После торжественного крещенского богослужения отец Василий накрыл стол, отпраздновать день своего рождения. Собрались в трапезной гости: сам отец Василий с матушкой, его шестнадцатилетний сын Серафим, который в этом году готовился поступать в Загорскую духовную семинарию; Марфа — её обязательно приносили на молебен — Марфина Надя и сестра её Татьяна. Седовласый церковный староста и маленький худощавый дьякон, возраст последнего сложно определить, хотя ясно было, что ему далеко за тридцать, а может, и вовсе ближе к пятидесяти, такой незаметный и маловыразительный он был, дополняли компанию. Отец Василий закатил прямо-таки пир. На стол подали курицу — пяток небольших цыплят пожаренных на сковородке под тяжёлым гнётом. От жарки на медленном огне цыплята подрумянились, покрылись ароматной корочкой. Отец Василий прочитал «Отче наш» и, осеняя стол крестным знаменем, пропел:
— Господи, благослови яствие и питие рабов твоих во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
При чтении молитвы все хором повторяли за батюшкой и крестились:
— Аминь! Аминь! Аминь!
Цыплят пожарили так мастерски, что и косточки их сделались съедобными. Пропитанные маслом они прямо таяли во рту. Марфуша съела кусочек грудки, больше всего ей нравилось в курочке белое мясо.
— Вкуснотища! — приговаривал дьякон.
К цыплятам подали миску жареной картошки и каравай пшеничного хлеба.
— Ох, ох, ох, замечательно! — не удержался от похвалы супружницы отец Василий. — Пируем, матушка, пируем! — При церкви имелся небольшой домик, а при домике был сарайчик, где его Наташа держала кур.
Когда с цыплятами покончили, обстоятельно, чинно стали пить чай. Марфа прилегла в уголку на диванчике и, казалось, не принимала участие в разговоре. Дьяк вприкуску с сахарком допивал второй стакан крутой заварки. Сахаром отца Василия обеспечивала Надина сестра Таня, работавшая посудомойкой в горкомовской столовой. Снабжение в горкоме было отменное, и всем работницам столовой неизменно что-то перепадало.
— Давно так вкусно не едал! — умиленно вздохнул дьяк. — Спаси Господи! — и перекрестился. Неприметный, он появился в храме одновременно с настоятелем, сразу после войны. — Подходящее есть на этот случай слово — чревоугодие! — уточнил священник, награждая батюшку и матушку благодарственным взглядом.
— Раз поста нет, то и гульнуть можно! — самодовольно отозвался отец Василий.
— Был у меня в жизни один случай, который всё время стоит перед глазами, — завёл разговор дьяк и сел ровнее. — Война шла, 1942 год. То ли отступаем, то ли наступаем, непонятно. Огонь ведётся неустанно. Измучились и мы, и фрицы от этого непрекращаемого огня. Третью неделю бьёмся. То у фашиста перевес, то у нас. Тогда приказ вышел злой — ни шагу назад! Вот и стояли, держались. Я молился, чтобы Господь меня уберёг, боялся смерти. Иногда так страшно было, что прямо ноги тряслись, и руки тряслись, и зубы стучали, ничего с собой поделать не мог, лишь молитва выручала. Бомбы, снаряды рвутся, пули свистят, вкруг меня бойцы замертво падают, — содрогнулся рассказчик. — Сколько ребят полегло! А мы ни туда, ни сюда, застряли на месте. За эти три недели даже как-то жить приспособились: землянка, будто дом родной, и печурка в ней есть, по очереди отогреваться туда ходили. Снабжали нас плохо, старались в первую очередь патронами и гранатами обеспечить, каждый день подвоз боеприпасов шёл, да свежих бойцов на смену убитым присылали. Глядишь, и очередного солдатика на носилках понесли, — вздохнул дьяк.
— Однажды немец стал зверски бить. Мы, голодные, измученные, контуженные, из последних сил держимся. Кто-то бежал со страха, но так и не добежал никуда. Говорили, что свои же, те, кто стоял позади, беглецов отстреливали, — с великой печалью промолвил воин.
— Отбомбили нас в тот страшный день в три очереди, один налёт, через час второй, потом третий, и танки лязгают. Жутко! Пушки лупят, взрывы, свист. Слава богу, танки фашистские правее ушли. Стрельба на фланге не умолкает. В небе наша авиация появилась и фрицы на истребителях. И в небе бой. Страх Божий! — вспоминал рядовой. — В окопе нас человек сорок сидело, половина раненых, кто-то контужен, ничего не слышит. Я, как могу, среди солдат немощных бегаю, кому кипяток подам, кого перевяжу, а есть совершенно нечего, вторые сутки нам провизию не подсылают. Командира убили, его заместителя следом. Сержант Петухов командование остатками роты принял, связи нет. Мы, как цыплята, жмёмся друг к другу, ждём своей печальной участи. Одного бойца перевязываю, а у него на руке уже нагноение зловонное, он меня жалостно просит: «Поесть бы, родной!». Да, где ж я тебе, братик, возьму? — отвечаю. — Ведь нет ничего! Последний сухарик ему отдал, отошёл в сторонку и заплакал. Помоги нам, Господи! — прошу, — не оставь несчастных в беде! Заступитесь за нас, Матерь Божья Богородица, святой Николай Чудотворец! И плачу-рыдаю навзрыд. Отплакался, поспешил другим несчастным помогать. Трое к утру померло.
Чуть в стороне от линии нашей обороны, в деревеньке, колодец был. Туда немец редко стрелял, не доставал, а может, не было интереса туда бить, ведь людей там не осталось. Вот я к колодцу пробираюсь, ползу, флягу десятилитровую прихватил, вода в колодце такая вкусная, просто сказочная! — уточнил дьякон. — Наконец добрался, стал воду набирать. Тут меня кто-то окликает. Я смотрю, старичок стоит, в шапке, в телогрейке, низенький.
Я ему: «Здравствуйте!»
Он: «За водичкой пришёл?»
Я: «Да».
«Как-то не весело ты отвечаешь», — говорит.
«Чего же веселиться, когда кушать нечего. А вы, откуда?»
«Из соседней деревни».
«Там немцев нет?»
«Нет».
Набрал я флягу свою.
«Возьми хлебушка, — говорит старичок и протягивает мне половину буханки. — Может, своих накормишь!»
Я с благодарностью взял, думаю, самым слабым, тяжелораненым по кусочку дам. Глаза у дедушки такие светлые, добрые. Я стал прятать эти полбуханки за пазуху. Потом фляга у меня вывалилась, разлилась, заново набирать её пришлось. Набрал, собрался уходить, глядь, а дедули нет. Ушёл, видать, не дождался меня, растяпу. Я ему спасибо ещё раз громко вслух произнес и давай к своим возвращаться. Пришёл обратно, воду кипятить поставил и стал хлебушек раздавать, сначала самым слабым поднёс, потом контуженым по кусочку, а дальше уже всем подряд от буханки отламываю: «Берите, кушайте!».
Ребята кушают, изголодались. Вдруг замечаю, что ломаю я хлеб, отдаю солдатам, а хлебушка меньше не становиться, как было у меня в руках полбуханки, так и есть — не больше и не меньше! Я всем по несколько раз хлеб раздал и сам наелся. Прямо сладкий хлеб был, как пасхальный кулич.
«Ну, дедушка, ну выручил!» — благодарю.
— Так не умерли тогда с голоду, неделю тот хлеб ели, — вспоминал дьяк. — А после к нам подкрепление прибыло, рота бойцов с командиром. Связь протянули. Сообщают, отбросили врага. Бойцы свежий провиант делят.
«А вы тут что, Святым Духом питались?» — ухмыляется молодцеватый ефрейтор.
Я ему про случай с хлебушком рассказал. А он такой дерзкий, прищурился: «Врёшь всё!»
Я буханочку достал, отламываю: «Возьми, попробуй!»
«Я, — отвечает парень, — в бредни не верю! Жуй сам свой хлеб!»
«Да возьми!» — упрашиваю, а он меня как толкнёт.
Хлеб выпал, в грязи запачкался. А солдат смеётся и другим подмигивает: «Пусть у меня руки отсохнут, если я хлеб заколдованный в рот возьму! Вот если б тушенка у тебя была, другое дело!» — и ушёл.
На следующий день мы всем фронтом в наступление перешли и пошли врага бить. Ефрейтор тот дерзкий здорово воевал, как будто танк немецкий подбил, так ребята рассказывали, но никто его не любил, потому что он никому хорошего слова не сказал, а всё с подвохом, с чернотой, можно сказать, со злостью. А воевал, как надо, это правда. Ему медаль дали и в увольнительную на неделю отпустили. Только он больше к нам не вернулся, тот ефрейтор. На железнодорожной станции, когда ожидали поезд, попал под бомбежку, и там оторвало ему обе руки, — закончил дьякон и заплакал. — Без ручек паренёк остался.
Рассказчик утёр ладонью слёзы, как-то чудно, по-детски улыбнулся и докончил:
— К концу войны он меня разыскал. Сосед по больничной палате письмо с его слов составил. Умолял ефрейтор его простить, зла не помнить и всё говорил, что Бог есть, и что надо очень молиться, чтобы спастись, и что он теперь бесконечно молится и просит у Господа прощения за себя и за всех заблудших!
У дьякона снова навернулись слёзы.
— Простил его Господь, ефрейтора того? — всхлипнул дьяк.
— Простил и к себе забрал, — со своего диванчика произнесла Марфа. — Как ты, милый, письмо получил, в тот день он на небо и отправился, герой твой. Мир ему!
— Мир всем! — выговорил отец Василий.
— А ты, милый, счастливый, — продолжала Марфа, — Николая Угодника узрел!