ДАВИД САМОЙЛОВ (Род. в 1920 г.)

{146}

«Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал…»

Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.

Я любил, размышлял, воевал.

Кое-где побывал, кое-что повидал,

Иногда и счастливым бывал.

Гнев меня обошел, миновала стрела,

А от пули — два малых следа.

И беда отлетела, как капля с крыла,

Как вода, расступалась беда.

Взял один перевал, одолею второй,

Хоть тяжел мой заплечный мешок.

Что же там, за горой? Что же там — под горой?

От высот побелел мой висок.

Сорок лет. Где-то будет последний привал?

Где прервется моя колея?

Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.

И не допита чаша сия.

1960

Слова

Красиво падала листва,

Красиво плыли пароходы.

Стояли ясные погоды,

И праздничные торжества

Справлял сентябрь первоначальный,

Задумчивый, но не печальный.

И понял я, что в мире нет

Затертых слов или явлений.

Их существо до самых недр

Взрывает потрясенный гений.

И ветер необыкновенней,

Когда он ветер, а не ветр.

Люблю обычные слова,

Как неизведанные страны.

Они понятны лишь сперва,

Потом значенья их туманны.

Их протирают, как стекло,

И в этом наше ремесло.

1961

Сороковые

Сороковые, роковые,

Военные и фронтовые,

Где извещенья похоронные

И перестуки эшелонные.

Гудят накатанные рельсы.

Просторно. Холодно. Высоко.

И погорельцы, погорельцы

Кочуют с запада к востоку…

А это я на полустанке

В своей замурзанной ушанке,

Где звездочка не уставная,

А вырезанная из банки.

Да, это я на белом свете,

Худой, веселый и задорный.

И у меня табак в кисете,

И у меня мундштук наборный.

И я с девчонкой балагурю,

И больше нужного хромаю,

И пайку надвое ломаю,

И все на свете понимаю.

Как это было! Как совпало —

Война, беда, мечта и юность!

И это все в меня запало

И лишь потом во мне очнулось!..

Сороковые, роковые,

Свинцовые, пороховые…

Война гуляет по России,

А мы такие молодые!

1961

Старик Державин

Рукоположения в поэты

Мы не знали. И старик Державин

Нас не заметил, не благословил…

В эту пору мы держали

Оборону под деревней Лодвой.

На земле холодной и болотной

С пулеметом я лежал своим.

Это не для самооправданья:

Мы в тот день ходили на заданье

И потом в блиндаж залезли спать.

А старик Державин, думая о смерти,

Ночь не спал и бормотал: «Вот черти!

Некому и лиру передать!»

А ему советовали: «Некому?

Лучше б передали лиру некоему

Малому способному. А эти,

Может, все убиты наповал!»

Но старик Державин воровато

Руки прятал в рукава халата,

Только лиру не передавал.

Он, старик, скучал, пасьянс раскладывал,

Что-то молча про себя загадывал.

(Все занятье — по его годам!)

По ночам бродил в своей мурмолочке,

Замерзал и бормотал: «Нет, сволочи!

Пусть пылится лучше. Не отдам!»

Был старик Державин льстец и скаред.

И в чинах. Но разумом велик.

Знал, что лиры запросто не дарят.

Вот какой Державин был старик!

1962

«Давай поедем в город…»

Давай поедем в город,

Где мы с тобой бывали.

Года, как чемоданы,

Оставим на вокзале.

Года пускай хранятся,

А нам храниться поздно.

Нам будет чуть печально,

Но бодро и морозно.

Уже дозрела осень

До синего налива.

Дым, облако и птица

Летят неторопливо.

Ждут снега, листопады

Недавно отшуршали.

Огромно и просторно

В осеннем полушарье.

И все, что было зыбко,

Растрепанно и розно,

Мороз скрепил слюною,

Как ласточкины гнезда.

И вот ноябрь на свете,

Огромный, просветленный.

И кажется, что город

Стоит не населенный, —

Так много сверху неба,

Садов и гнезд вороньих,

Что и не замечаешь

Людей, как посторонних…

О, как я поздно понял,

Зачем я существую,

Зачем гоняет сердце

По жилам кровь живую,

И что, порой, напрасно

Давал страстям улечься.

И что нельзя беречься,

И что нельзя беречься…

1963

Перед снегом

И начинает уставать вода.

И это означает близость снега.

Вода устала быть ручьями, быть дождем,

По корню подниматься, падать с неба.

Вода устала петь, устала течь,

Сиять, струиться и переливаться.

Ей хочется утратить речь, залечь

И там, где залегла, там оставаться.

Под низким небом, тяжелей свинца,

Усталая вода сияет тускло.

Она устала быть самой собой,

Но предстоит еще утратить чувства,

Но предстоит еще заледенеть

И уж не петь, а, как броня, звенеть.

Ну а покуда — в мире тишина.

Торчат кустов безлиственные прутья.

Распутица кончается. Распутья

Подмерзли. Но земля еще черна.

Вот-вот повалит первый снег.

1964

Память

Я зарастаю памятью,

Как лесом зарастает пустошь.

И птицы-память по утрам поют,

И ветер-память по ночам гудит,

Деревья-память целый день лепечут.

И там, в пернатой памяти моей,

Все сказки начинаются с «однажды».

И в этом — однократность бытия

И однократность утоленья жажды.

Но в памяти такая скрыта мощь,

Что возвращает образы и множит…

Шумит, не умолкая, память-дождь,

И память-снег летит и пасть не может.

1964

Пестель, поэт и Анна

Там Анна пела с самого утра

И что-то шила или вышивала.

И песня, долетая со двора,

Ему невольно сердце волновала.

А Пестель думал: «Ах, как он рассеян!

Как на иголках! Мог бы хоть присесть!

Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.

И молод. И не станет фарисеем».

Он думал: «И, конечно, расцветет

Его талант, при должном направленье,

Когда себе Россия обретет

Свободу и достойное правленье».

— Позвольте мне чубук, я закурю.

— Пожалуйте огня.

— Благодарю.

А Пушкин думал: «Он весьма умен

И крепок духом. Видно, метит в Бруты.

Но времена для Брутов слишком круты.

И не из Брутов ли Наполеон?»

Шел разговор о равенстве сословий.

— Как всех равнять? Народы так бедны, —

Заметил Пушкин, — что и в наши дни

Для равенства достойных нет условий

И посему дворянства назначенье —

Хранить народа честь и просвещенье.

— О да, — ответил Пестель, — если трон

Находится в стране в руках деспота,

Тогда дворянства первая забота

Сменить основы власти и закон.

— Увы, — ответил Пушкин, — тех основ

Не пожалеет разве Пугачев…

— Мужицкий бунт бессмыслен… —

За окном

Не умолкая распевала Анна.

И пахнул двор соседа-молдавана

Бараньей шкурой, хлевом и вином.

День наполнялся нежной синевой,

Как ведра из бездонного колодца.

И голос был высок: вот-вот сорвется.

А Пушкин думал:

«Анна! Боже мой!»

— Но, не борясь, мы потакаем злу, —

Заметил Пестель, — бережем тиранство.

— Ах, русское тиранство — дилетантство,

Я бы учил тиранов ремеслу, —

Ответил Пушкин.

«Что за резвый ум, —

Подумал Пестель. —

Столько наблюдений

И мало основательных идей».

— Но тупость рабства сокрушает гений!

— На гения отыщется злодей, —

Ответил Пушкин.

Впрочем, разговор

Был славный. Говорили о Ликурге,

И о Солоне, и о Петербурге,

И что Россия рвется на простор,

Об Азии, Кавказе, и о Данте,

И о движенье князя Ипсиланти.

Заговорили о любви.

— Она, —

Заметил Пушкин, — с вашей точки зренья,

Полезна лишь для граждан умноженья

И, значит, тоже в рамки введена. —

Тут Пестель улыбнулся.

— Я душой

Матерьялист, но протестует разум. —

С улыбкой он казался светлоглазым.

И Пушкин вдруг подумал: «В этом соль!»

Они простились. Пестель уходил

По улице разъезженной и грязной,

И Александр, разнеженный и праздный,

Рассеянно в окно за ним следил.

Шел русский Брут. Глядел вослед ему

Российский гений с грустью без причины.

Деревья, как зеленые кувшины,

Хранили утра хлад и синеву.

Он эту фразу записал в дневник —

О разуме и сердце. Лоб наморщив,

Сказал себе: «Он тоже заговорщик.

И некуда податься, кроме них».

В соседний двор вползла каруца цугом.

Залаял пес. На воздухе упругом

Качались ветки, полные листвой.

Стоял апрель. И жизнь была желанна.

Он вновь услышал — распевает Анна.

И задохнулся:

«Анна! Боже мой!»

1965

Выезд

Помню — папа еще молодой,

Помню выезд, какие-то сборы.

И извозчик лихой, завитой,

Конь, пролетка, и кнут, и рессоры.

А в Москве — допотопный трамвай,

Где прицепом — старинная конка.

А над Екатерининским — грай.

Все впечаталось в память ребенка.

Помню — мама еще молода,

Улыбается нашим соседям.

И куда-то мы едем. Куда?

Ах, куда-то, зачем-то мы едем…

А Москва высока и светла.

Суматоха Охотного ряда.

А потом — купола, купола.

И мы едем, все едем куда-то.

Звонко цокает кованый конь

О булыжник в каком-то проезде.

Куполов угасает огонь,

Зажигаются свечи созвездий.

Папа молод. И мать молода,

Конь горяч, и пролетка крылата.

И мы едем незнамо куда —

Всё мы едем и едем куда-то.

1966

Загрузка...