Ни одно дело нельзя начинать, не собрав правительства. Это я твёрдо понимал, опираясь на свой опыт в Литве, где костяком его стали заговорщики, посадившие меня на великокняжеский престол, да и память князя Скопина, который несмотря на страсть к соколиной охоте и сабельной рубке, в юности прочёл немало книг. Об образовании его побеспокоился заменивший князю отца дядюшка Василий Шуйский. Вот и теперь, едва ли не на следующий день после пира у воеводы Репнина, дьяки принялись переписывать составленное прямо там воззвание ко всей земле. Первым сподвижником нашим стал даже не Кузьма Минин, но протопоп Савва, горячо поддержавший идею похода против свеев, чтобы тем не досталась Москва, а с ней и московский престол. С кафедры Спасо-Преображенского собора, где он был настоятелем ещё при Годунове, он зачитывал письмо патриарха Гермогена, которого фактически держали в плену, однако тот каким-то образом умудрялся рассылать письма с призывами ко всему народу русскому не покоряться боярам и не допустить на престол свейского королевича. А после громогласно провозглашал воззвание не просто созвать ополчение и отправить к Москве служилых людей по отечеству и по прибору,[1] но дать денег на сбор настоящего войска, не уступающего силой свейскому, да на вооружение его, да на плату всем служилым людям в нём, чтоб они не разбежались по своим наделам, вотчина да слободам.
Приговор купеческой старшины был жесток, у несогласных решено было отнимать куда больше положенной по приговору «третьей деньги», а упорствующих и вовсе «пускать на поток и разграбление», все доходы их переводя в городскую казну. Конечно же, чтобы большая часть этих денег пошла на нужны ополчения. С латинских купцов, не особенно разбирая какой они веры — католической или лютеранской — народ в своей массе разницы не видел, положили взять вдвое больше, потому что как ни крути, а враг наш был именно латинской веры, потому и платить вражьим единоверцам надо больше нежели православным или даже магометанам. Иноземные купцы, конечно, попытались сопротивляться, даже с коллективной жалобой к воеводе ходили, но тот лишь плечами пожимал и ссылался на приговор, с которым ничего поделать не может. Против всей земли нижегородской Репнин не пошёл бы, даже не будь он заодно с купцами. Поэтому помня о второй части приговора, где говорилось о потоке и разграблении, иноземные торговцы предпочли платить. Хотя кое-кто и закрыл фактории и предпочёл покинуть Нижний Новгород, но большая часть осталась, более того, начали спешно писать на родину, требуя слать побольше денег. Сметливые торговцы понимали, что пушная казна этого года в Москву уже точно не попадёт, а значить продаваться сибирские меха будут именно здесь, и это сулит просто невероятные барыши, которые с лихвой перекроют двойную плату, наложенную местным купечеством на содержание и вооружение ополчения.
Выполнять приговор, конечно же, пришлось Репнину с городовыми стрельцами и казаками, и тут же в воеводскую избу потянулись жалобщики с плачем о самоуправствах и лихоимстве. Дьяки с подьячими и без того заваленные работой теперь и вовсе с ног сбивались, не зная за что хвататься первым. Но постепенно плач утихомирили, нескольких совсем уж зарвавшихся стрельцов выпороли при всём честном народе на лобном месте, повесили одного обнаглевшего голову и посадили на кол выданного городовыми казаками такого же потерявшего берега товарища. После этого плач стал тише да и исполнять приговор всей земли стрельцы с казаками принялись куда более рьяно, но уже без особого лихоимства. Конечно, кое-что из взятого оседало в карманах стрелецких голов и казацких старшин, но без этого, увы, никак не обойтись, надо же служилым людям по прибору что-то в кабаке пропивать или же передавать семьям в слободы, поправлять хозяйство. Так уж заведено и порядок этот не сломать.
На первом же сборе совета всея земли, где присутствовали от купечества Кузьма Минин, от воинских людей Репнин и мы с князем Мосальским, от духовенства протопоп Савва, хотя тот надолго не задержался даже на первой встрече, не желая оставлять собор.
— Моё дело паству окормлять, — высказался он, — в соборе от меня будет более толку, нежели среди мужей ратных да торговых.
И главным вопросом, с обсуждения которого начали первую же встречу, стала, само собой, кандидатуры военного лидера ополчения.
— Нечего тут говорить, — поднялся со своего места князь Мосальский, — есть у нас воевода, который ляха бил так, что они из-под Москвы к самую Варшаву бежали, смазав пятки. Да и там он их побил крепко и Посполитую их державу порушил, да столицу ляшскую взял.
— Одну державу порушил, — тут же возразили ему, а возразить тут было кому, — так и за нашу примется.
— Да вы, люди русские, — усмехнулся я, — и так хорошо справляетесь. Я Смоленск спас, ляхов от самой Москвы отбил, когда заедино с воровскими людьми пришли с самим королём во главе. А как отъехал в Литву по государеву делу, так что же к моему возвращению нашёл на Родине? Царя в монастырь заперли и противу воли его в монахи постригли, хорошо ещё не в поруб загнали. На Москве семибоярщина решает кому шапку Мономаха преподнести да как продать её подороже. На севере свеи город за городом берут себе.
— Свеев тех ты и привёл на русскую землю! — раздался голос, перебивая меня. — И земли ты по сговору с собинным дружком своим Делагарди им отдал!
И ведь не особо и поспоришь. Воевали бы как в той истории, что я в школе учил, с поляками, проблем бы таких сейчас не было. Слава победителя ляхов за мной закрепилась, а вот со шведами всё сложней. Все знают, что я дружен был с генералом Делагарди, который побил и рассеял войско Бутурлина и засел теперь в Твери, переписываясь с Москвой и Стокгольмом. Потому веры мне было куда меньше, чем хотелось бы, и это было главной проблемой, справиться с которой я думал с помощью князя Мосальского. Уважаемый воевода за словом в карман не лез, однако на сей раз спасовал, не зная, что возразить на жестокие, но правдивые слова оппонента.
— Дадим мы тебе войско, князь Михаил, — продолжал тот же голос, явно приободренный нашим молчанием, — а ты его свеям продашь, как продал землю русскую!
— Ты покажись, — предложил я, — или так и будешь дальше с места кричать?
Конечно, кроме нас с князем Мосальским и Кузьмы Минина на собрании присутствовало достаточно служилых людей, ведь именно им тянуть лямку войны и лить кровь за Отечество. И тот, кто возражал нам, не стал скрываться за спинами, а вышел вперёд, гордо встав напротив меня.
— Что же ты, Григорий, среди людей хоронишься? — спросил у него Мосальский. — Вышел бы сразу к нам, а не из толпы кричал.
Память князя Скопина не подвела меня и теперь. Моим противником оказался недавний соратник князь Григорий Борисович Долгоруков, прозванием Роща. Он руководил обороной Троице-Сергиева монастыря, с которой я сбил поляков Сапеги, и как мне подсказали остатки личности Скопина, считал себя обиженным, потому что спасителем святой обители назвали меня, он же получил от царя Василия соболью шубу и золотой кубок. А ведь именно князь Долгоруков полтора года оборонял Троице-Сергиев монастырь, выдержавший и яростные штурмы и долгую попытку взять обитель измором.
— Я со своими людьми стоял, — ответил тот, — потому как с народом я, а не противу него стою.
— Так и я не противу народа стою, — отрезал я. — И ежели б не свеи, долго бы продержался бы в Троице-Сергиевой обители противу ляхов и воровских людей? Долго ли простоял бы Смоленск, коли б не пришёл я со свеями под стены его?
— А теперь со свеями будешь кого воевать? — продолжал вопрошать Долгоруков. — Куда их приведёшь?
— Я с литовскими людьми ляхов бил тем летом,[2] — ответил я. — Теперь же домой вернулся и буду бить свеев, кто бы ими ни командовал. Делагарди теперь мне враг, а с врагом обходиться привык лишь одним образом — бить его всюду, где только могу.
— А коли не ты станешь первым воеводой? — хитро глянул на меня Долгоруков. — Подчинишься иному, ежели Совет всея земли о том приговор даст? Или местничать начнёшь?
— Ещё Грозный в походах на Казань и Астрахань требовал воевать безместно, — нашёлся я с ответом, — и потому ополчению не пристало грязнуть в местнических спорах. Коли не признает меня мир воеводой, пойду туда воевать, куда миром признанный воевода отправит.
— Гладко стелешь, Михаил, — усмехнулся Долгоруков.
— Я от слов своих никогда допрежь не отрекался и впредь не собираюсь, — отрезал я. — Не для того пришёл в Нижний Новгород, чтоб миру и земле всей волю свою навязывать.
Если мои слова и не понравились Долгорукову, он не нашёл, что на них возразить. Однако это не значило, что прения по личности первого воеводы ополчения на этом закончились. Оказалось достаточно тех, кто был против меня, не меньше высказались и за мою кандидатуру. Правда, у противников не было единства, они выдвигали то сами себя, то своих воевод, оставшихся в городах и отправивших на Совет всея земли представителями родичей или просто уважаемых дворян и детей боярский. Среди них было много повидавших войну мужей, помнивших ещё времена Грозного царя, этих убелённых сединами, часто увечных, но всё ещё остающихся в строю воинов слушали очень внимательно, никто не смел перечить им, даже если говорили прямо поперёк мнения общества, противореча его приговорам.
— Молод князь Михаил, — говорил один такой, напомнивший мне воеводу Боброка из мультфильма «Лебеди Непрядвы», — да и дружен был зело со свеями.
— Я крест целовал, что стану сражаться с любым врагом земли русской, — с напором отвечал на такие упрёки я, — кем бы они ни были — свеями ли, ляхами, литвой. Или ты считаешь, я порушить крестоцелование могу?
— Говорят, — поддерживал его другой, не сильно моложе, но как-то пожиже что ли выглядевший, каким-то ехидным, неприятным человеком, который первым говорит редко, а вот из-за спины более сильного высказаться всегда не прочь, — ты, княже, не в обиду тебе будь сказано, в литовской земле из православия вышел, да латинянской веры причастился и во храмы их поганые ходил и молитвы там творил и славил Господа нашего Исуса Христа на латынском языке.
— Кто говорит сие, — резко ответил я, — пускай выйдет и то мне в глаза скажет. Не предавал я веру православную на литовской земле. Наоборот, за неё воевать ляхов пошёл и унию их поганую по всей литовской земле порушил, когда недолго был великим князем.
Кажется, ехидный подпевала моих противников понял, что перегнул палку. За подобное оскорбление можно и ответить, и тогда никакие покровители не спасут. Я — князь из Рюриковичей и имею право защищать свою честь, а распустившего язык мне выдадут, и не будет никакого поединка, чай у нас не Европа и даже не Польша с Литвой. Его сразу на дыбу потянут, чтобы раскаялся да выдал тех, кто подучил его такие слова говорить против русского князя. А коли таких не сыщется, то и повесят изувеченного пытками клеветника или утопят или как их вообще казнят. Сам я этого не знал, а обращаться к памяти князя Скопина лишний раз не хотелось. Она вообще с каждым днём как мне казалось как будто истончалась и всё, что я не успел усвоить растворялось, будто крупинки сахара в кипятке. Потому и не лез в эти закрома лишний раз, насчёт казни клеветников могу и справиться у того же князя Мосальского, уж он просветит.
— Кто ещё считает меня предателем, — продолжил я, понимая, что минута выдалась удачная и надо её использовать по полной, — клятвопреступником и отщепенцем от веры православной, выйди вперёд, покажись мне, чтоб мог я плюнуть тому в глаза.
Ничего удивительного, что никто не вышел.
Пускай в тот раз мне удалось, быть может, кого-то склонить на свою сторону, однако избирать меня старшим воеводой Совет всея земли всё равно не спешил. Дни тянулись за днями, люди спорили, предлагали всё новые и новые кандидатуры, но такой, что бы устроила всех, всё никак не находилось. И споры продолжались, грозя похоронить всю идею ополчения под этими пустопорожними разговорами и местническими спорами.
— Свеи пол-России проглотят, — с досадой говорил я князю Мосальскому после очередного заседания Совета всея земли, на котором снова не было принято ни одного по-настоящему серьёзного решения, — а второй половиной закусят прежде чем мы здесь начнём хотя бы войско собирать.
Оторвавшись от обсуждения очередных кандидатов в первые воеводы, Совет, наконец, приговорил начать созывать ратных людей со всех городов, что готовы ополчаться против семибоярщины (теперь пущенное мной слово уже вполне упоминалось в официальных документах), да собирать посошную рать. А вот о снабжении войска и денежном жаловании договориться уже не сумели.
— Я считал, что ляхи да литва болтать горазды, — вздыхал я, — да убеждаюсь всё сильнее, что и русские люди от них недалеко ушли.
— Всегда у нас царь был, — ответил мне тогда Мосальский, ничуть не меньше моего раздосадованный бесконечной болтовнёй, — и народ ждал, что тот скажет. О чём бы ни уговаривались, на Москву одним глазом поглядывали, что там скажут, не осудят ли самоуправства. А теперь царя нет, и смута великая во всю ширь развернулась. Не ведают люди, что им делать, боязнь их великая берёт, вот и говорят, говорят, говорят, как будто от слов их дело само управиться может.
Тут с ним было не поспорить, мне и самому страшновато было взваливать на плечи ответственность за всю Россию, лишённую царя. А ведь судьба всей земли русской ляжет не только на плечи первого воеводы, что поведёт ополчение к Москве, но и всех в Совете, и легче та ноша не становится от того, что разделена между многими, одинаково тяжко давит она всем на плечи, пригибая в земле.
Однако вскоре события начали развиваться так, что Совету стало не до заседаний. И первым звонком было прибытие в Нижний Новгород келаря Троице-Сергиева монастыря Авраамия Палицына.
В школьной программе, как я припоминал, о нём что-то говорилось, но что именно уже точно не могу сказать. И потому его появление на Соборе всея земли стало для меня неожиданностью, вот только на остальных оно произвело неизгладимое впечатление. После говорили, что он едва ли не пешком пришёл из Троице-Сергиева монастыря, однако на самом деле Авраамий приехал в возке и сопровождал его сильный отряд архиерейских детей боярских, многие из них сражались плечом к плечу с монахами во время осады. Чернец в рясе прошёл через собравшихся на очередное пустопорожнее, как мне тогда казалось, заседание Совета словно раскалённый нож сквозь масло. Он никому не кивал и не раздавал благословений, шагал, будто был здесь один, и никого вокруг. Даже на князя Долгорукова, с кем вместе выдерживали все тяготы долгой осады, не взглянул, словно и не ведал, кто это.
— Празднуете! — обратился сразу ко всем чернец. — Тризнолюбствуете! А на Москве бояре продают шапку Мономаха свеям, выторговывают свои тридцать сребреников. Воевода свейский именем Яков вошёл в Кремль, а с ним сила великая. Вся Москва стонет под игом латинянским, какого и при первом воре не было!
Он отлично умел обращаться с аудиторией. Сделал паузу, давая всем собравшимся на Совета, что происходит, и лишь после продолжил:
— Заруцкий-атаман с Маришкой да Ивашкой-ворёнком, — всё тем же хорошо поставленным голосом вещал он, — да с воеводой Трубецким и всеми казаками да стрельцами многими московскими под Псков ушёл, крест целовать третьему уже вору, что в Псковской земле объявился и смуту там наводит превеликую.
Снова пауза, но уже короче, потому что нужно держать внимание.
— Патриарх Гермоген, — обратил он внимание на другое, — ввергнутый в узилище в Чудовом монастыре, аки митрополит Филипп при Грозном царе, шлёт во все концы грамоты с верными людьми. И вот что он в них пишет всему миру и всей земле русской.
Никакой грамоты у Авраамия не было, он начал цитировать по памяти, но таков уж был авторитет обители, откуда он прибыл и самого патриарха, что никто не усомнился в правдивости каждого его слова.
— Вы видите, как ваше Отечество расхищается, как ругаются над святыми иконами и храмами, как проливают кровь невинную… — Авраамий сделал короткую паузу, как будто собираясь с мыслями. — Бедствий, подобных нашим бедствиям, нигде не было, ни в каких книгах не найдёте вы подобного.
Он снова замолчал, но теперь уже надолго, заставив всех думать над словами заточённого в узилище патриарха.
— Сколько ещё вы будете медлить, православные? — спросил он, ни к кому конкретно не обращаясь, а потому каждый принял его слова на свой счёт. — Сколько ещё будете позволять врагу, аки волку, аки льву рыкающему, рвать нашу Отчизну на части? Сколько ещё дадите прорастать семени крапивному, рождающему новых воров? Когда встанете с печи, аки богатырь?
Имени богатыря Авраамий упоминать не стал, жива ещё память была о почти полном тёзке, носившем имя Илейка, выдававшем себя ради разнообразия не за царевича Дмитрия, как прочие, но за Петра Фёдоровича — сына царя Фёдора Иоанновича, у которого никаких сыновей не было и в помине.
— Готов народ подняться да ополчиться против врага, — выступил вперёд, встав рядом с Авраамием князь Долгоруков, — да только нет у нас вождя, за кем бы все пошли, как один.
— Есть у вас вождь, Григорий, — ответил монах, — только признать вы его не желаете. Пускай сам он скажет, — обернулся он ко мне, — что молвил патриарх наш, когда ты, Михаил, чудесным образом на смертном одре в себя пришёл?
Я отлично помнил и старое, костистое лицо соборовавшего меня патриарха и его слова, однако сам произнести их не мог. Язык не поворачивался.
— Язык проглотил, княже? — усмехнулся Авраамий. — Али забыл, то простительно тебе, ибо едва ты Господу душу не отдал тогда. А сказал наш патриарх вот что. — Он снова как будто преобразился, прямо как в тот момент, когда по памяти читал воззвание Гермогена. — Слава Те, Господи, Святый Боже, Святый Крепкий, — Авраамий снова сделал эффектную паузу и закончил: — Спасена Отчизна.
И снова в Совете воцарилась тишина так, что слышно было как кто дышит и переминается с ноги на ногу.
[1] Служилые делились на две категории: тех, кто служил по отечеству, и тех, кто служил по прибору. По отечеству служили бояре и «дети боярские»(дворяне). Они составляли костяк вооруженных сил государства. Получали за свою службу земельные наделы и денежное жалование. По прибору служили: посадские, свободные люди и «гулящие» люди (в Русском государстве в XVI-XVIII веках так называлась категория нетяглого населения). В число служилых людей по прибору входили: стрельцы, пушкари, затинщики, воротники, казаки городовые и станичные (кормовые и поместные). Правительство платило этой категории жалование деньгами или землёй, иногда натурой. Разрешало им заниматься мелкой торговлей и ремёслами
[2] Год в Русском царстве до Петра I начинался с 01 сентября, поэтому события романа «На Литовской земле» в основном происходят в прошлом 7119 году