По земле поземкой жаркий чад.
Стонет небо, стон проходит небом!
Облака, как лебеди, кричат
Над сожженным хлебом.
Хлеб дотла, и все село дотла.
Горе? Нет… Какое ж это горе…
Пол-плетня осталось от села,
Пол-плетня на взгорье.
Облака кричат. Кричат весь день!..
И один под теми облаками
Я трясу, трясу, трясу плетень
Черными руками.
1941
Я проходил, скрипя зубами, мимо
Сожженных сел, казненных городов,
По горестной, по русской, по родимой,
Завещанной от дедов и отцов.
Запоминал над деревнями пламя,
И ветер, разносивший жаркий прах,
И девушек, библейскими гвоздями
Распятых на райкомовских дверях.
И воронье кружилось без боязни,
И коршун рвал добычу на глазах,
И метил все бесчинства и все казни
Паучий извивающийся знак.
В своей печали древним песням равный,
Я сёла, словно летопись, листал
И в каждой бабе видел Ярославну,
Во всех ручьях Непрядву узнавал.
Крови своей, своим святыням верный,
Слова старинные я повторял, скорбя:
— Россия, мати! Свете мой безмерный,
Которой местью мстить мне за тебя?
1941
Прошло с тех пор немало дней,
С тех стародавних пор,
Когда мы встретились с тобой
Вблизи Саксонских гор,
Когда над Эльбой полыхал
Солдатский наш костер.
Хватало хвороста в ту ночь,
Сухой травы и дров,
Дрова мы вместе разожгли,
Солдаты двух полков,
Полков разноименных стран
И разных языков.
Неплохо было нам с тобой
Встречать тогда рассвет
И рассуждать под треск ветвей,
Что мы на сотни лет,
На сотни лет весь белый свет
Избавили от бед.
И наш костер светил в ночи
Светлей ночных светил,
Со всех пяти материков
Он людям виден был,
Его и дождь тогда не брал,
И ветер не гасил.
И тьма ночная, отступив,
Не смела спорить с ним,
И верил я, и верил ты,
Что он неугасим,
И это было, Джонни Смит,
Понятно нам двоим.
Но вот через столбцы газет
Косая тень скользит,
И снова застит белый свет,
И свету тьмой грозит.
Я рассекаю эту тень:
— Где ты, Джонни Смит?!
В уэльской шахте ли гремит
Гром твоей кирки,
Иль слышит сонный Бирмингем
Глухие каблуки,
Когда ты ночью без жилья
Бродишь вдоль реки?
Но уж в одном ручаюсь я,
Ручаюсь головой,
Что ни в одной из двух палат
Не слышен голос твой
И что в Париж тебя министр
Не захватил с собой.
Но я спрошу тебя в упор:
Как можешь ты молчать,
Как можешь верить в тишь, да гладь,
Да божью благодать,
Когда грозятся наш костер
Смести и растоптать?
Костер, что никогда не гас
В сердцах простых людей,
Не погасить, не разметать
Штыками патрулей,
С полос подкупленных газет,
С парламентских скамей.
Мы скажем это, Джонни Смит,
Товарищ давний мой,
От имени простых людей,
Большой семьи земной,
Всем тем, кто смеет нам грозить
Войной!
Мы скажем это, чтоб умолк
Вой продажных свор,
Чтоб ярче, чем в далекий день
Вблизи Саксонских гор,
Над целым миром полыхал
Бессмертный наш костер!
Октябрь 1946 г.
Москва
Я шел из места, что мне так знакомо,
Где цепкий хмель удерживает взгляд,
За что меня от дочки до парткома
По праву все безгрешные корят.
Я знал, что плохо поступил сегодня,
Раскаянья проснулись голоса,
Но тут-то я в январской подворотне
Увидел замерзающего пса.
Был грязен пес. И шерсть свалялась в клочья.
От голода теряя крохи сил,
Он, присужденный к смерти этой ночью,
На лапы буйну голову склонил.
Как в горести своей он был печален!
Слезился взгляд, молящий и немой…
Я во хмелю всегда сентиментален:
«Вставай-ка, пес! Пошли ко мне домой!»
Соседям, отказав в сутяжном иске,
Сказал я: «Безопасен этот зверь.
К тому ж он не нуждается в прописке!»
И с торжеством захлопнул нашу дверь.
В аду от злости подыхали черти,
Пускались в пляс апостолы в раю,
Узнав, что друга верного до смерти
Я наконец нашел в родном краю.
Пес потучнел. И стала шерсть лосниться.
Поджатый хвост задрал он вверх трубой,
И кошки пса старались сторониться,
Кошачьей дорожа своей судьбой.
Когда ж на лоно матери-природы
Его я выводил в вечерний час,
Моей породы и его породы
Оглядывались женщины на нас.
Своей мечте ходили мы вдогонку
И как-то раз, не зря и неспроста,
Случайную заметили девчонку
Под четкой аркой черного моста.
Девчонка над перилами застыла,
Сложивши руки тонкие крестом,
И вдруг рывком оставила перила
И расплескала реку под мостом.
Но я не дал девице утопиться
И приказал послушливому псу:
«Я спас тебя, а ты спасай девицу», —
И умный пес в ответ сказал: «Спасу!»
Когда ж девчонку, словно хворостинку,
В зубах принес он, лапами гребя,
Пришлось ей в глотку вылить четвертинку,
Которую берег я для себя.
И дева повела вокруг очами,
Классически спросила: «Что со мной?»
«Посмей еще топиться здесь ночами!
Вставай-ка, брат, пошли ко мне домой!»
И мы девчонку бедную под руки
Тотчас же подхватили с верным псом
И привели от муки и разлуки
В открытый, сострадательный наш дом.
С утопленницей вышли неполадки:
Вода гостеприимнее земли —
Девицу вдруг предродовые схватки
Едва-едва в могилу не свели.
Что ж! На руки мы приняли мужчину,
Моих судеб преемником он стал,
А я, как и положено по чину,
Его наутро в паспорт записал.
Младенец рос, как в поле рожь густая,
За десять дней в сажень поднялся он,
Меня, и мать, и пса перерастая, —
Ни дать ни взять, как сказочный Гвидон.
В три месяца, не говоря ни слова,
Узнал он все земные языки,
И, постигая мудрости основы,
Упрямые сжимал он кулаки.
Когда б я знал, перед какой пучиной
Меня поставят добрые дела:
Перемешалось следствие с причиной,
А мышь взяла да гору родила!
В моем рассказе можно усомниться
Не потому, что ирреален он,
Но потому, что водка не водица,
А я давно уж ввел сухой закон.
И в этот вечер я не встал со стула.
История мне не простит вовек,
Что пес замерз, девчонка утонула,
Великий не родился человек!
Январь 1959 г.
На улицах Москвы разлук не видят встречи,
Разлук не узнают бульвары и мосты.
Слепой дорогой встреч я шел в Замоскворечье,
Я шел в толпе разлук по улицам Москвы.
Со всех сторон я слышал ровный шорох,
Угрюмый шум забвений и утрат.
И было им, как мне, давно за сорок,
И был я им давным-давно не рад.
Июльский день был жарок, бел и гулок,
Дышали тяжко окна и дворы.
На Пятницкой свернул я в переулок,
Толпу разлук оставив до поры.
Лишь тень моя составила мне пару,
Чуть наискось и впереди меня,
Шурша, бежала тень по тротуару,
Спасаясь от губительного дня.
Шаги пошли уже за третью сотню,
Мы миновали каменный забор,
Как вдруг она метнулась в подворотню,
И я за ней прошел в зеленый двор.
Шумели во дворе густые липы,
Старинный терем прятался в листве,
И тихие послышались мне всхлипы,
И кто-то молвил: — Тяжко на Москве…
Умчишь по государеву указу,
Намучили меня дурные сны.
В Орде не вспомнишь обо мне ни разу,
Мне ждать невмочь до будущей весны.
Ливмя лились любовные реченья,
Но был давно составлен приговор
Прообразам любви и приключенья,
И молча я прошел в соседний двор.
На том дворе опять шумели липы,
Дом с мезонином прятался в листве,
И ломкий голос: — Вы понять могли бы,
Без аматёра{129} тяжко на Москве.
Сейчас вы снова скачете в Тавриду,
Меня томят затейливые сны.
Я не могу таить от вас обиду,
Мне ждать нельзя до будущей весны.
Нет, я не взял к развитию интригу,
Не возразил полслова на укор,
Как дверь, закрыл раскрывшуюся книгу
И медленно пошел на третий двор.
На нем опять вовсю шумели липы,
Знакомый флигель прятался в листве,
И ты сказала: — Как мы несчастливы,
В сороковые тяжко на Москве.
Вернулся с финской — и опять в дорогу,
Меня тревожат тягостные сны.
Безбожница, начну молиться богу,
Вся изведусь до будущей весны.
А за тобой, как будто в зазеркалье,
Куда пройти пока еще нельзя,
Из окон мне смеялись и кивали
Давным-давно погибшие друзья.
Меня за опоздание ругали,
Пророчили веселье до утра…
Закрыв лицо тяжелыми руками,
Пошел я прочь с последнего двора.
Не потому ли шел я без оглядки,
Что самого себя узнал меж них,
Что были все разгаданы загадки,
Что узнан был слагающийся стих?
Не будет лип, склонившихся навстречу,
Ни теремов, ни флигелей в листве,
Никто не встанет с беспокойной речью,
Никто не скажет: — Тяжко на Москве.
Вы умерли, любовные реченья,
Нас на цветной встречавшие тропе.
В поступке не увидеть приключенья,
Не прикоснуться, молодость, к тебе.
Бесчинная, ты грохотала градом,
Брала в полон сердца и города…
Как далека ты! Не достанешь взглядом…
Как Финский, как Таврида и Орда.
Захлопнулись ворот глухие вежды,
И я спросил у зноя и жары:
— Вы верите в зеленые надежды,
Вы верите в зеленые дворы?
Но тут с небес спустился ангел божий
И, став юнцом сегодняшнего дня,
Прошел во двор — имущий власть прохожий, —
Меня легко от входа отстраня.
Ему идти зелеными дворами,
Живой тропой земного бытия,
Не увидать увиденного нами,
Увидеть то, что не увижу я.
На улицах Москвы разлук не видят встречи,
Разлук не узнают бульвары и мосты.
Слепой дорогой встреч я шел в Замоскворечье,
Я шел в толпе разлук по улицам Москвы.
1966
Не будет ничего тошнее, —
Живи еще хоть сотню лет, —
Чем эта мокрая траншея,
Чем этот серенький рассвет.
Стою в намокшей плащ-палатке,
Надвинув каску на глаза,
Ругая всласть и без оглядки
Все то, что можно и нельзя.
Сегодня лопнуло терпенье,
Осточертел проклятый дождь, —
Пока поднимут в наступленье,
До ручки, кажется, дойдешь.
Ведь как-никак мы в сорок пятом,
Победа — вот она! Видна!
Выходит срок служить солдатам,
А лишь окончится война,
Тогда — то, главное, случится!..
И мне, мальчишке, невдомек,
Что ничего не приключится,
Чего б я лучше делать смог.
Что ни главнее, ни важнее
Я не увижу в сотню лет,
Чем эта мокрая траншея,
Чем этот серенький рассвет.
1970