотографиям на книжных суперобложках, чьи сексуальные предпочтения еще не стали достоянием гласности (хотя тут всех британцев считали педиками из-за аристократического акцента и европейской элегантности), которого знали все, кого знал он сам, и которому на все было наплевать. Поэтому я непринужденно водил Карло от одной группы гостей к другой, представляя его как свойственника, высокопоставленного представителя Апостолического посольства в Соединенных Штатах. Некоторые думали, что это какая-то новая религиозная секта и большеротый комик Джо Э. Браун[435] даже клялся, что знает одно парня, ставшего членом ее: ни трахнуться у вас, ни поддать, никакой мертвечины нельзя есть, верно? Но Эдвард Г. Робинсон[436], актер примерно одного с Карло роста, хотя и не столь безобразный, все про это знал, мог перечислить по памяти все художественные сокровища Ватикана, а впридачу еще и изложил вкратце историю савеллианской ереси. Наконец, мы увидели и хозяйку. Говорите что угодно о цинизме института кинозвезд, следует все же отдать ей должное, Астрид Сторм была очаровательна, и Карло попал под ее чары как муха в венерину мухоловку. Загипнотизированный этими фиалковыми глазами даже, когда они смотрели не на него, он судорожно глотал и кивал, слушая ту чушь, которую она несла про то, что христианским церквям недостает одухотворенности, которая достигается специальной техникой пупочного дыхания, придуманного жрецами майя.

Через час все это мне изрядно надоело. Кто-то сказал, обращаясь к Доменико: “Ник, мальчик мой, мне очень понравилась твоя последняя партитура, лучшее, что ты написал.” На что Доменико, явно торопившийся куда-то, бросил: “Ну, спасибо Дейв”. Была там женщина неземной красоты, все время молчавшая, лишь изредка говорившая своему собеседнику “Да-а, а-а-а, да-а”. Юный блондин великолепного сложения, которого не мог скрыть даже его смокинг, явно отчаянно мечтая снова получить работу, одетым прыгнул с вышки в бассейн, войдя в воду практически без брызг. Никто его даже не заметил. Платный шут ходил от одного гостя к другому, раздавая оскорбления направо и налево.

— Где-то тут играют в покер, как мне сообщили, — сказал мне Карло, тыкая большим пальцем на фасад Сан-Винченцо и Анастазио.

— Ставки очень высокие, Карло. Ты думаешь они тебе по карману?

— Никто из присутствующих не похож на серьезного игрока. Зайди за мной, когда решишь, что пора уходить.

— Но ты ведь возвращаешься с Доменико.

— Я передумал. Я думаю, что нам надо обсудить книгу.

— Но, Карло, мне ведь утром идти на работу.

— Четыре или пять часов пообсуждаем, а потом спать. После нынешнего развлечения как раз лучше всего и обсудить. Наша хозяйка — очаровательная женщина. Сожалею, — лукаво добавил он, — о принятом мною обете целомудрия.

— Она четырежды разведена.

— Американский развод, — заметил он, — есть серийное многоженство. Сад Аллаха.

Он вразвалку удалился.

Я вернулся в бар. Пьяный субъект с длинной головой и срезанным затылком искоса посмотрел на меня и спросил.

— Ты называешь себя Туми?

— Да, это мое имя.

— Врешь, не твое. Ты у меня украл его, ублюдок.

— А-а, так вы тоже Туми? Не так уж нас много. Откуда вы родом?

— Есть только один Туми, черт возьми, и это я. А ты — гребаный жулик-лайми[437], выродок. — Он схватил со стойки бара бутылку “Южной услады”, готовясь ударить. Тоска. Откуда ни возьмись появились двое с темными подбородками в черных смокингах с грудями шириной в шестьдесят дюймов и утащили ругающегося Туми или псевдо-Туми вместе с бутылкой “Южной услады”. Тут мой взор был привлечен тем, что происходило на эстраде Пьера Луиджи Нерви. Оркестр стал играть “Happy birthday” и певец, извивающийся гермафродит с локоном, упавшим на правый глаз, запел: “Happy birthday, dear Astrid…” Свет прожекторов сосредоточился на дорогой Астрид. Она улыбалась всеми зубами, как концертный рояль, не тот, что принадлежал Доменико. Под фанфары вкатился на самоходной тележке огромный торт. Он был настолько красив, что жалко было разрушать его ножом, но повара в колпаках накинулись на него как китобои на белого кита. Налили шампанское и был провозглашен тост за юность и красоту дорогой Астрид, над которыми не властен еще один год. Торт был разрезан на мелкие кусочки, чтобы досталось всем гостям. “Happy Birthday” заиграли в ритме вальса, и мужчины выстроились в очередь, чтобы каждый мог покружить ее хоть несколько раз. Все было очень пристойно, но в темных углах и кустах уже шепотом назначались свидания и закипали ссоры. Зубы сверкали чаще в злобном оскале, чем в улыбке. Но какая-то неизвестная счастливая девушка в платье эпохи Директории[438] нырнула в бассейн и вынырнула из него в платье, облипшем ее соблазнительную фигиру, а чечеточник, поджарый костлявый мужчина пошел отбивать на танцевальной эстраде чечетку под мотив “Sweet Sue”.

Вдруг со стороны фасада святых Винченцо и Анастазио показалось нечто, что поначалу все приняли за дуэт комиков. Оказалось, что это Карло волок Доменико и оба они отчаянно ругались на уличном миланском диалекте; сицилийские гориллы в смокингах навострили уши, и хотя миланский диалект был им незнаком, готовы уже были вмешаться. Но увидев, что толстяк, волочивший Доменико, явно был священником, решили, что он сам должен знать, что делает. Шевелюра Доменико была в беспорядке, видны были залысины. На ногах у него были носки, но туфель не было, а под смокингом тряслась голая волосатая грудь. Это называлось in flagrante[439]. Карло с искаженным яростью и стыдом лицом ни с кем не попрощался. Он тащил и время от времени пинал Доменико, двигаясь через лужайку к переднему фасаду дома. Я вынужден был, хоть и осторожно, последовать за ними. К стоянке машин. Машина Доменико была мне знакома, желто-зеленый “студебеккер”, но я знал, что Доменико сделает вид, что не знает, где она. В самом деле, быть у всех на глазах отволоченным братом-священником домой, и за что? всего лишь, как я и предполагал (а что еще я мог предположить?) за обязательный разврат.

— Вон там, — крикнул я, указывая на машину, — то, что вы, я полагаю, ищете. Но Бога ради, что происходит?

Доменико вывернулся, чтобы плюнуть в меня, а Карло свободной рукой попытался открыть водительскую дверь. Машины на этой стоянке, охраняемой, по-видимому вооруженными неграми, обычно не запирали. И ключи зажигания оставляли в машине, чтобы их можно было быстро перепарковать в случае необходимости. Так было и сейчас. Огромный, как скала, “плимут” отогнали, чтобы освободить путь “студебеккеру”.

— Садитесь назад, оба, — приказал Карло. Он толкнул в машину сперва Доменико, потом меня.

— Послушай, — возмутился я, — я ни в чем перед тобой не провинился. Я невинен как пелагианский снег.

Карло это не рассмешило ни капли. — Черт побери, — сказал я. — Меня это не касается. Я возвращаюсь на вечеринку.

Но Карло с силой захлопнул дверь и сел на место водителя.

— Это, ты, наверное, напроказил где-нибудь, — сказал я Доменико.

— Иди и скажи это своей сестре шлюхе, — прорычал Доменико. Что я на это мог возразить: у мужа больше прав, чем у брата. Карло, не оборачиваясь назад, произнес:

— Кеннет, напомни мне дорогу. Мы возвращаемся в “Сад Аллаха”. А ты, fratello, молчи. Посмотрим, что ты скажешь. Я должен видеть при этом твою наглую физиономию прелюбодея.

Это было очень по-итальянски. Итальянцы, как женщины, всегда желают видеть истинный смысл сказанного. Или написанного. Итальянцы не любят писать писем, потому что, читая их, не видишь лица пишущего.

— Это не было прелюбодеянием, — с хмурым педантизмом заметил Доменико.

Она не замужем.

— Эта мексиканская puttana[440], — поправил Карло, — замужем. Я за такими вещами слежу. Ты мне возразишь, что она разведена. Не существует никакого развода. И мне нет даже нужды говорить тебе об этом. Молчи. У тебя еще будет много времени, чтобы поговорить. Не о твоем распутстве, о чем уж тут еще говорить. О том, что ты сказал, а потом стал отпираться, что не говорил этого. Stai zitto![441] — заорал он, хотя Доменико, всего лишь, перевел дыхание. В полном молчании мы ехали мимо веселых особняков и помпезных притонов, лишь Карло бурчал себе под нос, глядя на эти свидетельства человеческой порочности.

— Тут налево, — подсказал я. Он послушался, прекрасно освоясь в чужой, неважно чьей машине.

Мы прибыли. — Ля илаха иллялах, — насмешливо изрек Карло. Он поставил машину возле бассейна в форме Черного моря где-то между Констанцей и Белгородом-Днестровским. Мы вышли, и теперь Карло снова смог грубо толкать Доменико по направлению к моему номеру. Я отпер дверь и включил свет. Оба оскаленных от ярости брата теперь были видны во всей красе, потные и измятые.

— Выпить хотите? — предложил я.

— Мне — да, а ему не наливай. А теперь повтори, — свирепо промолвил он, — что ты сказал.

— Я ничего такого не сказал кроме того, что ты не имеешь права. — Разговор, кстати, шел по-английски. — Ты называешь это грехом, а я говорю, что все это делают. Так здесь принято. И я говорю, что как бы ты это не называл, человек волен делать то, что ему вздумается. Ты не имеешь права, ты меня осрамил, выставил меня дураком.

— Ты и выглядел дураком и скотиной, когда лежал на этой женщине. Голый, — подчеркнул он, как будто это было еще большим грехом, чем распутство. — Твоя дурацкая задница так и прыгала туда-сюда. — Не поблагодарив, Карло принял у меня стакан неразбавленной “Старой смерти”, передразнивая движения Доменико.

— Ты не имел права врываться, ты знал, что это не сортир. Я уже готов был вот-вот кончить, черт тебя возьми, понимаешь ты, кончить, а тут врываешься ты со своей дурацкой грязной проповедью про грех. — Он прорычал какие-то итальянские ругательства. Держа стакан в одной руке, Карло попытался другой влепить ему оплеуху, но промахнулся.

— Это было счастливым случаем, братец ты мой, что я нарвался на тебя с этой путаной в поисках сортира. Я застукал тебя в грехе, и твое позорище может привести к искреннему покаянию. Я хочу знать, что ты тогда сказал.

— Я сказал, что ты не имел права.

— Не имею права в качестве кого? Священника твоей церкви? Или твоего брата?

— Я сказал, что ты не имел права.

— Я спрашиваю, — вмешался я, — какое право ты имеешь называть мою сестру шлюхой?

— Это, — заметил Карло, — отдельный вопрос. Всему свое время.

— Я сказал, что ты не имел права.

— Почему, — громко спросил я, — моя сестра — шлюха?

— Я ничего больше не скажу до тех пор пока мне нальют виски как и этому пьяному попу.

Карло, конечно, при этих словах сразу же полез в драку, но Доменико увернулся. Я плеснул дешевого виски в стакан и дал его Доменико. Доменико его с жадностью осушил, все время уворачиваясь от Карло, пытавшегося выбить стакан у него из рук.

— Сейчас вы все услышите, — переведя дух скорее после выпитого виски, чем от волнения, ответил Доменико. Карло так и не удалось выбить стакан у него из рук. Он стиснул стакан так крепко, что даже костяшки пальцев побелели, еще немного — и он бы дал Карло сдачи этим стаканом.

— Не в моих привычках, — сказал он, — развратничать и прелюбодействовать. Я не такой как все прочие тут. — Карло на это издал насмешливый возглас.

— Хотите слушать, так слушайте. А нет — я пойду домой.

— Домой, — крикнул Карло. — Ты не будешь спать в ее постели или даже в ее комнате. Ты осквернишь ее чистоту одним своим присутствием. Ты не смеешь прикасаться к ней до тех пор пока не получишь отпущение грехов и не выполнишь епитимию. Много, много, много десятков молитв по четкам. Тебе жизни не хватит, чтобы все их прочесть.

— Ты не имеешь права. Я имею право пойти к своему собственному духовнику.

— Я его знаю. Я ему все скажу. Я ему скажу, какой епитимьи ты заслуживаешь.

— У тебя нет никакого права, и ты знаешь это. — Помолчав, он продолжал насмешливо. — Чистота. Целомудрие. Верность. Громкие ничего не значащие слова. Лучше скажите мне: чьи это дети? Кто отец этих двух детей, называющих меня папочкой? Эх. Если бы не orecchioni, так бы и не дознался правды.

— Orecchioni? — слово было мне незнакомо. Карло и Доменико, оба рассеянно изобразили надутые щеки и оттопыренные уши. — Опухшие железки? А-а, свинка. — Я вспомнил, что Джонни и Энн недавно переболели свинкой. Доменико тоже заразился от них. Это хоть и неприятная, но безобидная болезнь. Для взрослых мужчин она представляла некоторый риск осложнений. Ортенс тоже ее подхватила, но у взрослых женщин она осложнений не вызывала.

— Иду я к студийному доктору, — говорил Доменико, — ибо не хочу, чтобы у меня сморщились яйца. Он это громко называет частичной атрофией тестикул. Ему-то все равно. Говорит, что это случается в тридцати процентах случаев. Я ему говорю, мол, вам-то все равно, коль яйца не ваши. Мои яйца-то. И мне такое не нравится. Он просит у меня семени на анализ. Ну, иду я в другую комнату, чтобы выдать ему анализ. Не так это просто. Он мне дает книжку с картинками всякими неприличными, помогло.

— Мерзость, — изрек Карло. — Грязь. Онанизм.

— А-а, cazzo, — с отвращением ответил Доменико. — Ничего не знаешь, глупый невежественный поп. — Прямо как фашист.

— В общем, берет он мое семя на анализ под микроскопом. И в тот же день выдает мне результат. Говорит, что у меня ничего нет. Полное отсутствие, — возвысил он голос, — всякого присутствия. Пример абсолютного бесплодия, самый наглядный из всех, что ему довелось когда-либо видеть. Именно так и сказал, абсолютного. Он и еще кое-что сказал. Он сказал, что очень, очень, очень маловероятно, чтобы болезнь orecchioni приводила к мужскому бесплодию. Он сказал, что почти уверен, что это у меня врожденное. И тут я ему сказал, что у меня двое детей, близнецы. Ну и тут он быстро, слишком быстро говорит, что в таком случае это, очевидно, из-за orecchioni, крайне редко, но бывает такое. Но, я так полагаю, он это сказал, чтобы меня успокоить. Но я не успокоился, куда там. Теперь вы видите причину моих сомнений.

— Не должно быть никаких сомнений, — проревел Карло. Манхэттенский юморист за стенкой засмеялся. — Не смеет муж сомневаться в жене, особенно в такой женщине как Ортенс. Как смеешь ты спрашивать о том, кто является отцом твоих детей?

— Ну, она же у тебя ночевала, — оскалился на меня Доменико. — Откуда мне знать, где она на самом деле ночевала? Откуда мне знать, где она была на самом деле, когда говорила, что собирается в Лувр? Я видел, как она улыбалась мужчинам в Париже. Ты ведь ее брат, я считаю, ты ее и обережешь.

— Нечего тут оберегать, — горячо возразил я. — Ортенс была хорошей и верной женой, а уж если хочешь знать всю правду, так ты ее и провоцировал. Сам знаешь, какой у тебя ужасный характер, который ты называешь артистическим темпераментом, будто ты Верди или Пуччини, а на самом деле трус, срывающий собственную злобу, поднимая руку на женщину.

— О-о, теперь она на меня подняла руку, — воскликнул Доменико, — как только я с ней заговорил о докторе и его проклятом микроскопе, и о том, что у меня нет никаких сперматозоидов. И я ведь я с ней старался говорить спокойно, готов был ей все простить, если она меня обманывала, потому что, в конце концов, это ведь все давно было. Как она заорет на меня: да как ты смеешь, как ты смеешь, громче даже, чем Карло. Скажи правду, дорогая Ортенсия, говорю я, скажи правду, я все прощу, я люблю этих детей, кто бы ни был их отец, и тут она с криком “как ты смеешь!” кидается на меня с кулаками. А потом говорит мне: иди, спроси своего брата Карло, в чем состоит цель брака, она состоит в создании детей, сколько детей ты можешь теперь создать, бесплодный выродок, не смей больше прикасаться ко мне.

— Она ошибается, — слабо возразил Карло. — Церковь никого не наказывает за ошибки природы. Когда таинство брака совершается по доброй воле, брачные утехи законны.

— Ах, — ответил Доменико, — ей теперь других утех хочется. Мы, итальянцы, наивные дураки, не то что французы и англичане. Я давно уж задумываюсь о ее дружбе с моим фаготом. Из студийного оркестра, — сказал он, обращаясь ко мне.

Весь этот милый щебет и поцелуйчики всякий раз, когда они видятся.

— С мужчиной фаготистом?

— Нет-нет-нет-нет, stolto[442], с женщиной-фаготисткой, — будто это самоочевидно, что именно женщина призвана дудеть на этом тяжелом инструменте. — Ее зовут Фрэн Лилиенталь, смешное имя, но фаготистка она хорошая, может даже изобразить высокий ми-бемоль. Но это не имеет отношения к делу, — свирепо продолжал он, словно его пытались перебить. — Ортенс мне много раз говорила о том, что мужчины не имеют понятия о том, как надо заниматься любовью с женщинами. В особенности итальянские мужчины. Я ее спросил, что ей известно о других мужчинах, а она ответила, что говорила с другими женщинами и многому у них научилась, а также читала в книгах. Она говорила, что только женщина может понять женщину. Вот я и задумался. Этого тут в Голливуде полно между женщинами.

Мы все еще стояли, но тут Карло сел. Виски выплеснулось ему на черный сюртук. Он этого не заметил, глядя, нахмурившись, на своего брата.

— Ты знаешь, как это называется, — обратился Доменико ко мне. — Я думаю, что-то не так в вашей семье.

— Глупо и жестоко говорить такое, — горячо возразил я. — Немедленно возьми свои слова назад, пока я не затолкал их тебе в глотку. Вместе с твоими дурацкими зубами в коронках, похотливый любитель латиноамериканок. — Юморист за стенкой захлопал в ладоши и закричал “ура!”

— Ты говоришь глупости, — сказал Карло, — как всегда. К тому же, неискренне грешишь на других, как всегда. Тебе хочется прелюбодействовать или, по меньшей мере, распутничать, вот ты и хватаешься за любой повод, чтобы оправдаться. Твоя жена тебя оттолкнула, или тебе хочется так считать, и ты вообразил себе эту мерзость, будто она извращенка. Женщины, — мудро заметил он, — отличаются от мужчин. Они целуются и обнимаются друг с дружкой. Я наблюдал такое у молодых монахинь, даже у послушниц. Это всего лишь дружба, не более. Женщины по природе своей эмоциональнее и в большей степени показывают свои чувства. Они по природе своей неспособны к греху Онана. Но ты теперь измыслил этот грязный навет и, зная о несчастной порушенной любви Кеннета, произнес такие слова, которые он имеет полное право желать затолкать тебе в глотку. Ты пытаешься оправдать свой сегодняшний грех. И будешь и впредь пытаться оправдывать подобные грехи. Я тебя знаю. На колени, сейчас же. На колени, — повторил он, указывая подходящее место на вытертом ржавом ковре. — Проси у Бога прощения. Сейчас же.

— А-а, merda[443], — ответил Доменико, и не думая становиться на колени. — Ты ничего не знаешь о настоящем мире и о сексе, и о разных видах секса, и о том, что секс значит для людей. Но теперь ты знаешь, почему я это сделал сегодня вечером. И ты меня остановил. Ты, черт побери, меня прервал. Это худшее преступление, худший грех, хуже убийства. — Он содрогнулся в неподдельном ужасе. — Прервать человека, когда он вот-вот должен кончить. Это ты должен просить на коленях прощения.

— Не смей мне говорить, что есть грех, а что не грех, — сказал Карло, вставая, — и не смей сквернословить со мной, священником и монсиньором. Итак, мы видим твой грех, грех, грех, слышишь меня, и твои жалкие оправдания.

Речь его была слегка похожа на выступление начальника сценарного отдела студии MGM.

— Но ты так и не повторил то, что я просил тебя повторить. То, что ты сказал, когда я заставил тебя натянуть штаны в той мерзкой спальне с голой хохочущей путаной, даже не стыдившейся своей наготы. Я хочу услышать это снова. Я вынесу это. Ужасно услышать такое от брата. Такое отчуждение. Но я вынесу.

— Я сказал, что ты не имел права.

— Не имел права, как священник или как старший брат?

— Ни так, ни сяк. Ты всегда говорил, что у нас есть свобода воли и право выбирать, что мы делаем.

— Да, и у нас есть право остановить человека, избравшего вредить самому себе. У нас есть такое право и я его использовал. Так что ты сказал?

— Это ты, — с осуждением заметил Доменико, — ты сказал, что я должен был ехать домой, чтобы присутствовать при кончине отца и чтобы позаботиться о его похоронах. У тебя самого ведь были дела поважнее в твоей церкви, а Раффаэле должен был остаться в Чикаго, чтобы быть убитым Аль Капоне.

— Гнусность говоришь. Говори по существу.

— Это чистая правда. Я вынужден был присутствовать при кончине моего отца, а потом улаживать дела моей матери. Ты ведь много говорил о моем сыновнем долге.

— Почему ты говоришь о матери и отце как о своих? Наш отец, наша мать. Я не виноват в том, что не мог быть с ними в то время. Ты исполнил свой долг за всех нас, очень хорошо, спасибо, хороший сын и хороший брат и все прочее. Какое это имеет ко всему отношение?

— Мне пришлось разбираться в документах, что-то сжечь, большую часть сжечь, некоторые сохранить, все их перечитать. Мать предоставила это мне, сама она не желала этим заниматься, оставь меня в моем горе, говорила она, хотя, похоже, не сильно и горевала. Но это другое. А дело в том, что я нашел этот старый документ certificato di adozione[444].

Карло вдруг стал весь внимание. Тихим голосом он спросил:

— Tu?

— No, tu.[445]

Никогда я не видел Карло, да думаю и никто его не видел вдруг столь съежившимся, как будто голым. Он, грозный, всегда полный неожиданности, вдруг был огорошен таким сюрпризом, ударом такой тяжести, который, пожалуй, перевесил всю его веру и знания, и сверхчеловеческую уверенность в том, как вести себя в этом мире. Оба продолжали разговор по-итальянски, не на миланском диалекте.

— Этот документ у тебя? Или у матери? Где он? — спросил Карло.

— Он был сожжен в числе прочих. Она сказала, что его давно нужно было сжечь. Она не знала, что он лежит вместе с другими семейными документами. Она сказала, что тебе никогда не следует говорить о нем. Она была очень расстроена, узнав, что я его видел.

— Все так, все так, ты бы все равно сказал мне про него, хоть через сто лет. Ты ждал десять лет. Больше. Но все равно бы сказал. Не удивительно, что она была расстроена.

Юморист за стенкой опять засмеялся. Карло изо всей силы забарабанил кулаками в стену. Юморист издал еще одно слабое ржание и затих, наверное, лег спать.

— Я сказал тебе потому, что был разгневан. Ничего хуже не бывает, когда мужчину застают в такой момент, — ответил Доменико. — Если бы не это, я бы никогда не сказал. А теперь давай забудем об этом. Ты не на все имеешь право. Но ты остаешься моим старшим братом.

— Что известно? Кто я? — Страшный вопрос, вопрос Эдипа.

— Ты — Карло Кампанати, — ответил Доменико. — В свидетельстве об усыновлении говорилось, что родители неизвестны. Мать говорила, что это случилось в то время, когда Италия завоевывала Эфиопию. Мужчина был в армии, он не вернулся оттуда. Женщина работала в поместье на виноградной давильне. Она родила тебя и исчезла. Мой, вернее наш отец, что-то такое видел во сне. И когда он проснулся, он сразу же позвал адвоката, чтобы оформить бумаги об усыновлении. Он сказал, что ты должен быть принят в семью. Мать говорила, что это случилось в то время, когда доктора ей сказали, что ей не следует больше рожать детей, роды Раффаэле были очень тяжелые. Но, разумеется, меня она родила без всяких затруднений. Мать говорила, что ты был даром Божьим.

Карло издал страшный стон. Я осмелился заметить по-английски:

— Я не думаю, что следует беспокоиться по этому поводу. Зачем нужно было все это скрывать? Почему такое знание должно приносить несчастье?

— Ты знал свою мать, — простонал Карло. — Все люди знают, кто их мать. Даже Иисус Христос знал. Не знать, кто твоя мать. Если отец неизвестен, это неважно. Какой страшный удар.

— Тебе, наверное, на роду было написано, — заметил Доменико в свойственной ему дурацкой манере, — выбрать себе мать, такое не многим людям дано. Я имею в виду твою мать церковь. Но наша мать остается и твоею матерью.

— Это совсем другое, — горестно возразил Карло. — Я не вышел из ее утробы. Я не есть плоть от плоти ея. Я теперь буду без всякой надежды беспокоиться о своей подлинной матери, которую никогда не увижу. Двое твоих детей знают кто их мать, это главное. А у меня нет матери, — он снова издал стон.

— Церковь, — сказал Доменико, — церковь. Церковь — твоя мать.

— Правда всегда хороша, — туманно заметил я, стараясь его успокоить, — какой бы она ни была. Всегда хорошо знать правду, — пояснил я. — Ты тот же, что и был прежде, ты не изменился. Твои дарования? Они от Бога, а по каким родительским путям они к тебе пришли, неважно.

— Кеннет прав, — заметил Доменико. — Это как и с моими дарованиями. Ни отец, ни мать их не имели. Откуда они взялись, неизвестно. Не уверен насчет Бога. Талант и гений — великая тайна.

— Что ты имеешь в виду, — спросил Карло, — когда говоришь, что не уверен насчет Бога?

Он поднял морду как овчарка, почуявшая заблудшую овцу, хоть и больная овчарка. — Ты сегодня, кажется, ни в чем не уверен. Кроме того, что у меня нет матери. Что значит, не уверен?

— О Боге можешь поговорить с мафиози, — смело ответил Доменико. — Они всеми командуют на студии. Они мне говорят, кого принимать в оркестр, а кого нет. Ты меня выволок из постели, где я, всего лишь, распутничал, а они убивают. Скажи мне, почему все католики такие скверные люди? Я уже полгода не был у мессы. Я сам со всем этим разберусь. Это — твоя мать, а не моя.

Карло кивнул. — Ты бы такого не сказал, будь я вправду твоим старшим братом.

— Я знал об этом более десяти лет, — возразил Доменико.

— Да, но только сейчас ты действительно знаешь это. Ты сегодня рассказал об этом. Уходи, пошел вон. Завтра увидимся.

— Завтра мы не увидимся. Завтра у меня звукозапись. Если мафиози мне позволят. А теперь я пойду туда, откуда меня сорвали.

Он нахально удалился, не пожелав спокойной ночи.

— Бутылка пуста, — сказал Карло, — у тебя еще виски найдется?

— Скотч. “Белый ярлык”, “Хейг”, “Клеймор”.

— Очень хорошо. Много, много лет не делал этого.

Он взял пивную кружку, наполнил ее до половины “Клеймором” и с трагическим выражением посмотрел на меня прежде, чем выпить.

— Ты должен составить мне компанию, — сказал он. — Нельзя пить в одиночку.

Слышно было, как “студебеккер” отчалил от Черного моря.

— Пусть катится. Будь он проклят. Пусть жрут его бесы гордыни, похоти и глупости. Всегда был дураком. Послушай, выпей со мной.

— Я предпочитаю водку, — ответил я. У меня на десять утра было назначено обсуждение сценария, и я не собирался на утро быть в недееспособном состоянии. В холодильнике у меня стояло несколько бутылок из-под водки наполненных водой. Я достал одну литровую с этикеткой “Кавказ”. Затем я присоединился к Карло, приготовившись мысленно к пьяным откровениям, гримасам отвращения при поглощении мнимого чистого спирта, а на самом деле благословенной чистой воды.

Карло одолел бутылку “Клеймора” примерно за час. Полчаса он молчал, только изредка издавал жалостные звуки да иногда ругался на своем диалекте. Затем спросил:

— Подозрения Доменико обоснованы?

— Это, заметил я, — исповедь. Ты это хорошо понимаешь? — Он сперва не понял, но потом до него дошло и он кивнул.

— Заметано, — сказал он. — Заметано, заметано.

— Можно согрешить из любви к кому-либо. Если моя сестра согрешила, то только ради Доменико. Ты понимаешь? Она свою душу подвергла опасности для спасения его самолюбия. Только помни, что это ты внушил Доменико мысль о том, что в бесплодии всегда виновата женщина. Одна из этих ветхозаветных глупостей. Ортенс была принуждена к этому. Ей не в чем каяться. Ей что теперь, гореть в аду?

— Ортенс, — тщательно выговаривая, произнес он, — никогда не быть в аду. Если ей там быть, то и я хочу туда же. Я люблю Ортенс. Слишком она хороша для этого идиота, который был моим братом.

— Скажи мне, — сказал я, — как ты справляешься с этим? Со своим обетом воздержания. С любовью. С земной, не с небесной.

— Справляюсь вот, — наивно ответил он, — как и ты. Ты ведь нашел целомудренную любовь, самую лучшую. И потерял ее. Я старался как мог. Сколько зла в мире, сколько зла. Никого у меня нет. Даже у Христа был Иоанн. Я мучаюсь приступами похоти, — признался он. — Я — такой же мужчина, как все, может быть, не считая тебя. Некоторым мужчинам целомудрие дается легко. Но не мне. Я иногда думаю, что придет время, когда мудрее будет разрешить священникам жениться. Лучше это, чем гореть огнем, глотать бром, хину, загоняя зов плоти обратно в конуру.

— Когда же придет это время?

— Когда церковь будет переделана заново.

После этого Карло уже запил всерьез. Дойдя до бутылки “Хейга”, он принялся сквернословить и богохульствовать. Подобно Лютеру ему привиделся дьявол в углу комнаты, хотя он и не стал за отсутствием чернильницы швыряться в него добрым виски. Дьявол принял облик огромной крысы, чьей гладкой шерстью и белоснежными зубами Карло восхищался на разных языках, даже, кажется, по-арамейски. Он обратился к нему, говоря с интонацией английского аристократа:

— В данный момент ваша, пожалуй, взяла, старина. Я вижу как вы скалитесь своими клыками над моей временной неудачей. Salut, mon prince, votre altesse[446], черт побери. Мы с вами похожи, старина, у обоих нет матери. Даже Бог заставил себя быть сыном. Но воля все одолеет, вам ли не знать. Воля никогда не сдается. Мы те, кем сами себя делаем, старина. А ну-ка, покажитесь-ка в виде змея, вашей самой первой ипостаси. Прекрасно, великолепный капюшон кобры, старина. Я никогда особенно не боялся змей, вам ли не знать. Колониальный опыт, так сказать, mon brave[447]. Но вы мне надоели, вы немного скучны. Пора и вздремнуть, как полагаете? Вот то-то же.

Вздремнуть, в самом деле, было давно пора. Карло допил то, что оставалось в кружке и запустил кружкой в угол. Она не разбилась. Затем он с вполне трезвым видом кивнул мне и жестом благословил. Вскоре он уже храпел. Наутро он проснулся раньше меня; в самом деле, меня разбудил аромат кофе, который он варил. Он все помнил, в особенности свое вновь обретенное стоическое одиночество.

Загрузка...