LXXVI

— Твой старый приятель долбаный папа, — сказал Джеффри, — похоже, скоро увидит райские врата.

Мы завтракали под олеандрами в саду. Джеффри, считая себя растущим мальчиком, ежедневно требовал на завтрак яичницу с ветчиной. Я глядел, как он ее с аппетитом уплетает, а сам довольствовался гренками с джемом. Он читал вчерашний номер “Дейли Телеграф”, прислонив его к огромному кофейнику. Али больше не был нашим поваром. Он не любил готовить и ему хорошо удавалось лишь небольшое число блюд. Теперь поваром у нас служил Хамид, уволенный из ресторана в Мирамар, а Али получил повышение и стал мажордомом.

— В Москве? — спросил я.

— В чертовой Москве. Наверное, чего-нибудь в борщ ему подлили, не удивительно. Или какой-то экзотический сибирский яд в красной икре. Обращался к Президиуму на чистейшем русском языке, — импровизировал Джеффри, пересказывая газетный репортаж, — и вдруг Его Яичество почувствовал ужасные колики в кишках. Он извинился и все сказали: “Да, да, да, очень хорошо”. Вызвали кремлевских врачей и умоляли его хоть на время перестать думать о человеческом братстве. Слишком уж это его волнует. Нелегкое это дело, человеческое братство. Сердце, дорогой мой, — сказал он, оторвавшись от газеты. — Никто не следит за его сердцем столь же усердно, как я за твоим.

— Его пользует доктор Леопарди. Еще со времен Монеты. Он всегда верил в его врачебное искусство.

— Э-э, искусство это не тоже самое, что любовь. Нет у него никого, бедняги, никто его не любит.

— Если под заботой о моем сердце ты подразумеваешь экскурсию в сердце Касбы, куда ты меня вчера затащил…

— Но Кеннет, ангел мой, ты же никогда не был в столь прекрасной форме. Ты пробудился. Ты живешь полной жизнью.

Это было правдой. Юные темнокожие мальчики, кайф, шпанские мушки. Хорошо проведенный рабочий день за романом, который, как я поклялся, будет моим последним, крепкий джин с тоником перед ужином, после ужина небольшое сексуальное приключение с легким привкусом опасности. И в постель с Джеффри, научившим мое стареющее тело новым способам омоложения.

— Ну а теперь, — сказал Джеффри, допив остаток кофе, — погоним себя бичами на работу.

Мы пошли вместе. Али надраивал мебель, напевая какой-то унылый мотив атласских горцев. Рабочий кабинет Джеффри имел аккуратный вид, на окнах свежевыстиранные нейлоновые шторы. Электрическая пишущая машинка наготове, рядом с ней пачка бумаги для правки.

— Вот что я написал этой надоедливой женщине, — сказал Джеффри. — Мадам, от моего внимания не ускользнуло ваше довольно фантастическое заявление о том, что в моем романе “Дела человеческие” я списал один второстепенный персонаж женского пола с вашей покойной сестры. Я никогда не был знаком с вашей сестрой при ее жизни, в ее болезни и после ее смерти. А вы не думаете ли, что дело обстоит иначе; что ваша покойная сестра подражала во всем созданному мною персонажу? У меня слишком много очень серьезной работы, чтобы предаваться подобного рода легкомыслию, которое как мне кажется, есть следствие излишней праздности. Заткнитесь. Ваш и так далее.

— Заткнитесь следует убрать.

— Я это не напечатал, дорогой мой.

— Ну ладно, тогда хорошо.

Мы, в самом деле, жили с ним душа в душу. Даже слишком хорошо, опыт прошлых измен должен был научить меня осторожности. Я был прав, опасаясь избыточной веселости. Моя тощая, как жердь, старая муза не позволяла впадать в самодовольство. Она меня постоянно тыкала носом в самые затасканные фразы и положения. Критики сказали бы: “Туми предлагает нашему вниманию этот толстый и переоцененный роман в качестве лебединой песни. Но в нем слышится куда больше гусиное гоготание, чем звуки, исходящие из лебединого горла.” Ну их к черту, как всегда. Я работал. Он работал. Мы работали. Затем слегка перекусили омлетом с травами и парой персиков, запив это бутылкой “виши”. Мы вместе вздремнули в сиесту, затем выпили чаю, затем еще поработали до заката. После заката прогулялись по эспланаде. Мальчишка-газетчик Хуанито продавал “Таймс”, “Мейл”, “Экспресс”, “Миррор”. Джеффри как всегда сказал ему: “No gracias. No se leer”[681].

— Погоди-ка, — сказал я, — ты, похоже, был прав, говоря о райских вратах.

Я вручил дирхамы и прочел первую страницу “Таймс”. Папу срочно отправили в Рим “Аэрофлотом”. Он был совсем плох. Молитвы, молитвы, молитвы. Обширный инфаркт.

— Господи, подумать только.

Мы сидели в уличном кафе “Попугай” и читали про то, что Его Святейшество был подкидышем, сыном неизвестных родителей, усыновленным семейством Кампанати в Милане (точнее сказать, в Горгонзоле, но это могло показаться неприличным), и что никого из этой семьи в живых не осталось. Доменико Кампанати, известный композитор, автор легкой музыки умер ранее в этом же году от тромбоза. Вдова Кампанати, приходящаяся сестрой известному британскому писателю Кеннету М. Туми, была вызвана к постели папы из своего дома в Бронксвилле, в штате Нью-Йорк.

— Почему? — спросил я, а Джеффри тут же спросил меня. — Она поедет? Ты мне всегда говорил, что она ненавидела старого ублюдка.

— Но почему? Почему Ортенс? Что они могут сказать друг другу?

Уильям Сойер Абернети, преклонявшийся перед отцом Рольфом[682] и написавший о нем книгу, шаркая подошел к нашему столику, присел без приглашения, двумя пальцами жестом заказал официанту “рикар” со льдом и сказал:

— Похоже, недолго ему осталось. Он был великим папой. — Сам Абернети никакой религии не исповедывал. — Он сделал больше, чем кто бы то ни было для восстановления престижа и доверия к католической церкви во всем мире. Его энциклика “Ignis Cibi Inopiae”[683] есть великий человеческий документ. Он вернул человечеству давно утраченную веру в самого себя. Новшества в Кампале были гениальны. А почему вдруг вашу сестру к нему позвали?

— Она еще может быть и не поедет.

— По радио передали, что собирается. Ее просто осаждают репортеры. Летит за счет Ватикана. Вместе с архиепископом Нью-Йорка.

— Это преждевременно, — чопорным тоном произнес Джеффри. — Старый ублюдок еще не умер.

— Ему час от часу становится все хуже, — ответил Абернети, и быстро опрокинул в себя “рикар”. — Рад был видеть вас, друзья мои. Он был великим папой.

Ортенс, которую на следующее утро после ее прибытия в Фьюмичино в “Дейли Миррор” назвали таинственной женщиной из Нью-Йорка, а комментатор европейских новостей Би-Би-Си — загадочной пираткой, находилась у постели Карло с того момента, когда ее впустили в его спальню, до самой его смерти, наступившей менее, чем через два часа после этого. Более часа она пребывала наедине с ним. Затем вошли кардинал Дин, кардинал-викарий Рима и его заместитель. Ортенс попыталась уйти, но умирающий отчаянно жестами умолял ее остаться. Кардинал-государственный секретарь помазал его. Карло во все время помазания сжимал его руку и молился к некоторому неудовольствию окруживших его иерархов на языке своей приемной матери. Последними его словами были: “Господи, услышь мою молитву и пусть глас твой снизойдет на меня.”

Ортенс, вышедшая из комнаты после его смерти, не сообщила ни одному из репортеров, о чем они говорили.

По возвращении из Советской России он настоял на том, чтобы его тело доставили вертолетом в Кастель-Гандольфо. Стояло лето, 3 июня, папе в это время полагалось находиться там. В течении двух дней его тело покоилось в этом загородном дворце под охраной двух швейцарских гвардейцев. У гроба горела единственная свеча. Верующие толкались в длинной очереди на лестнице, чтобы в последний раз взглянуть на покойного, который очень скоро стал разлагаться. Женщины рыдали и падали в обмороки. Он распорядился, чтобы никто не фотографировал его умирающим и мертвым, памятуя о том, что сделал Галеацци Лизи[684], личный врач его предшественника: торговал фотографиями умирающего Пия и устроил отвратительную пресс-конференцию о причинах его смерти. Несмотря на запрет сверкали блицы и тысячелирные банкноты переходили из рук в руки.

После этого разлагавшийся труп перевезли на автокатафалке в собор святого Петра в Риме, причем на довольно большой скорости, ибо итальянцы медленно ездить не могут, и под эскортом мотоциклистов, окруживших катафалк со всех сторон. Над процессией кружили вертолеты. Ненадолго процессия остановилась у церкви святого Иоанна Латеранского, кафедральной церкви римской епархии, чтобы кардинал Паоло Менотти, замещавший официального епископа, смог прочесть псалом. Затем ответственность за безопасный проезд тела папы в собор святого Петра легла на мэра Рима, коммуниста. Пришли сообщения от террористов-подпольщиков о том, что тело папы они похищать не собираются, так что охранять его танками и пулеметами не нужно. Это было воспринято как искренняя декларация о перемирии, но охрана сохраняла бдительность насколько это возможно в Италии и публика в кортеже Карло чем-то напоминала чикагскую. На площади святого Петра, где начинается территория Ватикана, мэр с облегчением вытер со лба пот, сняв с себя бремя ответственности. Тело положили в великом соборе и толпы оплакивающих устремились к нему. Клацанье четок перекликалось с щелканьем японских фотоаппаратов. Ватиканские жандармы грубо теснили толпу вперед, направо, на выход. Avanti, Avanti[685].

Несмотря на спрятанные вентиляторы дух возле тела Карло был тяжелый. Он распорядился не бальзамировать его. Тленная плоть должна истлеть. Лицо потемнело, приобретя оттенок крепкого чая, уши почернели, рот был нелепо раскрыт, показывая все еще крепкие зубы. Отец мой давно истлевший на кладбище в Торонто восхитился бы ими и очень бы сокрушался о такой потере.

Карло потребовал, чтобы похороны его были простыми и честными, без конного катафалка, без памятника. Памятником ему был весь окружающий мир, мир которому возвращено чувство собственного достоинства и природной доброты. Простой гроб лежал перед алтарем на земле с раскрытым над ним Римским ритуалом. Кардиналы были в красных, а не в черных мантиях и в митрах, дабы подчеркнуть их епископский сан. Епископы подобно святому Амвросию были мощными бойцами с яйцами. Скульпторша, создавшая барельеф о жизни, борьбе и триумфе Амвросия, присутствовала тут же в элегантном пошитом у римского портного траурном наряде с настоящей пиратской повязкой. Была пропета пасхальная “Аллилуйя”: Vita mutatur non tollitur[686]. Останки Григория XVII упокоились в склепе собора святого Петра рядом с костями озадаченного рыбака, увидевшего последний в жизни свет вверх ногами. Завещание Карло было обнародовано через несколько дней после его погребения. Он не оставил никакого материального наследства. Все состояние семьи Кампанати уже было завещано детям Израиля. Он завещал своим братьям и сестрам, число которых увеличивалось почти на пятьдесят миллионов душ ежегодно, красоту земли, плодовитость на веки веков, уверение в благости Бога, надежду и уверенность в царстве небесном.

Загрузка...