Наш добрый Питер Граймс, рыбак еще сыздетсва,
Трудами снискивал для пропитанья средства,
И, в бедной хижине живя один с женой
И сыном, не роптал на скудный жребий свой.
Он с рыбой каждый день являлся в город летом,
Где всяк встречал его улыбкой, иль приветом;
Лишь но воскресным дням он рыбы не ловил
И сына в Божий дом молиться приводил.
Но вскоре юный Граймс от рук отца отбился;
Сперва не слушался, потом над ним глумился
И презирал его. Когда же, наконец,
По смерти матери, скончался и отец,
Сын Питер, с похорон зайдя в кабак близ моря,
Вдруг вспомнил прошлое и прослезился с горя.
Тут только в первый раз он вспомнил со стыдом,
Как непростительно он дерзок был с отцом;
Как часто, позабыв долг сына, долг священный,
Он старца огорчал строптивостью надменной;
Как с бранью из дома однажды он бежал,
Когда отец ему Евангелье читал
И говорил: «Мой сын, ведь это жизни слово!» —
«А это жизнь сама!» он отвечал сурово.
И вспомнил он тогда, как старый Граймс пред ним
Стоял, испуганный глумлением таким;
Как, обезумленный порывом буйной страсти,
Он об явил отцу, что знать отцовой власти
Не хочет над собой, и как тогда старик
Старался обуздать его безумный крик.
И мало этого: он вспомнил, как в то время
Добрейшему отцу в его седое темя
Он святотатственной рукой нанес удар,
И как стонал старик: «Когда ты будешь стар,
И будешь сам отцом, и жить на воле станешь,
Тогда поверь, мой сын, меня не раз вспомянешь!»
Так Питер размышлял за пивом в кабаке
И с горя пронял все, что было в кошельке.
И вот! разгульную он начал жизнь на воле,
Одним лишь тяготясь, что часто по неволе
Был должен покидать и карты, и вино,
Добро отцовское пропив давным-давно,
Что деньги на вино, для карт, для жизни пьяной
Пришлось уж добывать работой постоянной.
Глазами жадными он стал глядеть на всех;
Он совести не знал, законы ставил в смех,
К чужому вечно он тянулся с думой черной;
Он в море был рыбак, на суше вор проворный.
Причалив к берегу и бросив там весло,
Нередко по ночам он шел на ремесло;
Нередко, на спину взвалив мешок набитый
Морковью, репою, в чужих садах нарытой,
Иль сеном, вырванным из чьих-нибудь стогов,
Он крался вдоль плетней с обкраденных дворов.
Так, промышляючи нечестными делами,
Расстался он с людьми как с злейшими врагами.
У взморья, под скалой, землянку вырыл он,
Где был его ночлег, где был ворам притон!
Но злой душе его все не было покою:
Хотел он властвовать над чьей-нибудь душою,
Хотел он мальчика в рабы себе достать,
Чтоб дерзкою рукой без жалости терзать,
И он надеялся, что рано или поздно
Созданье Божие найдёт, чтоб мучить грозно.
Он знал, что в Лондоне в то время был народ —
Он и поныне есть — вербующий сирот,
Народ бессовестный, вербующий к торговцам,
В неволю тяжкую детей, подобно овцам,
В неволю худшую, чем за стеной тюрьмы:
Так очищали там сиротские домы!
У этих-то людей с их совестью торговой
Достал себе в рабы сиротку Граймс суровый.
И мы хоть тотчас же узнали стороной,
Что в синей курточке и шапке шерстяной
К тирану Питеру попался мальчик в сети;
Да кто же знать хотел, какие изверг плети
Сплел для несчастного? какие вдоль спины
Ребенка страшные рубцы положены?
Да кто же спрашивал, как в стужу мальчик-нищий
Дрожал от холода? и сколько в день он пищи
От Граймса получал? Да кто же говорил:
«Послушай, Питер Граймс, ты парня заморил!
Приятель, сам пойми: ведь, сытый и свободный,
Он больше вынесет трудов, чем раб голодный!»
Никто не думал так; но каждый, слыша плач,
Спокойно говорил: «Опять за плеть палач!»
А мальчик, между тем, за все про все обруган,
Работой изнурен, побоями запуган.
Вставая до зари и спать ложась в слезах, —
Днем плакать он не смел, — бедняжка чах да чах.
Пощады он не знал: избит, от страха бледный,
Он отворачивал лицо и ночью, бедный,
Рыдал наедине; а бешеный калач,
Хозяин, с радостью услыша детский плач,
Зубами скрежетал: теперь он мог удобно
Созданье Божие терзать и мучить злобно!
Так мальчик в голоде, в нужде, вел жизнь свою,
Без утешителей, один в чужом краю.
Сон не был для него отрадой в жизни трудной,
В нем голод не стихал от пищи грубой, скудной.
И вот от голода он начал воровать,
От страха пред линьком привык ребенок лгать.
Три года долгие таких страданий длились,
Потом для мальчика все муки прекратились.
«Граймс! как же умер он?» стал спрашивать народ.
«Он мертвым найден мной в постели», молвил тот.
И, грустный вид приняв (он даже слезы вытер);
«Да, умер бедный Сэм!» сказал со вздохом Питер.
Однако в городе пошла о том молва;
Все стали спрашивать: имел ли Граймс права
Ребенка изнурять работой самовольно,
Морить от голода, наказывать так больно?
Но все сомнения остались без улик:
Граймс был невозмутим, к притворству он привык.
Другого мальчика добыл он также скоро,
Закабалив в рабы по силе договора.
Какой же был конец? Раз ночью на реке
Он с мачты сорвался и потонул в садке,
Где рыбу Граймс держал и где, как полагали,
Ребенок сам собой мог потонуть едва ли.
«Поверьте, это так!» ответил Граймс. «Он взлез
На мачту — мальчик был повеса из повес —
Шалил, да и упал оттуда в люк, где рыба.»
Здесь в трупе указал на место он ушиба.
А что ж присяжные? — У них шел долго спор!
Но всех уверил их спокойный Граймсов взор.
Освободив его, мы строго подтвердили —
Люк крепче запирать, чтоб дети не шалили.
И — кто б подумать мог! — такой намек потрес
Сильнее совесть в нем, чем строгий наш допрос.
Так, вновь оправданный перед судом присяжных,
Опять пустился Граймс искать детей продажных.
И вот, по-прежнему задаток заплатя,
Он в третий раз в рабы закабалил дитя —
Малютку милого, с лицом столь кротким, нежным,
Что стало жаль его и рыбакам прибрежным,
И бедным женам их: все думали, что он
От крови не простой на свет произведен.
«Наверно, это сын кого-нибудь из знатных,
Который погубил в сетях своих развратных
Простую девушку и бросил, разлюбив».
Не знаю: этот слух правдив был, или лжив;
Но дело в том, что все пленились мы сироткой
С столь добрым личиком, с такой душою кроткой.
Со всеми вежливый, готовый завсегда
Сносить без ропота все тягости труда,
Бедняжка, день и ночь работал он, покуда
Не изнемог совсем, и нам казалось чудо,
Как долго так могло столь слабое дитя
Сносить лишения, все горести шутя.
Но тут не без, причин: охотно мы снабжали
Всем нужным мальчика, кормили, одевали.
К тому ж и грозный Граймс, хоть дерзкою рукой
И плетью из ремней тиранствовал порой,
Однако ж, прежние храня в уме примеры,
Ударов и толчков не расточал без меры.
Раз случай рыбаку на ловле так помог,
Что сбыть по мелочи всей рыбы он не мог;
Тогда продать ее он в Лондоне решился.
Малютка болен был, поплыть с ним согласился.
И вот, пока рекой шел бот на парусах,
Бедняжка мог ещё скрывать на сердце страх;
Когда же в бурное они вступили море,
Он в ужасе припал в коленам Граймса. Вскоре
В ладье открылась течь; тут ветер стал крепчать,
А море пениться и страшно бушевать;
У Граймса вышел ром; он злобнее стол вдвое,
Потом — но лучше пусть расскажет остальное
Сам Питер. Он сказал: «Заметивши из глаз,
Что подмастерье мой слабеет каждый час,
Я, чтоб помочь ему, стал гавани держаться,
Но к ней за бурею никак не мог добраться.
Тут рыба у меня заснула, а потом
И подмастерье мой заснул последним сном!»
«О изверг!» — Выслушав рассказ сей в недоверьи,
Рыбачки вскрикнули: «Убил он подмастерья!»
Затем он снова был потребован к суду,
Где, смело выдержав допрос судей, в виду
Всех наших горожан, он всем на свете клялся,
Что с мальчиком всегда как с сыном обращался.
Но строгим голосом ему заметил мэр:
«Не смей же брать детей в прислуги, лицемер!
Впредь взрослых нанимай: их плеть не испугает
И каждый станет спать и есть как пожелает!
Свободен ты теперь! Но помни: если раз
Еще к нам явишься, то не пеняй на нас».
Но Питером, увы! с тех пор все так гнушались,
Что уж работники к нему не нанимались.
Один он лодку греб и сети в глубь пучин
Один закидывал и вынимал один;
Уж больше он ни с кем не дрался, не бранился,
Один работал он, один вздыхал и злился.
Так осудил себя угрюмый Питер сам
Прилива каждый день по целым ждать часам,
Глядеть на грустные одни и те ж картины,
На чахлые кусты, на топь и заводины;
В прилив смотреть на край, водою понятой,
В отлив — на топкий ил, поросший осокой;
Тут видеть, как смола от зноя солнца тает
И, дуясь в пузыри, с бортов ладьи стекает;
Здесь в груды трав морских, несомых по реке
Волной ленивою, врезаться в челноке.
Бывало, в знойный день, когда струею робкой
Вода на убыли сквозь ил сочится топкий,
Прибитый медленным течением реки
К обоим берегам на теплые пески,
Граймс, кинув якорь там, стоит один, угрюмый,
Нагнувши голову и смотрит с мрачной думой,
Как в тинистом русле чуть движется струя,
Густая, мутная, как черная змея;
Как на песке угрей вертлявое отродье,
Волной забитое, играет в мелководье;
Как слизни клейкие, ворочаясь в песке,
Влекутся медленно к сверкающей реке.
Там часто он лежал, взирая сонным взглядом
На раков, по песку к воде ползущих задом,
Иль внемля, как кричит печально рыболов,
Как звонко в воздухе несется клект орлов.
Когда ж на топь болот, друг другу криком вторя,
Качнуть со всех сторон слетаться птицы с моря,
Он слышал, как, упав на дремлющую зыбь,
Крик ужасающий подъемлет ночью выпь.
Мечтами черными томим, как тяжким грузом.
Нередко он стоял перед открытым шлюзом,
Где, мелкою струей сочась между досок,
Песнь заунывную, шутя, журчит поток,
Где даже беглый взгляд на воды и на сушу
Тоской и трепетом переполняют душу.
Но, кроме этих сцен, там три стоянки есть,
Где Питер никогда не смеет стать, ни сесть;
Он, приближаясь к ним, всегда свернет с дороги,
Иль громко запоет, душевной полн тревоги.
Нигде уж он не мог прогнать своей тоски.
Раз в город он пришел, но братья-рыбаки
Его не приняли, а жены их всем хором:
«Ну, бьешь ли, Граймс детей?» — кричали, встретясь с вором.
И даже уличный шутливый рой детей —
И тот, гонясь за ним, кричал: «Вон, вон злодей!»
И Граймс с проклятьями, бросая в них каменья,
Бежал из города, ища уединенья.
И стал он снова жить один среди степей,
Которых грустный вид был с каждым днем грустней.
Весь день на челноке, весь день в работе трудной,
Он, злейший враг людей, вздыхал в глуши безлюдной
О братней помощи хоть чьей-нибудь руки,
Чтоб сети кто помог извлечь со дна реки,
И жизнь он проклинал, глядя, как из пучины
Хватает чайка рыб, а он — комки лишь тины.
Болезнь, которую не смел он и назвать,
Тут стала с каждым днем страдильца посещать.
С невольным трепетом скитался он без цели;
Его страшили сны. Не раз, вскочив с постели,
Он пробуждался вдруг, испуган в час ночной
Толпою призраков, почтой души больной —
Тех грозных призраков, какие духи ада
Лишь могут вызывать для устрашенья взгляда.
Так, брошен ближними, с отчаяньем души,
Больной, отверженный, влачил он жизнь в глуши,
Один, вдали от всех; но и в своем недуге
При виде каждого он вздрагивал в испуге.
Прошла зима и вот, с началом теплых дней,
Опять в купальни к нам стеклась толпа гостей,
Рой праздных странников, что в зрительныя трубки
Готов весь день смотреть на корабли, на шлюпки,
На пристань шумную, на лодки рыбаков —
На всё, что ново так глазам не моряков.
Тогда-то на себя стал обращать вниманье
Какой-то лодочник. Бездомный, как в изгнаньи,
То вверх, то вниз реки, он плавал целый день.
То целый день стоял на якоре, как тень.
Он с виду походил на рыбака, хоть с лодки
Он не кидал сетей, но опускал намётки.
Вкруг лодки плавали станицы птиц морских,
Но он не обращал внимания на них.
Как будто в чудный сон глубоко погруженный,
Он взор бессмысленный вперял в поток бездонный,
Как человек, чей ум опутан духом зла,
Влекущим мысль его на страшныя дела.
То был наш Питер Граймс! К нему пришли матросы;
Кто утешал его. кто предлагал вопросы,
Кто говорил: «Пора покаяться во всем!»
При этом слове их, смутилось сердце в нем;
Он вздрогнул, бросил бот и, ужасом гонимый.
Стал рыскать по полям, как зверь неукротимый;
Но, вскоре пойманный и наглою толпой
Гонимый, помещен в больнице городской.
Всегда готовые на помощь ближним, жены
Прибрежных рыбаков, услышав крик и стоны
Того, кто был для них, как изверг, нестерпим,
Забыв тут ненависть, вдруг сжалились над ним.
Страшна казалась им, достойна сожаленья
Судьба свершившего такие преступленья!
Оне-то с ужасом и рассказали мне
О всем, что слышали, что видели оне:
«Взгляните сами, сэр, какой он страшный, бледный!
Всем телом он дрожит! ах, как он болен, бедный!
Он спит; а между тем, не закрывая глаз,
С безумной яростью в бреду глядит на нас.
Пот градом льет со лба… Взгляните, что за муки!
С какою силой сжал костлявыя он руки!»
Я стал с ним говорить; но речь его была
Полна намеками на страшные дела.
Он бормотал; «Нет! нет! не я виновник смерти!
Он сам себя убил! он в люк упал, поверьте!
Снимите жь цепи с ног!» — проговорил он вслух.
«Отец?.. он не был там; зачем же грозный дух
Меж обвинителей садится там на лавку?
Зачем я приведен с ним на очную ставку?
Милорд, помилуйте! Ужель казнить меня?
Ах! отложите казнь до завтрашняго дня!..»
Утихнув, он хотел привстать, чтоб помолиться.
Но так ослаб, что сам не мог пошевелиться;
Все что-то бормотал, и с ужасом в лице
Стонал и вздрагивал, как при своем конце.
Большими каплями пот по лицу катился,
Предсмертной влагою потухший взор покрылся,
Но он еще был жив и с кем-то неземным
Вслух разговаривал. Столпившись перед ним,
Стояли мы; но он казался без сознанья,
Иль с умыслом на нас не обращал вниманья,
Стараясь тайну скрыть преступных дум своих,
Хотя мы видели из слов его пустых,
Что совесть спящая в нем пробуждалась чутко:
То был безумца бред, но с проблеском рассудка
«Постойте, — он кричал, — я все открою сам!
С тех пор, как в первый раз явился он глазам,
Он, лютый мой отец, который даже в гробе
Хотел по прежнему меня тревожить в злобе…
Был страшно знойный день. Живя в моей глуши,
Давно я не встречал нигде живой души.
Я сеть закидывал, по не ловилась рыба:
Но милости его — за все ему спасибо —
По милости его, с тех пор, как умер он,
Не стало счастья мне, пропал покой и сон.
Измученный, я сел и стал глядеть сквозь слезы
На дно реки и впал, казалось, в сон и грезы.
Но это не был сон. О, нет! Передо мной
Три грозных призрака восстали над волной.
Один был мой отец; другие два, с ним рядом,
Мальчишки бледные, подосланные адом.
Над зыбью мутных волн и не касаясь их.
Мелькали образы пришельцев неземных.
Я поднял в них весло; по духи с злой улыбкой,
Скользнув из-под него, исчезли в влаге зыбкой.
С тех пор лишь только в глубь закину сети, глядь —
Старик и мальчики являются опять.
Уйдите! сгиньте с глаз! я им кричу — напрасно!
Они стоят себе и смотрят так ужасно!
Куда ни отвернусь, куда ни поплыву,
Они везде со мной, везде их наяву
Я вижу всех троих; все манят в омут темный,
Все слышится в ушах призыв их вероломный.
И этак каждый день, от утренней зари
И вплоть до вечера, являются все три;
Весь день зовут меня, весь день нигде проходу
Мне не дают, кричат: «К нам! к нам скорее в воду!»
Отцы… в них жалость есть, а этот знай стоит,
Трясет сединами и взглядом леденит!
Веслом ударю я — в волнах раздастся глухо
Тяжелый чей-то стон, а все я вижу духа.
Я стану умолять: «А кто вонзил мне нож?»
Он с гневом говорит; но говорит он ложь.
Случилось, правда, раз, что я за оскорбленья
Хотел убить его в порыве исступленья;
Но это ведь давно случилось и притом
Тогда я сжалился над дряхлым стариком.
За что жь, безжалостный, за что, мучитель лютый,
Он сам мне не дает покоя ни минуты?
Есть по течению реки три места: там
Они являются всегда моим глазам —
Места проклятыя, о как их ненавижу!
Какие ужасы там днем и ночью вижу!
Вот к этим-то местам, по воле их, не раз
Я должен был грести, с них не спуская глаз.
Снуют проклятые, толкутся предо мною,
Кричат: «К нам в воду! к нам!» — и тянут за собою —
Два беса, мальчики, и грозный мой тиран,
И с громким хохотом скрываются в туман.
Однажды, в страшный зной, когда мои мученья,
Казалось, превзошли пределы все терпенья,
Явился мне отец и, как всегда, привел
С собой двух мальчиков, невыразимо зол.
О! никогда еще не представляли гости
В глазах сверкающих такой бесовской злости!
По воле их, опять берусь я за весло;
Гребу; нет больше сил: так сердцу тяжело!
Тут но волнам рукой провел старик — и пламя
И кровь вдруг хлынули, как огненное знамя,
Из закипевших волн, и обдал он меня
Горячей влагою из крови и огня.
Она палит меня, жжет мне лицо и руки,
Как-будто демонам я отдан был на муки.
Когда ж очнулся я от боли, над волной,
Гляжу, стоят они, как прежде, предо мной.
«Смотри!» сказал отец — и вдруг в реке вспененной
Пучина черная раскрыла зев бездонный.
О! что я видел там, какой там слышал крик —
Того не выразит ни чей земной язык!
«Так будет каждый день! так будет вечно, вечно!» —
Сказал и скрылся с глаз!» Тут, ужасом объят,
Несчастный вдруг замолк, бросая дикий взгляд
На женщин трепетных, которые бледнели
От страшных слов его, теснясь к его постели.
Потом, утратив речь, и зрение, и слух,
Казалось, он заснул; но вскоре адский дух
Им снова овладел. Открывши страшно веки,
Он вскрикнул: «Вот они!» — и замолчал навеки.