Из первых книг, из первых книг,
которых позабыть не смею,
училась думать напрямик
и по-другому не сумею.
Из первых рук, из первых рук
я получила жизнь, как глобус,
где круг зачеркивает круг
и рядом с тишиною — пропасть.
Из первых губ, из первых губ
я поняла любви всесильность.
Был кто-то груб, а кто-то глуп,
но я — не с ними, с ней носилась!
Как скрытый смысл, как хитрый лаз,
как зверь, что взаперти томится,
во всем таится Первый Раз —
и в нас до времени таится.
Но хоть чуть-чуть очнется вдруг,
живем — как истинно живые:
из первых книг, из первых рук,
из самых первых губ, впервые.
Россию делает береза.
Смотрю спокойно и тверезо,
еще не зная отчего,
на лес с лиловинкою утра,
на то, как тоненько и мудро
береза врезана в него.
Она бела ничуть не чинно,
и это главная причина
поверить нашему родству.
И я живу не оробело,
а, как береза, черно-бело,
хотя и набело живу.
В ней есть прозрачность и безбрежность,
и эта праведная грешность,
и чистота — из грешной тьмы, —
которая всегда основа
всего людского и лесного,
всего, что — жизнь, Россия, мы.
Березу, как букварь, читаю,
стою, и полосы считаю,
и благодарности полна
за то, что серебром черненым
из лип, еловых лап, черемух,
как в ночь луна, горит она.
Ах ты, простуха, ах, присуха!
Боюсь не тяжкого проступка,
боюсь, а что, как, отличив
от тех, от свойских, не накажут
меня березовою кашей,
от этой чести отлучив…
А что, как смури не развеет
березовый горячий веник,
в парилке шпаря по спине…
Люби меня, моя Россия,
Лупи меня, моя Россия,
да только помни обо мне!
А я-то помню, хоть неброска
ты, моя белая березка,
что насмерть нас с тобой свело.
И чем там душу ни корябай,
как детство, курочкою рябой,
ты — все, что свято и светло.
Мой рыжий, красивый сын,
ты красненький, словно солнышко.
Я тебя обнимаю, сонного,
а любить — еще нету сил.
То медью, а то латунью
полыхает из-под простыночки.
И жарко моей ладони,
в холодной палате простынувшей.
Ты жгуче к груди прилег
головкой своею красною.
Тебя я, как уголек,
с руки на руку перебрасываю.
Когда ж от щелей
в ночи
крадутся лучи по стенке,
мне кажется, что лучи
летят от твоей постельки.
А вы, мужчины, придете —
здоровые и веселые.
Придете, к губам прижмете
конвертики невесомые.
И рук, каленных морозцем,
работою огрубленных,
тельцем своим молочным
не обожжет ребенок.
Но, благодарно сжавши
в ладонях, черствых, как панцирь,
худые, прозрачные наши,
лунные наши пальцы,
поймете, какой ценой,
все муки снося покорно,
рожаем вам пацанов,
горяченьких,
как поковка!
Быть женщиной — что это значит?
Какою тайною владеть?
Вот женщина. Но ты незрячий.
Тебе ее не разглядеть.
Вот женщина. Но ты незрячий.
Ни в чем не виноват, незряч!
А женщина себя назначит,
как хворому лекарство — врач.
И если женщина приходит,
себе единственно верна,
она приходит — как проходит
чума, блокада и война.
И если женщина приходит
и о себе заводит речь,
она, как провод, ток проводит,
чтоб над тобою свет зажечь.
И если женщина приходит,
чтоб оторвать тебя от дел,
она тебя к тебе приводит.
О, как ты этого хотел!
Но если женщина уходит,
побито голову неся,
то все равно с собой уводит
бесповоротно все и вся.
И ты, тот истинный, тот лучший,
ты тоже — там, в том далеке,
зажат, как бесполезный ключик
в ее печальном кулачке.
Она в улыбку слезы спрячет,
переиначит правду в ложь…
Как счастлив ты, что ты незрячий
и что потери не поймешь.
Писатели,
спасатели, —
вот тем и хороши, —
сказители,
сказатели,
касатели души.
Как пламя согревальное
в яранге ледяной,
горит душа реальная
за каждою стеной.
Гриппозная,
нервозная,
стервозная,
а все ж —
врачом через морозную
тайгу —
ты к ней идешь.
Болит душа невидимо.
Попробуй, боль поправ,
поправить необидимо,
как правит костоправ.
Как трудно с ним, трагическим,
неловким, словно лом,
тончайшим, хирургическим,
капризным ремеслом.
Чертовская работочка:
тут вопли, там хула…
Но первый крик ребеночка —
святая похвала.
На то мы руки пачкаем,
скорбим при ночнике,
чтоб шевельнул он пальчиком
на розовой ноге.