В темноте почти,
в тесноте,
на печи —
на теплое место —
к домашнему солнышку
сказки сели погреться:
ребрышко к ребрышку.
Чтоб не смог
сон уломать —
сказку сказывает мать:
— Ты не спи, малышка ушлый,
ты не спи. И сказку слушай:
птицы спят в ветвях густых —
этой сказки нет у них!
Если будешь слушать смирно,
без шлепков
и без хлопот, —
на свои на именины
тебя месяц позовет,
старый, добрый месяц лысый
под студеной шубой лисьей,
он с подоблачных высот
звезд пригоршню сыпанет
в обе руки, в обе горсти!
Нет?
Тогда другую в гости
приглашу, скажу: «Пожалуй!»
Накладу в печь больше дров,
принесет она, пожалуй,
целую подушку снов!
На печи,
на сугреве
сказки новые сели,
сказки сели, как гуси,
кличу их: «Гули-гули!..»
Сказки слушаю, надеясь,
что придет с войны отец…
За окошком нашим месяц
тает,
будто леденец.
Вьюга ходит
вкось
по снегу,
так лишь ходит
лось
по следу, —
жж! —
и вот уже с кита
встала новая скирда!
На заре узоры гладки,
на окне морозный пух…
Сказки словно на салазки
посадили меня — ух!
Через зимы,
через ветры
я лечу,
лечу,
лечу,
через рощи, что одеты
в черно-бурую лису!
Через веси, через песни!..
Стоп! У нашего двора.
На печи как будто в пекле —
от сосновых дров жара,
на печи как будто в марте!
Укачав, как на возу,
вороной каленой масти
сон в глазах наспал слезу…
И, уставший, как от гонки,
как набегавшись в лапту,
сказки глажу я по холке
и под бок их греть кладу!
Печь, вся жаром залитая,
будет доброй до утра.
Сказки глажу,
засыпая:
— Спите, сказки! Спать пора!
1963
В избе, где нет без мужика достатка,
на самой крайней улице села
она живет —
последняя солдатка,
степенна, крепкотела и бела.
Ни матери, ни мужа, ни ребенка —
кругом одна уже который год,
и лишь порой нетрезвый мужичонка
на огонек привычно забредет.
— Кто там? — на стук откликнется охотно,
а у самой забьется вдруг в груди.
— Я так, Марина, вижу, светят окна,
на разговор… Чтоб душу отвести. —
Поставит чай, поправит наспех платье,
отсядет в тень от строгого огня,
податливой улыбкою
и статью
ночного посетителя дразня.
К такой носить не водку, а подарки
и душу открывать свою в тоске.
А он глядит, как нежно дышат ямки
на правом и на левом локотке,
разглядывает молча, без заминки,
как дышит всею грудью тяжело,
как медленно стекает по ложбинке
от шеи — вниз
спокойное тепло…
Раскаяньем и горечью объята,
она привыкла думать напрямик:
«Ну вот пришел, а в чем я виновата?
Что из того,
что он не мой мужик!»
Она прижмется головой украдкой
к его груди, доверчива, нежна,
на этот миг — не прежняя солдатка,
а как у всех —
невеста иль жена…
Кто все поймет, а кто ее осудит…
А утром все не так уже, все — врозь.
Уйдет
и попрощаться с ней забудет
с похмельной головой
случайный гость…
Она идет, душою всей святая,
и слышит:
— Поглядите, какова! —
Она идет спокойно,
как святая,
разлучница,
солдатская вдова.
Идет она,
стеснительна по-русски,
и думает отчаянно про то,
чтоб около локтей на старой блузке
протертых дыр не увидал никто.
1967
В моей родительской глуши,
заночевав среди соломы,
стучат,
стучат,
стучат дожди
о ставни, словно почтальоны.
Я берегу тоску избы
который год неотвратимо
по круглому комочку дыма,
что выкатился из трубы.
Она еще жива, изба,
не зря ведь тычется спросонок
в глухую ставень, как теленок,
лучом
упавшая звезда…
Я берегу тоску избы
и в памяти,
и в каждой строчке!
Туда, как пестрые столбы,
бегут года поодиночке!
Я жду, что вот за много лет
в избе, куда стучится дождик,
распустится однажды свет
и задрожит вдруг, как листочек!
О тяга в дальние места,
нам даль сверкнет — и станет тускло!
У каждого своя изба,
куда не суждено вернуться…
И все ж захолодит от стуж,
и так потянет тебя в глушь,
где в изморози, как в пуху
цыплячьем,
средь тиши и света,
прижавшись тесно к лопуху,
с росою высыхает лето.
Немало нас, что от своей
избы,
прислушиваясь к веку,
от дальних дней и от дождей
разъехались по белу свету!
Сны высыпали, как грибы,
в глаза — и стало все не просто,
что ходит мать лишь
от избы
тебя встречать до перекрестка.
Остановите, поезда,
возле нее свои вагоны.
Стоит село.
Стоит изба.
Стучат дожди, как почтальоны.
1967
Чтобы у нас с тобой
все было в жизни равно,
люби меня тоской,
люби самодержавно.
Чтоб не убыть опять
душою, —
все морока! —
люби меня прощать,
люби обидеть строго.
Не бойся, что вернусь
я к прежним подозреньям,
ведь боль моя и грусть
освещены прозреньем.
Люби, что я такой,
люби за невезучесть,
чтобы одной тобой
моя слагалась участь.
Люби, чтоб я плечом
прикрыл —
лишь бой наступит,
люби меня мечом,
ведь меч не только рубит.
Люби, чтоб лучшим был,
веди меня по краю,
как я тебя любил,
за что — и сам не знаю.
Люби меня легко,
отверженно и грустно,
и больше ничего
на свете мне не нужно.
В моих словах простых
я жил, как в глухомани.
И ты, хотя бы миг,
люби меня заране.
Попробуй доберись
в судьбе моей до сути —
как будто вниз
всю жизнь
лечу на парашюте,
и кажется: вот-вот
и приземлюсь я во поле,
и век,
как самолет,
летит со мною в штопоре.
Люби меня, скорбя,
люби до самовластья,
люби,
чтоб я себя
обрек навек
на счастье.
1968